Текст книги "Меч Михаила"
Автор книги: Ольга Рёснес
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 46 страниц)
4
Когда на тебя находит душевное затмение, бесполезно звать на помощь свой прошлый опыт. Да и само-то прошлое, оно как раз и привело тебя сюда, в эту внезапно рухнувшую на тебя безнадежность, и ты хрипишь под завалами, жалуешься, стонешь… О матери Дима, впрочем, и не вспоминает: ушла и ушла, нет у него больше матери. Да в сущности, ее давно уже нет, с тех пор, как Дима переселился в Москву. И вовсе не эти похороны заставляют теперь судьбу оглянуться на прошлое, но ее же, судьбы, хроническая безответность: Яна.
Теперь Дима знает по крайней мере, где она живет, и он готов, пожалуй, шпионить за ней… да хоть бы разок еще увидеть ее мимоходом, и хорошо, если она его не узнает. Расчесал щеткой черную, мелко вьющуюся бороду, взял газету, пошел пройтись… Зашел сначала в церковь с синими луковками, но не вдохновился видом задымленных икон, так пустой и вышел на улицу. И тут… она. Словно кто-то специально сюда ее зазвал: спешит по вымощенной плиткой дорожке, мимо выстроившихся рядами тюльпанов и стриженных елок. Только бы не узнала, не разглядела его воровскую о ней тоску. Дима пятится к торгующей восковыми свечками бабке, а сам чует спиной, всем набежавшим вдруг ознобом: не спрятаться, не уйти. Украдкой оглядывается: Яна смотрит на него пытливо и изумленно, и не смущает её эта скрывающая пол-лица борода и отросшие до плеч волосы, она узнает, узнает… и ее молодое, свежее, волевое лицо расцветает внезапной радостью:
– Дмитрий!
Его словно хватануло что-то за сердце, взяло требовательно и настойчиво, чтоб никогда уже не отпустить… а не думал ведь, что можно такое пережить: как будто наконец отогрелся в промозглой и слякотной тьме. Хотя нет, озноб не проходит, спина как деревянная, ноги приросли к асфальту, в горле жарко и сухо. Он не готов к этой встрече, он зря надоумил судьбу, и надо бы прямо сейчас и уйти, скоро ведь уже на поезд, в Москву… Но Яна пытливо смотрит на него, чуть наклонив голову, открыто так изучает, словно уже присвоив себе его время, берет за руку, крепко, не по-бабьи, жмет. Сколько ей уже лет? Сорок или больше? Эта энергичная эвритмическая импульсивность, готовность к прыжку и взлету, это схватывание налету обращенной к ней мысли… Что, если она проникает теперь в хаос его сомнений?.. в болезненность его недомыслия? Там только холод и неуверенность, пожалуй, еще и страх. Страх оказаться узнанным.
Дима неуверенно жмет ее крепкую, горячую ладонь.
Пошли куда-то, толком еще не зная, что и как, но ожидая уже чего-то необычного, на что жизнь чаще всего скупится. И хочется сразу выспросить всё, только вот с чего начать… Садятся на скамейку, смотрят, как плавают в бетонном бассейне красные и золотые караси, как греется на солнце вылезшая на камень водяная черепаха, слушают: так мягко и невинно плетет свою ненавязчивую песню ручей, сбегая водопадами по каменным ступеням, так ослепительно белеют на солнце россыпи арабисов и маргариток… И слышно, как постукивают мастерками монахи, выкладывая забор из красного кирпича, по которому поползут потом плетистые розы и дикий виноград, и хочется остаться тут, посидеть так еще…
Яна провела в Гетеануме почти семь лет, и не столько ради занятий эвритмией, сколько ради связанной с ней терапии, выявляющей скрытые целительные силы: излечи себя сам. Теперь-то она знает, что внутри каждого есть всё, чтобы устоять в жизни, не прогнуться. Это внутреннее, оно же идущее в рост, прорывающееся сковзь оболочку душевных туманов и ненастий, тянущееся к солнцу.
– Твое внутренне солнце, – запрокидывая голову к свисающим над скамейкой ветвям березы, говорит кому-то она, – это и есть твой единственный в жизни ориентир! И больше ведь ничего не надо, только слушать свое сердце, выявляя в его ритмах едва заметные перемены… Нет, сердце вовсе не какой-то там мускульный мешок или насос, гонящий по всему телу кровь, как удобно думать врачу. Кровь гонит по телу душа, растворяя в ней силу духа, кровь поэтому и есть совершенно особый сок, и если ты, скажем, расписался кровью, как это и сделал когда-то Фауст, ты отдал тем самым свой дух кредитору.
– Мы все сегодня в долгах, и сколько не паши, долг только растет и растет… и даже это никчемное тело, и оно заранее продано, еще при жизни, и кто-то вырвет потом сердце, печень… – тут Дима запнулся, сочтя неприличным такой с дамой разговор.
– Трансплантационный каннибализм, – непринужденно подхватывает Яна, – никого на самом деле не спасает, но… – тут она пытливо косится на Диму, – вносит в будущую инкарнацию досадную неразбериху, на распутывание которой уйдут многие годы. Тебе пересаживают, скажем, чье-то сердце, и оно в самом деле в тебе стучит… А почему стучит? Да только потому, что сердце – это всего лишь прибор наблюдения за ходом кровообращения, нисколько не участвующий в гоне крови, как, скажем, градусник не участвует в повывшении температуры.
– Ты хочешь сказать, что сердце только… наблюдает?
– Сердце – это внутренний глаз, так же как и печень, которая ведь тоже наблюдает, как обстоит дело внутри, и к тому же еще отражает, подобно мозгу, мысли, и притом гораздо интенсивнее, чем это делает сам мозг…
– Постой-постой, – перебивает ее Дима, – но что же тогда, собственно, мыслит?
– Мыслит не мозг. Понимаешь? Мозг не мыслит, но только отражает ход мышления, в то время как мыслит душа, открываясь в своей сверхчувственной сути навстречу духовному миру…
Все это Яна говорит уверенно и спокойно, нисколько не заботясь о том, готов ли Дима ее слушать. Она словно зовет его самому до чего-то важного дознаться, переступить свою же трусость и подлую привычку к удобствам. Удобно ведь совсем ничего не знать. Попросту спать, переворачиваясь с боку на бок, храпеть. Но что, если храпят все?
– Сегодня просыпаются лишь единицы, – в ответ на его мысли добавляет Яна, – их так мало, и такие они все безвестные… Но они – проснулись! И это к ним устремляет свой взгляд архангел Михаил: Он дает им силу, они Его воины.
– Ха… лично я ни в какого Михаила не верю, это всего лишь сказка… Ты лучше расскажи, как у тебя… ты замужем?
Всего каких-то полчаса назад он даже и не подозревал, что может с таким пристрастием ждать ответа от совершенно чужой женщины. Кто она ему? Далекое-далекое чувство, случайно зацепившееся за край памяти… Зачем он ее об этом спросил? Отвернулся, глядя в землю. И Яна не торопится отвечать, словно желая выведать у него самое потаенное, в чем сам он себе не признается. И Диме кажется, что она просвечивает его, как гентгеном, спокойно и бесстрастно, заглядывая даже туда, где похоронено самое-самое… Да что она, в самом деле, от него хочет?
– Отец моего второго сына больше мне не муж, – наконец отвечает она, – и у меня уже двое внуков…
– Так ты уже бабушка? Такая молодая, свежая… – он недоверчиво ее оглядывает: бабушка?!
Его мысли взвихряются игривым ветерком любопытства: такая возьмет наживку? Сколько не встречалось ему баб, все они липли как мухи на один только его ласковый взгляд. Да, Дима умеет смотреть на баб ласково! Это вовсе не означает, что всем им Дима желает добра, среди них есть ведь и вполне состоявшиеся твари, но интереса к себе он, безусловно, желает от всех. Муха не верит в липкостть слюны паука и потому гибнет, и черт с ней.
Но Яна отводит взгляд, избегая быть таким образом прирученной, и это наводит его на мысль о какой-то ее особой опытности. Ну конечно, она же семь лет провела в доме у Доктора! Эта беглая, из Гётеанума, волчица.
Она вернулась из Швейцарии в ту же школу, где когда-то директорствовал Ваня, и сама теперь директор. Теперь ей решать, обходиться ли и дальше без Доктора, или надежно поселить его в упорядочивающую школьную неразбериху устремленность к свободе. Учителям приятнее, разумеется, возмущенно пищать: мы не читали докторских лекций и не советуем читать другим, мы не хотим сверять с этой непонятностью наши программы, не хотим, не хотим… зато мы хотим пользоваться готовым уже, не нами испеченным хлебом, хотим ломать его и крошить, выбрасывать на мусорку, называя все это методикой! Методика появляется в тот самый миг, когда жизнь безнадежно застревает в избытке своих же экскрементов: рассудочных доводов и схем, чисто предметных доказательств и статистических подделок. Методика – это тот спасательный круг, что прочно сидит у тебя на шее и не требует от тебя никаких движений: голова торчит на поверхности, ну и ладно. Голова, с ее старческими счетными наклонностями. Голова, согласно методике, учит: сегодня у нас распродажа, и надо приспосабливаться, приспосабливаться… Голова учит насилию. Насилию ради свободы для чего-то, но не ради свободы как таковой, являющейся добровольным прорывом каждого в царство духа. Свобода ради чего-то есть точное выражение несвободы, и лучше всего этому обучаться у иезуита, для которого Христос есть вполне посюсторонний и конкретный генералиссимус и шеф. Свобода в пределах иезуитско-демократических правил игры: вой корпоративности, визг многокультурья… и все, что не дружит с методикой, рубить под корень.
– Ты думаешь, что учитель готов сегодня отказаться от данных ему методикой полномочий? Готов перестать учительствовать и начать позванать? – язвительно вставляет Дима, – Учитель, это вполне конченный человек, и уж тем более, учитель заслуженный!
– Методика, несомненно, приносит свои впечатляющие результаты, но это – результаты умерщвления. Сколько свежих и чистых душ обрабатывает один учитель на протяжение одной своей жизни? И является ли оправданием массового убийства недомыслие самого убийцы?
– Дураку обычно прощают… не прощают только умным.
– Тут дело не в прощении, которое ведь тоже может исходить от недомыслия… – Яна внезапно берет Диму за руку, – Все дело в запуске мышления! Надо просто начать мыслить, взять на себя этот труд. Это ведь очень трудно!
– Могу себе представить, как косо смотрят на тебя школьные учителя, – усмехается Дима, – Они тебя до сих пор не сожрали?
– Они ходят ко мне на эвритмию, и многие потом болеют, не выдерживая своей же душевной лени, своей неготовности к себе. Но это ведь хорошо, что болеют! Болезнь есть благословение ангела, повод для обретения тех сил, в которых ты как раз и нуждаешься. И ты не можешь обрести эти силы иначе, чем через болезнь, даже если она смертельна.
– Ты всех их так, пожалуй, поубиваешь, – снова усмехается Дима, – Стоит ли мучить людей? Пускай себе живут, как могут, потихоньку…
– Тогда не надо проситься в учителя, – резко отрубает Яна, и в ее зеленовато-карих глазах вспыхивает похожая на негодование боль, – Душевно слабый учитель хуже преступника.
Она сидит, сложив на коленях крупные, ухоженные, тронутые уже весенним загаром руки. Эта бабушка-девочка, эта никем не прирученная волчица. Но ведь с кем-то она, надо полагать, спит… Дима невольно передергивает плечами: сам бы он на это не решился, разве что напиться, тогда уже все равно, с кем… Ведь никакая это не женщина, это дух! Он смотрит украдкой на ее высокую, почти плоскую грудь, скользит взглядом по сильной, натренированной шее, едва удерживая порывистый вздох… Она безумно хороша! И сам он как будто уже и не женат, и никто не зовет его папочкой… Что, если эта Яна – ведьма?! Сесть в поезд и забыть. Но сам-то ведь понимает, что теперь это уже не получится, и все, какие есть в мире поезда, привезут его сюда, в этот давно уже покинутый им город: к ней. Так что же теперь откладывать все на потом? Сказать ей прямо сейчас, что… а что ей, собственно, можно сказать? Много он наговорил другим бабам многообещающих, звучных слов. Слова стареют, крошатся, становятся пылью. Яна поймет и так… но все-таки что же ей сказать?
Мимо идут монахини, с ног до головы в черном, а лица веселые, весенние, у каждой при себе лопата и тяпка: садовницы. И Дима представляет себе среди них Яну: вот оно, ее будущее-прошлое, ее добровольное устранение себя из хаоса суетливого выживания. И как же удержать ее от этого? Не удержишь. Он снова украдкой на нее смотрит: стильное, хоть и из простого ситца, платье, видно, сама сшила… смотрит на ее руки: ни кольца, ни перстня, ногти отстрижены коротко, как у работницы… Задумался.
Он женат уже почти пятнадцать лет, и за все это время прыгал на сторону пять, от силы десять раз, ничуть этим не раздражая Вику: ей просто некогда придираться к его сезонной дури, да и дамы в филармонии сплошь заслуженные и народные, ну то есть одни артистки и только прикидываются, что они бабы. Тем не менее, Вика, будучи ответственным шефом Большой Офисной Кофеварки, заранее приняла превентивные меры по укреплению семьи, чтоб не сносило дышащую паром крышку: назначила мужа неотлучной нянькой и домработницей. Теще, увы, некогда: то ей в какую-то зеленую аптеку, то в сталинский собес, то к подружке на похороны. Придет, разогреет себе щей, вползет в телевизор. А Дима в это время стирает и моет, кормит и проверяет уроки, ведет в поликлинику и забирает из школы, утирает сопли и выслушивает девчачьи, друг на друга, доносы, и все это лишь ради того, чтобы кто-то называл его папочкой. Так вот, папочкой, и умрешь. Мужик он или не мужик?!
Что, если прямо так, без всяких на то оснований, с конца, разминувшегося с началом, прямо так и брякнуть, остановясь посреди улицы:
– Поедем вместе в Крым?
Яна как будто и не удивлена: в Крым. В мае там хорошо, в Коктебеле. Прохладно и солнечно, и уже поспевает клубника. Дней на пять, чем не отпуск.
– Когда едем?
Он так и знал!.. он предчувствовал!.. этот счастливый, сияющий майский день! Он берет ее за руки, касается бородой тонких, крепких пальцев, смотрит в глаза: она согласна! Вот так, ни с того ни с сего, только так и подкарауливает тебя счастье, о котором ты вчера не имел еще ни малейшего понятия. Счастье не быть кому-то чем-то обязанным, получая желаемое. Хотя, кто знает, не требует ли оно, счастье, немедленного ответа: стоит ли возвращаться в московскую тюрьму… От этой, слишком революционной мысли Дима неожиданно для себя, словно во сне, вздрагивает: разве он к этому готов? Пальцы Яны пахнут черемухой и какой-то особой, единственной в своем роде весной, юным опьянением свободы, вечной и неизбывной молодостью. Свежа, прохладна и прекрасна! И казавшееся ему никчемным библиотечное прошлое напитывается теперь силой таившегося в нем ожидания: столько лет ничего не знать и внезапно узнать всё! Всё о себе и о ней. Приткнуться лбом к ее прямому, под ситцевой оборкой, плечу, обвести рукой крепкую талию, вдохнуть этот сладковато-горький весенний запах…
5
Хорошо, что брату Женьке тоже надо в Москву: взяли мягкий, купе на двоих, и не просто так, для комфорта, но ради важного для обоих разговора. На похоронах было некогда, зато теперь впереди целая ночь. И важно, что не день, днем все банально и плоско, на всем заранее навешаны цены. Ночью же душа не так увязает в прихотях тела, истомившись за день по своему собственному миру, где можно раскинуться на просторах воли. И больше уже не обслуживаемое душою тело покорно отдается сну, истощенно уповая на прихотливую изобретательность сновидений. Но эта ночь никакого сна не предусматривает: не давая душе улизнуть, уставший за день рассудок выпытывает у еще не определившегося будущего смысл его неопределенности: зависнуть или рухнуть… или взлететь?
– Мы же с тобой не дураки, – выхлебав третий стакан чая, подбадривает Женя брата, готового уже приткнуться к комковатой вагонной подушке, – мы понимаем, что экономика, это всего лишь поваязка на глазах, что деньги – бумага для растопки. Наша кровь… – он пристально смотрит на Диму, – кровь нашего отца, обязывает нас вникать в суть дела задолго до того, как остальные допрут, что дело это заведено против них…
– А если допрут раньше? – зевнув, уточняет Дима, – Если другие окажутся умнее тебя?
– Этого в принципе не может быть, мы всегда умнее!
– Вот как-то я спросил Генриха Фауста…
– Твой Генрих Фауст, – перебивает его Женя, – давно уже наш, именно поэтому мы и допускаем любую против нас критику… да мы сами же себя и критикуем! И после этого ты скажешь, что кто-то умнее нас?
Дима устало мотает головой, сейчас бы отоспаться после похорон… да, унестись куда-нибудь во сне вместе с Яной… И чего это Женька пристает с какими-то занудными пустяками? Снова зевнув, он выжидающе смотрит на брата: может, хватит?
– Почему все сегодня только и говорят, что об экономике? – с бессонной бодростью продолжает Женя, – Потому что экономика бездейственна сама по себе, и все эти, выдуманные нами, экономические законы являются, между нами говоря, оплеухой здравому смыслу. Мы открываем повсюду экономические университеты, факультеты и школы, и только для того, чтобы направлять мысли быдла в нужное нам русло: работа, деньги, наш капитал. И сколько не работай, сколько не жми из себя пот, сколько не экономь на самом необходимом, капитал все равно останется нашим!
– Это я понял, – охотно кивает Дима, – хотя у нас в филармонии…
– У вас в филармонии играет наш лучший адвокат Гилельс! И ты должно быть заметил, что вся эта игра в искусство есть попросту игра за деньги! Экономика и еще раз экономика. Но тебе, как брату, я доложу: то, что нельзя купить за деньги, должно постепенно исчезнуть из жизненного оборота. А это, заметь, отнюдь не безобидные вещи: это мораль и право, они-то и не имеют никаких денежных эквивалентов, поскольку они – от духа. Ты понимаешь теперь, перед какой грозной опасностью стоит сегодня мир: следовать нормам не от мира сего! Иначе говоря, не быдло для нашей экономики, но морально-правовой выход из состояния быдла, с последующим сведением производства к бесприбыльному «от и до». Это же катастрофа!.. мировой катаклизм!
– Да мне, собственно, по фигу…
– Послушай, ты ведь мне брат, и у нас с тобой одна перед миром ответственность: поддерживать и дальше наш порядок. Исчезнут народы, придут к концу эпохи, но мы никуда не денемся, и эта земля – наша. Главное сегодня – не дать точному знанию о мире расползтись по отдельным особям, чтобы каждый рулил куда хотел. Никто не должен выбиваться из общего строя! Вперед, шагом марш, под нашу команду!
– Хе-хе… – неуверенно хмыкает Дима, – я почему-то думал, что в каждом из нас имеется вольный человеческий дух, свобода выбора…
– В том-то все и дело, – подхватывает Женя, – как раз это обстоятельство и является для нас главным препятствием! Пока в каждой отдельной особи имеется не контролируемая нами территория, а именно, Я-сознание, мы не должны расслабляться. Мы должны, напротив, как можно глубже вгрызаться в самую сердцевину личности, откуда уже не вытащишь занозу. Мы должны взять человеческое Я под полный контроль!
– Понял, – кивает Дима, – приспособить вольный дух к условиям тюремного общежития. Но что если бунт?.. побег?
– Этого не произойдет, – уверенно отрезает Женя, – поскольку в этой, как ты говоришь, тюрьме имеются только камеры смертников. Медленно, постепенно, настойчиво мы доведем человеческое Я до состояния полной ничтожности и бессмысленности, мы сделаем его ненужным, лишним.
– Слыхал я про всякие там пси…
– Это вчерашний день, хотя сама механика таких процедур будет нам полезна. Наша сегодняшняя задача – влезть в само Я, в этот духовный орган. Естественно, просто так, дергая за электрические провода, туда не влезешь, тут нужен особый метод, и где его взять?
– Ну и где же? – вяло интересуется Дима.
– Это метод духопознания, и мы и находим его как раз у Доктора!
– Вот и Генрих Фауст говорит…
– Не перебивай и слушай дальше: мы влезем в душу так глубоко, как только позволяет нам наше мышление, мы найдем точку соприкосновения с самым в человеке таинственным и скрытым, и мы, вот увидишь, повернем этот рычаг!.. рванем его на себя!
– Но это же… война!
– И притом, самая эффективная: поворот сознания против самосознания! Останется лишь счетный рассудок и инстинкт размножения. И это всё.
– Впечатляет, – порывисто выдыхает Дима, – тем более, что тюрьмы и так везде, они же и психушки, и люди прут туда добровольно, да я и сам…
– Давай что ли немножно коньячку, – расторопно предлагает Женя, – вот тут шпроты, шоколад… Я вижу, мы начинаем друг друга понимать, и я скажу тебе, как брату: со мной ты всегда будешь у дел, будешь востребован.
В сон Диму уже не тянет, хотя заправленные проводником постели сияют отстиранной белизной под мягкими шерстяными покрывалами, а с потолка сочится желтоватый свет похожего на луну ночника. И отдаленные свистки поезда расплющиваются о сталь вагонов внезапно налетающим из темноты ветром. Туда ли едем?.. туда, туда…
Ночью ты кажешься себе всеми покинутым и беззащитным, и твое мерзлое одиночество подступает к самому сердцу с твердым, как камень, вопросом: «Зачем?» Зачем, собственно, еще один день?.. еще одно разочарование? Зачем ты лежишь тут и пытаешься о чем-то думать, хотя все мысли давно уже разбрелись по пустыне?
Ночью ты ничей, ты покинут душой, и то, чем ты еще владеешь, сводится к пищеварению, окрашивающему твои сны то в горькое, то в сладкое…
Счастлив тот, кто проваливается в самую бездну, не помня ни себя, ни своих перед жизнью долгов. Счастлив тот, кого баюкает настойчивое, вкрадчивое братское предупреждение о готовящемся на тебя покушении: спи и дальше так, спи… спи…
Подложив под спину подушку, Женя оставляет под столиком матерчатые туфли вместе с носками, спускает до пола простыню и покрывало, и в таком ничуть не академическом положении приступает к разоблачению прелюбодейки-истории.
– Все началось, как ты должно быть догадываешься, с Рима. С этого мультикультурно-порнографического котла, в котором выварилась великая греческая мифология, со всеми своими Зевсами и Гераклами, оставив после себя золу закона. Римское право, тормозящее поумнение каждого в отдельности, рождает пышный, в самом высоком стиле, культ власти, и если бы не подоспевшие вовремя германцы, с их высокой моралью индивида, Рим единолично овладел бы мировым блеющим стадом жаждущих хлеба и зрелищ аморальных недоумков…
– Ты хочешь сказать что германцы спасли Рим? Но ведь это как раз они-то его и разрушили!
– Разрушили мертвое, чтобы спасти живое, заодно подмешав свою свежую арийскую кровь в никуда не годные тела извращенцев и выродков. Германцы не только спасли Рим от окончательного загнивания, но дали ему совершенно новый моральный импульс, расцветший позднее в Ренессансе… короче, германский дух – дело не шуточное.
– Кто бы и нас так сегодня встряхнул… – бормочет, зевая, Дима, – у нас ведь тоже, хе-хе, демократия, с полным набором рабовладения, хлебных лозунгов и паскудных, с кровью и навозом, зрелищ. Сходил на работу, купил, пожрал, посмотрел криминальную хронику, почитал каннибальский детектив, понюхал порно… снова на работу…Чем мы хуже примитивных и аморальных римлян?
– Все-таки выходит, что хуже, мы стали намного умнее и сознательнее, мы созрели уже для того, чтобы принять в себя умное зло. Понимаешь, какая это великая сила: интеллигентное человеконенавистничество!
– Постой, тут что-то не так… разве зло может быть умным?
– Хорошо, хорошо… ты кое-что понимаешь… – торопливо заминая смущение, отмахивается Женя, – но об этом должны знать только мы: зло всегда идет против Истины, и это, разумеется, глупо. Однако у Истины нет сегодня никаких шансов, поскольку Она укореняется лишь в совершенно необычном, не от мира сего, разумении, и можно с уверенностью сказать, что такой понятливости сегодня не существует…
– А вдруг? – на всякий случай спрашивает Дима.
– Никаких «вдруг», мы все заранее просчитали. Мы держим Истину в уме, в нашем уме, предоставляя миру восхищаться той интеллигентностью, с которой мы этот мир от Истины освобождаем…
– Ты говоришь о свободе? – недоверчиво перебивает его Дима, – Ты это серьезно?
– Ну конечно! Пусть люди борются за то, что они, согласно нашим критериям, считают свободой. Свобода предпринимательства, свобода совести, свобода, наконец, любви… ха-ха! Борьба за свободу до последнего вздоха! В действительности же это тупая и бесплодная борьба за римское право: даешь закон! И мы его, разумеется, даем, контролируя поголовье выживших. Закон, согласно которому все, что только может быть, уже есть тут, на земле. Ты думаешь, почему все кричат исключительно об экономике?!
– Многие ходят в церковь, вот я, например…
– Это, кстати, хорошо, церковь доделывает то, что жизнь по своей неряшливости упускает: сдает дух многословной о нем болтовне. Между нами говоря, самым непримиримым и упертым распространителем материализма всегда была церковь, и ее прямой и единственной задачей было и остается упразднение самой потребности в Христе. Достаточно ведь говорить только об Иисусе, только о родившемся и умершем человеке. В то время как Христос вошел в Иисуса и пробыл в нем ровно три года… Да ты уже спишь?
– Я слушаю, слушаю… – растерянно бормочет Дима, не ожидавший от брата такой непролазной учености. Поговорили бы лучше о бабах. Но, с другой стороны, думать теперь о Яне, все равно, что хлестать себя по обгорелой спине плеткой. Теперь-то и поднимается во весь рост эта внезапная, незаметно укоренившаяся в отброшенном прошлом, влюбленность: позвала бы, так спрыгнул бы с поезда и побежал к ней… к ней! А почему, собственно, не к Вике? Дима внутренне морщится. С Викой он только выживает. Хотя их брак в целом удачный: пятнадцать лет – и ни с места.
– … и этот сверхчеловеческий Христос, – увлеченно продолжает Женя, – и есть то, к чему может придти каждый… понимаешь, каждый в отдельности! Много-много миллионов суверенных личностей! И каждый из них – свободен! Допустимо ли, скажи, такое?
Дима молчит, сразу так и не сообразишь. Медленно гладит доросшую до груди бороду. Хмыкает:
– Порядка, думаю, не будет.
– Ну вот, теперь я вижу, что ты мой брат! И я скажу это только тебе: порядок-то будет, и притом, без всякого насилия или воровста, порядок добровольлный, и потому нами совершенно не приемлемый. Все, что происходит добровольно, выходит из-под нашей власти и потому категорически недопустимо…
– Я вот сижу и думаю, – вслух размышляет Дима, – что Христос, бродивший по земле среди людей, никого ни к чему не принуждал! Он только показывал образ Истины, и уж каждый сам решал…
– Это сегодня не актуально, – сухо обрывает его Женя, – свобода должна манить массу не своей трудно постигаемой действительностью, но легко усваиваемым лозунгом: вперед!.. к победе!.. да здравствует! Христос этого не делал, поскольку был не от мира сего. Мы же должны непрестанно вливать свою волю в спящие на безвольи души, питать их инструкцией и руководством к действию, мы и есть сегодня тот дух, что отсекает за ненадобностью небо над склоненными к земле головами: склоняйтесь еще ниже!.. становитесь навозом, известью, нефтью! Пока еще существуют народы, пока еще наша волящая рука не перемешала между собой расы и нации, сплавив все в единое серо-буро-козявчатое сырье, надо упорно и целенаправленно отрывать народ от его народных корней, хе-хе, от этого недопустимого архангелического водительства: никакой в мире народ, кроме, конечно, нас, не должен вникать в собственную национальную задачу, а тем более, как-то пытаться ее в жизни выполнять. В особенности это относится к немцам и русским, этим двум пока еще, увы, не изничтоженным нелепостям, исторически льнущим друг к другу на предмет какого-то своего общего будущего. Русско-германская, видите ли, духовность! Германия как центр культуры Я! Россия, как матерь Самодуха! Этого никогда, никогда, никогда не должно произойти! – сильно вспотев, Женя пьет остывший в стакане чай, – Мы должны вмешаться в этот катастрофический для нас процесс, заранее погасить то тут, то там разгорающиеся очаги… – он громко икает, – … самосознания! Никаких иных истин, кроме той, которую сочтем нужным сообщить миру мы. Мы назначаем факты, мы же и упраздняем поиски скрывающейся под этими нашими фактами подоплеки. Мы вводим к тому же вспомогательный логический инструмент в виде орвеллизированного анти-понятия: фактоотрицание, автоматически отбрасывающее самого отрицателя в разряд негодяев и преступников…
– Например? – с опаской, исподлобья глянув на брата, интересуется Дима.
– Например, отрицатель холокоста. Только заикнись об этом в демократической, свободоносной Европе, и ты уже в тюрьме на несколько лет, и с карьерой твоей покончено навсегда. Никто поэтому холокост и не отрицает, – Женя иронически хмыкает, – ведь он и в самом деле был: эффективный холокост немцев! Мы, победители, жгли проклятых дойчей живьем в их же прекрасных, старых, каменных городах, где что ни дом, то исторический памятник, и мы, спасибо психопату Черчиллю, разбомбили практически все немецкие города, оставив этой исчезающей нации руины ее былой культуры, со всеми ее Гёте и Шиллерами, Моцартами и Ницше… Мы ненавидим эту культуру и поныне, да, мы ее ненавидим! И мы стали изощреннее и изобретательнее: мы взращиваем разрушение в самой ее сердцевине, в каждой конкретной германской душе, не позволяя повседневному эгоистическому я сам дорастать до сверхличного Христова Я. Мы делаем это грамотно и умело, да, профессионально и методологически правильно: мы губим человеческие души!
– Что-то я никак не врубаюсь, – нервозно ерзает Дима на мягком сиденьи, – так ведь и себя можно загубить…
– Профаны вроде тебя всегда озабочены этой ерундой, этой своей пока еще не вышколенной нами душевностью. Поэтому приходится дать им время на самовоспитание: добровольное раморастерзание и самосожжение на виду у совершенно мирного, справедливого и гуманного волеизъявителя. Кончай с собой! Вот лозунг сегодняшнего дня.
– Самоубийство целых наций, это круто, – соглашаетсмя Дима, – отменим Рождество, Пасху, выращенные в поле продукты, и сами эти поля…
– А ты как хотел? Мы ведь исходим из того, что именно мы и должны в конце концов выжить. Мы отнимем у проклятых германцев их собственный, германский, без всякого уже римского посредничества, продукт: антропософию. Ценнейший на все времена продукт! Тот, кто владеет антропософией, владеет будущим.
– Ты думаешь, этим можно владеть?
– Строго говоря, нет… – Женя отводит взгляд в сторону, – но мы разрабатываем такие технологии, которые уже сегодня позволяют нам стегать кнутом рассудка любое, в том числе и антропософское, мышление. Технологии, хе-хе, массовых коммуникаций! Мы загоняем в тупик интуицию, заранее приговаривая ее к расстрелу догмой. Только рассудок, наш счетно-статистический и всецело кошерный рассудок, и должен стать единственным критерием правдивости. Мы учреждаем университеты и школы, назначаем ректоров и академиков, вручаем премии, гранты и стипендии… – Женя вдруг замолкает и пристально смотрит на зевающего в кулак Диму, – И только в узком кругу, в очень-очень узком кругу мы допускаем сомнение в нашей собственной интеллигентности: мы ведь только крадем у других не принадлежащие нам ресурсы, мы, в сущности, отпетые мошенники и лжецы! В узком кругу мы позволяем себе это признать. Но мы защищены от всяких внешних сомнений в нашей исключительной роли, защищены недомыслием тех же самых немцев. Не дать им поумнеть, вот наша первейшая задача. Утопить их в клоаке благоденствия, задушить в петле комфорта и нашей демократии. Распять на их собственном, отвергнутом ими гётеанизме!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.