Текст книги "Меч Михаила"
Автор книги: Ольга Рёснес
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 46 страниц)
15
Домовладелец наверняка знает, чье сегодня время.
Он жил несколько лет в Гётеануме, платил за образование, но так и не закончил учебу, устав и истощившись от напрасного ожидания чего-то. Так оно к нему и не пришло, не пожаловало, только зря поманив своим солнечным опереньем… ни птица, ни ангел…
Построенный на деньги страховки после пожара первого, деревянного здания, второй, теперь уже бетонный Гетеанум получил впридачу и проклятие этих денег: в него поналезли, как мухи, клопы и тараканы, всякого рода разлагатели и сосатели, разжижающие своей кислой околоантропософской слюной золотые истины Доктора. И в этом есть, конечно, большой, нет, великий деструктивный смысл: постепенно, поэтапно, а главное, законно подкосить, надорвать и опустошить все еще живую, питаемую не иначе как святым духом науку о человеке. Это же надо до такого додуматься, до такой вот радостной науки! Спрашивается, что нам тогда делать с нашей атомной бомбой?.. с нашим чернодырным коллайдером?.. с нашей неустанной гендерной возней? Мы вовсе не какие-то там сонные политики, при случае увиливающие от ответственности перед статистической цифрой, и если – а это часто теперь бывает – более половины живущих настроены против нашей же демократии, мы охотно их перевоспитаем. Да, перевоспитание народов и есть сегодня наша основная и великая цель: наши нормы мышления просты и понятны любой серой мыши, основа ценностей которой заключена именно в… крупе.
Мы все, конечно, понимаем, что был на самом деле такой Доктор, увы… мало ли что на свете случается. И это как раз он, тогда еще просто доктор, дал непростительно точное определение едва только просыпающейся среди немецких граждан тоски по Палестине: последствия этой тоски будут ужасны. Хитроумно сплетенные узлы двух мировых, против Германии, войн, победоносно впаренная в миллионы пустых голов страшная сказка о голливудском холокосте, новый и он же старый, да, древний порядок Торы… Все это Доктору было заранее известно. Как могло такое вообще случиться, чтобы в мире осмелилось существовать нечто из ряда вон без всякого на то нашего разрешения? Как мог один немец поставить миру вопрос: быть или не быть. Вопрос, кстати, банальный, и у нас давно уже есть на него ответ: быть нам означает не быть вам. Вот почему мы и сожгли дотла возмутительно прекрасное здание Храма, а вы по-прежнему думаете, что это сделали национал-социалисты… да они были тогда еще в пеленках! Да, прекрасный деревянный Гётеанум сожгли мы: вот она, гибель в огне, по-нашему, холокост. И нынешний, бетонный и серый, неуютный, как крик отчаяния Доктора, этот утвержденный нами Дворец культуры и Дом советов, мы вовсе не намерены прошляпить в пользу индивида. Вот увидите, нам это завтра удастся: упразднить понятие духа, возведя материю в ранг всеобщности. Тут нужен не только интеллигентный ум, тут нужна мертвая хватка. Во имя нашего великого гендерного завтра, во имя пышных похорон старой, завшивевшей, безумной Европы. Мы метим поэтому Европе в самое сердце, куда до нас никто еще не попадал: во все еще романтического немца, полагающего себя дойче. И у нас есть все основания на успех: кто среди измученных угрызениями совести и все еще втайне любящих своего Фюрера бундесбюргеров, среди женоподобных мужеложников и женатых баб, среди интеллектуального подворья мистиков, астрологов, методистов, консультантов и просто политкорректного быдла, кто среди них горазд сегодня показать всамделишные, а не только вставные демократические, зубы? Да никто.
Одно только не вписывается в картину нашего успеха: вот-вот нагрянет родившееся на стыке веков поголовье людей, в отношение которых не применим ни один способ вакцинации, сколько не скармливай им священные корпоративные нормы. Эти, безродные. Вот кто сегодня заодно с Доктором! Им, бездомным и неимущим, хоть босиком через Европу. И хотя их в мире один-два-три, ну, пять, этого уже достаточно, чтобы процесс не шел. Мы уломали, укротили и приручили миллиарды работников, но с этими двумя-тремя-пятью ничего поделать невозможно: каждый из них суверен и слушает только себя. Эти, безымянные.
Пока такие есть, мы не можем стать в почетный, возле гроба Европы, караул, не можем возложить мультимедийные цветы на неизвестную могилу Доктора. Они нам мешают, и даже в наших демократических снах о корпоративе без границ над нами занесен обоюдоострый меч… бррр… над нашими тощими, немытыми шеями…
– Знаешь, почему второй, бетонный Гётеанум такт неуютен и уродлив? – неспеша сворачивая себе самокрутку, поясняет домовладелец, – Потому что Доктор ткнул нас напоследок мордой в наше же представление о божественном: тут все один сплошной рассудок. Этот архитектурный иудаизм вылился потом в шедевр барселонского, до неба, собора, с дырами кричащих ртов-окон, помноженными на астеническую тягу вверх этого гигантского фаллоса… Уродство объявляет себя красотой, и одно уже только это доказывает близость прихода Сатаны…
– И когда же? – с тревогой перебивает его Лоэнгрин, – Сдается мне, что Сатана уже здесь, уже повсюду разруливает…
Домовладелец охотно кивает:
– Да, младенец уже в люльке и вовсю сосет соску, пачкая, как и полагается, пеленки. Вот минет этому чуду восемнадцать, и заявит оно наконец о себе: гений!.. высочайший среди людей гений! Ecce homo. Это он стоял за спиной Ницше, пишущего «Антихриста», и даже Заратустра не смог убедить нашего бедного Фридриха, что Солнце – это и есть Христос.
– Когда я мерзну один в зимней ночи и рядом нет даже собаки, я думаю о Солнце, о моем с ним родстве, и только это меня и согревает… Вчера я видел на камне бабочку, это в середине-то ноября, она вся состоит из света… Но расскажи, как умер Доктор.
– Бабочка летит на огонь и сгорает, поскольку там, в огне, ее суть. И Доктор умер вовсе не от предвиденной им капли яда в стаканет воды, и даже не потому, что так и не состоялась мистерия Гётеанума: он просто ушел туда, откуда прибыл, ушел не попрощавшись, да просто отвернулся к стене… Осточертела ему вся эта напрасная с нами морока. С разумными людьми всегда так: подавай им инструкцию, организуй круговую поруку, укажи, кому следует подчиняться, и дело пойдет само собой. Но с Доктором – не пошло.
– Так я и думал, – решительно заключает Лоэнгрин, – зачем ему было напрасно возиться с сектантским быдлом? Толку от них все равно нет, от этих безухих и безглазых, и сколько не показывай им одну величественную картину за другой, сколько не зови истину по имени, их интересует только одно: кто будет преемником Доктора. Кто, короче, станет шефом фирмы.
Изумленно уставившись на Лоэнгрина, домовладелец едва заметно кивает, пока еще толком не зная, как мог пацан сам до этого додуматься. Или витающие в пространстве мысли, эти живые существа, сами к нему пришли… пришли потому, что он смог их принять…
– В самом деле, – наконец отзывается домовладелец, – Гётеанум стал торговой фирмой. И ты думаешь, кто там теперь заправляет? Крысы. Хотя сыра давно уже нет, они пищат без устали о сырном духе, о сладком вкусе застоявшейся плесени… Знаешь, чего они хотят? Физического бессмертия.
В сарае тепло от закопченной дизельной печки, уютно пахнет крепким кофе и дешевым табаком. Вдоль бревенчатой стены громоздится длинный верстак с сидящей на нем продольной пилой, рядом токарный станок, в углу, от пола до потолка, мешки с каменной ватой, вдоль другой стены несколько старых сундуков со всяким железным хламом, оба окна занавешены давно уже потерявшим узор ситцем. Домохозяин вытачивает из просушенной яблони и березы всякие мелкие вещицы: кружки, блюдца, ложки, палки для метлы, шары для столбиков кроватей и лестниц, вазы…
У него охотно покупает эту ерунду старьевщик, и оба давно сошлись в мнении о полной необеспеченности будущего как мыслью и чувством, так и волей. Стерилизованное компьютерное завтра. Старьевщик уверен, что уже следующее поколение арийцев будет никуда не годным, если те, кому сейчас меньше двадцати, не усвоят симптомы жизни и смерти. Жизнь там, где ее меньше всего ждут, а если и обнаруживают, то тут же и обвиняют в незаконности, да просто делают вид, что ничего не было и нет. Она – в духе, в душевности. Она проходит, жизнь, через смерть, и следует своими путями дальше, к следующему своему физическому откровению, снова и снова… И только ты сам, один, и можешь задавать жизни вопросы, гася свои обращенные к внешнему миру чувства: загляни-ка в себя! Видишь? Слышишь?
– Все дело в том, – не столько Лоэнгрину, сколько самому себе пытается объяснить домовладелец, – как погасить эти внешние чувства, как дать душе улизнуть… К примеру, тебя ведут в камеру пыток, раздевают, привязывают к стулу, рвут ногти, снимают с правой руки «перчатку», потом с левой, а ты… молчишь! Молчал же в академическом Гондишапуре безымянный сын вдовы, когда с него сдирали заживо кожу и такого вот, уже без кожи, жгли на костре…
– Но тамплиеры, – нетерпеливо перебивает его Лоэнгрин, – они же все как один проболтались…
– Они рассказали инквизиторам только о том, что их искушало, что было для них препятствием, ведь и святой Петр, этот камень, прошел через отцание и оплевывание креста…
– Значит, надо сначала… пасть?
Домовладелец решительно кивает:
– Узнать глубину и самое дно.
– А если потом уже не поднимешься?
– В этом-то все дело, в подъеме, и тут каждый решает сам, свободно: вверх ему или вниз. Большинство, конечно, осядет на дно, но ведь кто-то и поднимется… Да много таких и не надо.
– А если сразу, не опускаясь, рвануть наверх? Оно ведь и легче, и экономнее… ведь все умное и великое давно уже известно…
– Тогда отправляйся прямиком за Люцифером, – усмехается домовладелец и принимается ходить туда-сюда по сараю, – он-то как раз и зовет тебя вверх, прочь от земли со всеми ее нелепостями и страхами, но тогда придется распрощаться с собственным развитием и стать, раз и навсегда, мудро устроенным автоматом. И кто же тогда поможет гордому, гневному, артистичному Люсе вскарабкаться обратно на ту высоту, откуда его в свое время спихнули вниз, на землю? Летел вниз кувырком так, что обронил из короны драгоценный изумруд мудрости… но камень не пропал, нет, пошел на изготовление чаши Грааля, из нее потом Христос пил вино на последней тайной вечере… и уж потом собрали в чашу Его кровь… Поэтому Люсю надо беречь, не позволять слишком уж от земли отрываться, а то ведь сдует его на сторону, потом не и найдешь… Лично я очень люблю Люцифера. Что бы мы делали без него?
16
Низкое, в заржавелой чугунной раме, окошко, за ним – припорошенное снегом поле, каменная межа возле леса, раскисшая местами дорога, две зазевавшиеся, в отсутствие людей, косули. Сюда не спешит заглянуть культура, вытесняемая природой и тем особым настроем созерцания, от которого тянутся нити к будущему Самодуху… Здесь ты один, сам по себе, и незачем тебе удирать отсюда в какой-то там истоптанный туристами Гётеанум.
– Я ведь прошел там обучение, – присаживаясь на табуретку, продолжает домовладелец, – я стал придирчивым наблюдателем и даже шпионом, я стал к тому же гидом, водящим за собой по субботам и воскресеньям стадо овец и баранов… Я, видишь ли, научился говорить об уродстве как об эталоне красоты, учитывая то, что никого из посетителей не интересовал первый, неповторимо прекрасный Храм…
– Ну это понятно, – тоже присаживаясь на табуретку, усмехается Лоэнгрин, – мертвецов интересует исключительно кладбище, и это для них, для мертвецов, Доктор придумал такой стиль, да просто загнал их всех в бетонную мышеловку…
– Вот-вот, – продоложает домовладелец, – ходишь, плюешься: вот оно, наше настоящее. Шлак жизни, отброс, труп. Время уговоров давно уже истекло, и все, что надо, уже сказано. Теперь только тянуть из себя самого, надрывась и отступая, и начиная все сначала… тянуть свое, ни от кого уже не наследуемое, свое будущее-настоящее. Оно здесь, в преодолении твоего сегодняшнего уродства… Преодолеешь ли? – он внезапно переходит на едва слышный шепот, – Есть, видишь ли, существа красоты, ткущие в мире прекрасное, и знаешь, как они сами выглядят? Они невыносимо безобразны!
– В самом деле?.. но почему?
– Потому что красота безоговорочно тотальна, да, невыносима для нормального рассудка, который тут же пытается подмять ее под себя, под свое куцее от и до, да просто ломает то, что ему недоступно. Вот почему я, будучи гидом, попросту вожу всех за нос, с энтузиазмом распинаясь по поводу мощных колонн, капителей и архитравов… по поводу фресок на потолке большого зала, намалеванных на скорую руку смесью красно-коричневого, не говоря уже о сцене, загороженной с боков фанерными щитами, чтобы не дуло из форточек… Кстати, форточки тут и не предусмотрены, чтобы меньше было дневного света, а этот плафон, что торчит в самой середине потолка, купили в рассрочку на базельской барахолке, раньше он висел в привокзальном буфете… Но взгляните же, взгляните на трансформаторную будку, торчащую прямо перед входом, узнаете икею?.. быстренько-быстренько узнаем и идем дальше… А дальше у нас, извините за прямолинейность, кладбище, хотя совсем недавно тут была еще мусорная свалка. Смотрим налево: большая клумба с петуниями и декоративной капустой, обратите внимание на буйность цветения, это стало возможным благодаря удобренности почвы прахом антропософов, ссыпанным на клумбу из дорогостоящих, оплаченных родственниками урн… Да вы не беспокойтесь, все ученики Доктора тут, всем хватило места… А теперь смотрим направо: видите там, на куче глины, два столярных козла… там, рядом с большой лужей?.. это могилка Доктора и его верной Марии!
– Не лучше ли было бы сохранить святые мощи…
– Пепел намного гигиеничнее: теперь уже никто от Доктора, от его учеников и хромоногой докторской Марии ничем не заразится. Никаких больше антропософских эпидемий. Могилку засеют газонной травой, воткнут… нет не крест… И лично я, как бывший гид, в сомнении: Доктора ли это прах…
– Думаю, эти похоронившие Доктора ребята и есть свободные каменщики, и я бы на твоем месте стал одним из них…
– Ты что, спятил? Чтобы я попросился в их ложу?!
– Узнать от них же самих, как обстоят в мире дела, – гнет свое Лоэнгрин, – а потом по ним же и шарахнуть. Я вот думаю съездить в Осло и написать заявление о приеме…
– Они отравят тебя, съедят живьем…
Лоэнгрин едва заметно усмехается:
– Не боялись же тамплиеры встречи с Бафометом, они его преодолевали, иначе бы и не стали тамплиерами сознательно. Тот, кто проходит сквозь ад сознательно, тот выберется наружу.
– Тогда иди к ним и не жалей усердия и прыти. Они приобщат тебя к технологиям отсутствия, и если ты по ходу дела заснешь и сдашься их вечному холоду, ты вряд ли вернешься сюда, в этот сарай, на эту табуретку…
– Я вернусь, – тонко усмехается Лоэнгрин, – только сбегаю на разведку… Что еще в Гётеануме интересного?
– Да, забыл сказать, – возвращается к своему рассказу домовладелец, – В конце экскурсии все смотрят на красную ковровую дорожку, протянутую от служебного входа к подъезду стоящей поблизости виллы: по ковру ходит на работу великий русский брюховидец, на животе которого отчетливо видна вращающаяся свастика двухлепесткового лотоса, колесо, скажем так, фортуны. Везенье, удача, успех, безвизовый проезд туда-сюда, разные там дамские пальчики… Он вовсе не единственный в Гётеануме русский, тут же витают еще не унесенные прочь из анналов имена увязавшихся за Доктором и порушивших свою личную жизнь и карьеру призраков: неразборчиво вселюбящий Макс Волошин, жертвенная Ася Тургенева, вдохновенная Рита Сабашникова, тупиковый Бугаев-Белый… И всем им хватает места в тени, скромно отбрасываемой интересной фигурой Матвея Марковича Сандлера, недавно прибывшего в Гётеанум из Москвы, чтобы изобрести, вдохновляясь видом на трансформаторную будку, прибор для чтения мыслей. И не то чтобы он сам так уж рвался эту штуку изобрести, хотя чужие мысли читать даже интереснее, чем свои, и только кровь, его собственная и, судя по составу, древняя, и выклянчила у него согласие: ладно уж, изобрету. И знал ведь, кто заказчик: не имеющий ничего своего корпоратив мошенников, успешно облапошивающий этот мерзлый, никчемный посюсторонний мир. Сказал же Доктор прямо и внятно: не жди ничего хорошего в этом мире. Но именно в этом, а не в каком-то другом, до которого просто так не доберешься, в этом иудаизированном мире и бесчинствуют сегодня твои самые близкие друзья и твои же, черт бы их всех побрал, родственники! И тебе поэтому зябко и страшно, и хочется как-то смягчить свое же в их лапы падение. И никак невозможно переступить через свое с этой подлой шайкой родство, поскольку родство это кровное, как по дедушке, так и по бабушке. Вот и приходится проституировать, да, торговать начавшим уже проклевываться незримым органом, таинственной сократовской Диотимой… И жизнь, едва только взяв ради тебя разбег, уже пятится в какую-то пустую раковину, и предприимчивый паук шустро вертит пустышку на своей липкой паутине…
17
Посидев на общем собрании и послушав разную галиматью, Сандлер тут же схватил налету отчаянный писк актуальности, задумался, вспотел и… изобрел! Да просто увидел будущий уникальный прибор, во всех мельчайших деталях. Теперь ничего уже от посюстороннего мира не скроешь: не успел еще подумать, а тебе уже дают указания, так или не так… короче, твоей мыслью может теперь кто-то другой запросто управлять. А то ведь, бывает, в голову лезет прямо из сердца какой-то эфирный туман, испарения крови, вот-вот готовые смешаться с мёдом поэзии, вся сладость которого исходит от германского духа… Нет-нет, Матвей Маркович нисколько не против мёда, но только чтобы обязательно с черной редькой: берешь суповую ложку, жрешь прямо из банки… Что же касается изобретенного им прибора, то общее собрание постановило внедрить его немедленно, то есть прямо уже сегодня, сейчас, в красно-коричневом конференцзале, на виду у угнездившихся на потолке авангардных херувимов. Те, конечно, будучи все же херувимами, настроены не очень… смотрят на вышестоящего серафима, а тот, знай себе, жарит, жарит… что ему еще остается делать. Так и внедрили, с одним голосом «против». Все потом поздравляли Яну: какая удивительная смелось, даже не поднять руки! Яна и сама это знает, это ведь как в эвритмии: осмелился – не осмелился. Или: любит-не любит. Такая вот ромашка. Матвей Маркович лично поблагодарил Яну за красивую эвритмическую позу: так мало на свете людей любит сегодня истину, эту сиротку-изгнанницу-нищенку. Яне надо быть поосторожней, а то еще… а что еще? Ну как тебе это объяснить… сама-то не понимаешь? Такая красивая, а ничего не понимает! Езжай обратно в свою русскую провинцию.
У Яны при себе сын, и если бы домовладелец вдруг оказался его отцом, ему пришлось бы об этом позаботиться еще в своем подростковом возрасте. Яна старше его на шесть лет и не замечает его вопросительных, ищущих взглядов. Зачем ей этот неуспевающий гид-студент. Она не знает, что он – домовладелец, что у него к тому же дача в вестландских горах и парусная яхта, не знает даже, что это он переводит на ее счет новогодние, от Деда Мороза, премии… Вот бы пригласить ее искупаться белой ночью в Осло-фьорде… наломать ей в мае охапку черемухи…
В конце концов домовладелец взял да и признался Матвею Марковичу: в мыслях только она. Включили прибор, проверили: точно, она. Такая, какой ее сделала эвритмия: нездешняя. В Гётеануме она вряд ли задержится, да вот уже, кажется, собирает вместе с мужем чемоданы… Этот скучнейший рыбообразный англичанин: ходит на все без разбора лекции, учится у йогов задерживать дыхание… лучше бы вообще не дышал. И Яна уедет куда-то с ним, навсегда.
Но не может судьба просто так отступить от своих тайных планов, и домовладельца осеняет счастливая мысль – только бы не обнаружил прибор! – самому отправиться туда, откуда прибыла Яна, в ее глухую и безымянную русскую провинцию. Прикоснуться к ее истокам. Понять. Запомнить.
Проклятый прибор все же уловил эту революционную мысль, теперь остается только признаться Сандлеру во всем остальном: средств на поездку хватает. Сели, не мешкая, в поезд «Базель-Москва», с собой ящик пива и жирная швейцарская курица, едут… Мимо несется в какие-то свои тупики ошалевшая от счастья Европа, и нет никаких примет того, что все это не во сне и кто-то вот-вот крикнет: гони оккупантов в шею! В том, что Европа оккупирована, у домовладельца нет никаких сомнений: везде одна и та же Америка. Спросил было у Сандлера: когда наконец мир перестанет говорить по-английски. Оказывается, ждать еще полторы тысячи лет, ждать и терпеть… терпеть собственное безъязычие… провалиться вам всем в хель! О чем вы, заразы, думали, вступая с американцами в коалицию против Адольфа? Время утекло и теперь у вас нет даже наличных денег, но есть в банке счет, который вам в конце концов и предъявят ваши союзники-победители. Видели вы таких дураков, как вы сами?!
Едут и видят: откуда столько людей?.. ну, скажем, не людей, а беженцев… куда эти макаки бегут? А ведь и в самом деле, бегут, сбивая друг друга с ног, бегут прямо к поезду: им всем позарез нужно в Рейх! И не надо ни виз, ни каких-то там билетов, главное – влезть. У некоторых с собой дети, это теперь валюта. Есть также и бабы, с бритыми бородами и в черных, до глаз, платках, в глазах, тоже черных, крайний сексуальный голод. И в Рейх им нужно потому, что там все еще слишком много немцев, к тому же думающих, что они и есть народ. Макаки заранее проинформированы: еврейский координационный совет, который, слава Аллаху, рулит в Берлине, не даст своих в обиду. А в том, что они свои, макаки никогда и не сомневались: они и есть те потерянные колена, о которых долдонит Тора, и Европа для них – место самое подходящее. Так давай же, пропихивайся в забитый до отказа вагон электрички! На Берлин!
– Ничего-ничего… – бормочет, прилипнув к окну, Сандлер, – это только начало, хотя конец уже виден: треск поставленного на нуль будильника… Вставайте, люди немецкие, пора! Вставайте к тому же люди русские… – вопросительно смотрит на домохозяина, – ты-то собираешься вставать?
Смеется. Для еврея это единственное и последнее утешение: ирония. Еврей знает, что в конце концов будет сам истреблен, и ему хочется уже сегодня над этим посмеяться, что еще остается делать. На это уйдет весь его веками наработанный ум: на безжалостное саморазоблачение. А кто увильнет, тому – звездец.
В Бресте подсаживается к ним в купе не старая еще тетка, ни на кого не смотрит и даже не просит подвинуться, сваливая на обитое плюшем сиденье небольшой рюкзачок: ей, видно, ехать недалеко. Хоть бы сказала здрасьте… Сидит, уставившись на голубую ковровую дорожку, а поезд уже едет дальше, нетерпеливо отмеряя скучнейшее белорусское пространство. Переглянувшись, домовладелец и Сандлер одновременно заключают: сектантка. Ну, собственно, и что тут такого, сегодня это модно. И словно подслушав их о себе мнение, тетка запускает обе руки в помятый рюкзачок и что-то ищет… нашла. Обернутая газетой книжечка, вроде телефонного справочника. Закрывает, как перед прыжком с пятого этажа, глаза… Может, чем ей помочь? Шуршит, не глядя, захватанными страницами, и с ходу впивается теперь уже непреклонным взглядом в какие-то указания… бормочет, шепчет, бубнит… Снова переглянувшись, домовладелец и Сандлер разом решают готовиться к самому худшему, тем более, что пиво уже выпито, а от курицы остались лишь завернутые в бумагу кости. И тут она внезапно окатывает обоих недоверчиво-подозрительным взглядом, бесстыдно так изучает, не сморгнет…
Домовладелец пытается ей улыбнуться, он же из цивилизованной вроде бы страны, в то время как Сандлер, хотя и без прибора, мгновенно распознает ход ее мыслей: буддистка. Вот мы ей сейчас как брякнем про Нирманакайю…
– Слышишь? – Сандлер указывает пальцем в потолок купе, – Там! Там, на Марсе!
Ошалело на него глянув, бабенка на миг притормаживает священное бормотание и тут же пускается в скороговорку, наверстывая упущенное, и в месиве понятных лишь марсианину слов пробулькивает вполне нормальное негодование:
– Ты не наш и не прикидывайся нашим! Тебе никогда не пройти восемь ступеней Будды! Даже на Марсе!
На это Сандлер лишь скромно кивает: он ведь всего лишь старый, тертый еврей. Но он читал евангелие от Луки и стало быть в курсе насчет любви и сострадания. Занятно ведь, что евреи меньше всего на свете хотят, чтобы их любили.
– Ты, похоже, прямо из Индии? – это он назло прибору прочитал ее мысли.
– Что везешь-то?
– Везу? – торопливо подпихнув под спину рюкзак, сердито бормочет она, – везу портрет Майтрейя Будды в натуральную величину!
– Да ну? – Сандлер чуть не вскочил с застеленной мягким одеялом полки, – Не может такого быть! Мы-то знаем, что ждать еще три тысячи лет, пока Майтрейя наконец созреет…
– Да что вы там такое знаете! Кто вы, кстати, такие? Знаем только мы! Это я говорю тебе как фюрер!
Рыкнула и словно пропала из виду. Сидит, с рюкзаком за спиной, глаза широко открыты, но ничего как будто не видит… вроде как на Марс подалась. Минут через пятнадцать вернулась, рассказывает:
– Была я таким вот маленьким шариком на ниточке, никак не могла оторваться от земли, сколько не пыталась… но ничего, в следующий раз…
Домовладелец понимающе кивает:
– Оно и правда, не вспорхнуть и не полететь, покуда в тебе самом нет воздуха, духа… И сколько не шурши страницами справочника, сколько не бубни ценные указания, тебе так и сидеть на цепи, на привязи…
– Как хорошо ты это сказал, – тут же подхватывает она, – на привязи! Но я вовремя сбежала от семьи, от мужа, двоих дочерей и внука, и все они живут теперь без меня, им так даже намного лучше…
– Охотно верим, – резюмирует Сандлер, – однако впереди станция с буфетом, предлагаю взять на троих, поскольку нам… – подмигивает домовладельцу, – надо в тот же, что и тебе, безымянный русский город…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.