Текст книги "Меч Михаила"
Автор книги: Ольга Рёснес
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 33 (всего у книги 46 страниц)
3
Самым уютным на свете домом является, бесспорно, тюрьма. Та, которую ты сам для себя строишь, заботясь прежде всего о собственной безопасности: чтоб не было никакой возможности отсюда сбежать. И не теща тебе вахтер, со своими вечно вчерашними щами, и тем более – не округлившаяся в заботах о твоем счастьи законная подруга, с которой хоть спи, хоть не спи, все равно оказываешься беременным. Твоим неотлучшым сторожем и конвоиром, твоим бессонным стукачом норовит стать твой двойник, прятавшийся до этого в библиотечной пыли и выдававший себя за попутчика в твоих самоубийственных солнечных авантюрах. Он ждал тебя долго, этот твой двойник, предав тебя еще в твоей прошлой жизни, ждал, когда ты снова родишься и окрепнешь в зле, и уж тогда пришел тебе на подмогу.
Раньше Дима этого не замечал: стоит подумать о чем-то хорошем, и кто-то тут же передразнивает тебя намеком на гораздо более лучшее, да просто рвет хорошее у тебя из рук и подсовывает свое. Это происходит теперь ежедневно: встаешь, куришь на лестничной клетке, идешь обратно, хлопаешь железной дверью, находишь в ванной впотьмах зубную щетку, иногда бреешься… ну и дальше, завариваешь по третьему разу пакетик чая, смотришь, нет ли чего в холодильнике, и тут на помощь тебе приходит теща. Ты, конечно, понимаешь, что ничего действительного теща собой не представляет, что это всего лишь симптом смертельной болезни, медленно вгрызающейся тебе в затылок, и ты поэтому терпишь, терпишь… вот она намазывает маргарином полбулки, крошит ножом сыр, собирает крошки в ладонь, намереваясь тут же ссыпать их себе в рот, потом, передумав, вываливает все на булку, скотина все слопает… это она о тебе. У сыра противный вкус прокисшей мочи, но ради солидарности с тещей ты готов запихнуть в себя даже пуговицу от ее халата, да что там, крючок, иголку, спицу… Только задним числом ведь и понимаешь, что женятся вовсе не на молоденьких и глупых девушках, но на опытных и вечно молодых тещах.
Обычно он спрашивает за булкой у сидящей напротив Вики: что может журналист высосать сегодня из пальца. Ну так, чтобы о тебе потом не сказали: и этот тоже продался. Чтобы о тебе, наоборот, сказали: вот она, правда, вся тут! Окунув булку в жиденькое тещино варенье, Вика равнодушно поясняет:
– Надо писать по совести.
– А если ее нет?
Она с недоумением смотрит на Диму: он, что, только из детского сада? Любому здравомыслящему российскому гражданину сегодня ясно: совести ни у кого нет! Нет, потому что так надо. Потому что совесть – это удручающий пережиток прохрюканного нами прошлого: рвали зубами, топтали копытами… поэтому и в будущем никакой совести у скота не предусмотрено. Но Вику учили в высшей, что под стенами Кремля, школе, учили толерантности ко всякому недомыслию и глупости, составляющим суть народного времяпровождения.
– Если у журналиста нет совести, – терпеливо поясняет она, – что вполне отвечает профессиональным нормам пишущего, тогда он пользуется корпоративным шаблоном публичного блеяния: бля-я-я-я-я… Блеющий осторожен и пуглив, и если что – даже не поднимает хвост, мочась прямо на себя. Это считается, впрочем, высшим среди журналистов пилотажем!
– А я-то думал, – честно признается Дима, – что ежедневная брехня и вылитые на мозги помои, дело исключительно мультимедийных беспилотников…
– Ты думаешь, зря мы, журналисты, отсиживаем пять лет в подкремлевском учебном заведении? Наш факультет – это всесторонняя перелицовка личности, выворачивание наизнанку сердец и кишок, и в целом – конвейер знания о главном: о пустопорожности всех затей, напрямую не связанных с нашим делом…
– Вот и я думаю, – неуверенно кивает Дима, – встревать мне в это дело или не встревать… Я ведь тоже хочу чем-то стать…
– Тогда тебе придется принять без доказательств, что наше дело – всегда правое. Пока другие спят, мы взвихряем мировую историю революциями и войнами, и никто пока не докопался, в чем его, нашего дела, суть…
– Как это никто? – тут же глотает наживку Дима, – А я? Даже глядя на моего родного папу, я точно могу сказать: будет только хуже, и в этом суть…
– Суть в том, – перебивает его Вика, – что не вашего это ума дело, но – нашего. Мы – ваши учителя, и это наш вам урок, заучиваемый вами наизусть!
– Но ты же сама проторчала целый год в институте Гёте и даже шпрехаешь по-немецки…
– Этот институт не имеет никакого отношения к Гёте, – решительно отрезает Вика, – это всего лишь провинциальный филиал «Франкфутер альгемайне цайтунг», дрессирующий дармовых поденщиков, прослушивающих мобильные телефоны и скайпы, проверяющих электронную почту и банковские счета… Впрочем, это сущие пустяки в сравнение с захватывающей перспективой основания Глобального Института Иудаизма. Не правда ли, от этих наших планов веет долгожданным счастьем? Счастьем быть в точности как твой сосед, быть как все. И это, теперь уже ваше, бытие-небытие произведет на свет вовсе не забавного гетевского гомункула, ищущего для себя возможность припасть к человеческой эволюции, но человека вне эволюции, отрезанный ломоть, пепел и прах. Это наш для вас, извольте принять, холокост, массовая гибель в огне, в серном пламени ваших же напрасных в никуда устремлений. Сжигайте себя живьем, на виду друг у друга!
– Ты у меня просто умница, и я тобой горжусь, хотя по закону ты моя жена, а стало быть, всего-навсего моя половина…
– Хххы… – скептически отзывается Вика, – это я-то половина?!
Дима удовлетворенно усмехается: проняло бабенку. А то, видишь ли, вздумала его учить, у него ведь папа тоже… балалаечник. И с видом на самую что ни на есть серьезность, которой даже и не пахнет в академических кругах, он подступает к Вике со скользким таким вопросом:
– Тебе, проторчавшей пять лет в подкремлевской высшей школе, известно, что делает в твоей душе ангел-хранитель? Ну тот, который от тебя ни на шаг и все время норовит тебе что-то свое, ангельское, скормить…
– Какой к черту ангел? Что ты несешь?
Поглаживая недавно отпущенную бороду, Дима невозмутимо продолжает:
– Ангел стучится к тебе во сне, тук-тук, есть ли кто дома, а там только замок на двери, и приходится ему, хранителю, лезть в подвал подсознания, втемяшивая свое ангельское утешение в фундамент твоих низменных инстинктов. Ты становишься круче, упрямее, злее, и в твоей опустелой душе встает, как бесталанная карикатура на любовь, ничем не утолимый сексуальный голод. И ты идешь за советом к вангующей выторганше, чтоб подсобчила, и покупаешь у нее использованный негром презерватив… Ты, журналист-правдолюбец.
– Если ты сейчас же не заткнешься, я подам на развод!
Это она всегда так, если Диме удается сравняться с нею в ехидстве. Дальше идти опасно, да и незачем: пока Дима шурует в филармонической осветительской будке, едва наскребая себе на сигареты, Вика платит за квартиру, а также приносит домой еду, от одного вида которой у Димы кружится голова. Сколько уже он переварил копченых шеек и балыков, ананасов и швейцарского сыра! Все это бесспорные доказательства удачной карьеры Вики, ее востребованности в деле переиначивания смысла самой жизни… ах, эта самой себе ненавистная жизнь! В жизни надо устраиваться, не тратя зря время на выяснение самих ее, жизни, оснований. Что из того, что Дима сидел годами в библиотеке? Ему, что, за это платили? Может, еще и предложили занять кабинет? Сидеть в библиотеке, читать и размышлять, а то еще и не спать ночами, отыскивая затерявшиеся в памяти рецепты выздоровления, а заодно и инструкции по успешному самоубийству, этот ведь не бутерброд с зернистой икрой и даже не рулон туалетной бумаги… и даже не показательные масонские мистерии Генриха Фауста, подаваемые на десерт за круглым столом. Скоро, впрочем, все библиотеки позакрывают, а то еще кто-то подумает, что ему дозволено рыться в книгах… все книги тут, в подшитом тебе под язык подслушивающем устройстве. И уж подавно не будет никакой надобности книги писать, да еще гусиным пером, поскольку ни одна школа не учит сегодня чистописанию, а перья существуют лишь в гусином воображении… Нет, это вовсе не конец времен, это только начало… ну скажем так, начало расчеловечивания посмевших на свет родиться. Дима не раз уже думал о том, как будет обставлено рождение Сатаны: как прошмыгнет в жизнь нечто жизни противоположное. Это великое событие произойдет именно там, где нет и в помине принципа роста, но есть зато счет, непрестанное сложение и вычитание, надежно стимулируемое наличием в мире банковских карт и минеральных ресурсов. И как бы это противоестественно не звучало, у человека-Сатаны должна быть душа! Иначе какой же он человек, не повторять же инвалидность Наполеона… У Димы нет на этот счет никаких сомнений: душа Сатаны должна быть черномагической. И если уж совсем приземленно, по-бытовому, то стопроцентно хасидской, вонючей и пошлой, а главное – глупой. Ведь даже в своих самых человеческих мечтах Сатана не идет дальше счетно-решающего рассудка. И весь имеющийся у людей страх произведен именно их мозговой рассудочностью, куда давно уже влез Сатана и непрерывно откачивает для себя обездушевленную материю. Сведем же на нет последние остатки духовности! Во имя вдвинутого в мозг коллайдера!
Но жить-то все еще надо, и хочется, чтобы лучше… чтобы совсем хорошо. В конце концов можно ведь претерпеться к штриховому, у себя же на лбу, лазерному коду, согласно которому тебя и пускают сегодня в рай. Сегодня главное – примкнуть к передовому отряду, летучей гвардии на глобальном марше, опрокидывающей все, что еще стоит на вере. Смотришь вокруг, и ничего больше нет, и сам ты уже не свой… и пока верующий шарит наобум впотьмах, доверительно жалуясь своему же мучителю и убийце, ты разумно определяешься на службу, выходишь в люди. И даже твой брак, со стороны кажущийся любовью, он тоже служебный, и потому – счастливый. Вот даже и теща так думает: налью-ка я этому проходимцу еще тарелку щей…
С карьерой Вике просто чудовищно повезло: ей доверили контроль за Большой Офисной Кофеваркой. Не каждый журналист на такое потянет: чтобы не остывало и пахло точь-в-точь как в Америке, криминально. И чтобы ни у кого не было никаких сомнений: пока тебя самого нет, твое место сдает в аренду корпоратив, сдает… тебе.
В институте управляемых перемен никто ничего не взрывает и даже не назначает сроки будущей революции: здесь все сидят. Сидят на этажах и в подвалах, сидят в туалетах с подслушивающими устройствами. И если кто-то, вопреки распорядку, идет, путаясь в серых, сглатывающих шаги коридорах, того осеняет страшная мысль: «Выйду ли когда-нибудь отсюда?» Это, кстати, ошибка многих, и правильнее было бы вообще не думать ни о каком выходе, раз и навсегда постигнув суть основного корпоративного правила: хорошо только то, что безвыходно.
На этажах, как в образцовом борделе, располагаются нумера, и на тебя таращится сквозь зарешеченное окошко бессонный вахтер, чья профессиональная честность тебе заранее известна: не дашь, не войдешь. И поскольку никто наверняка не знает, где тут, собственно, шеф, да и есть ли он вообще, всем вменяется домогаться друг друга, употребляя привычную масонскую мифологию: инфляция, проституция, глобализация, гомосексуализация, деградация… В этих приметах корпоративного счастья едва ли разглядишь собственную, от врожденной сонливости, слепоту: так, слепой, ты и ползешь по ютюбу и страницам шуршащей о будущем прессы. О будущем надо, заметьте, шуршать, иначе вас примут за правых экстремистов. Кстати, это такой новый сорт пива: экстремальная крепость при полном отсутствии дрожжей. При этом брожение происходит у вас в голове, справа. Журналист так и отмечает: справа. Поскольку слева у него самого переваривается только что съеденная картошка… Журналист ест картофель и скорбно мычит: ма-а-а-ало… И эта его скорбь – мировая. Кстати, это чрезвычайно удобно и экономно, делить действительность на правое и левое, оставляя середину пустой… хе-хе. Дурак смотрит направо, потом налево, не видя прямо перед собой бетонной стены, между тем как она-то и есть искомая сердцевина наше-вашей корпоративности. Ее не прошибешь, бетонную, лбом. В этом и состоит тайна мистерии зла: сколько ни умней, зло только ширится и крепнет. Зло впрыскивается в тебя твоими же благими намерениями, среди которых самым типичным и стойким остается твое презрение к духу. В этом – гарантия твоей карьеры, знак качества твоего в офисе времяпровождения, а также мера высоты твоего единственного в этой короткой жизни намерения: угождать телу. Ведь даже в виде трупа тело все еще кое-что для тебя значит: костюм-тройка, галстук, чистые носки… а внутри – полный набор запчастей, среди которых твой шеф выберет себе самое дефицитное: серое счетное вещество. Он потому-то, шеф, и умен, что каждый делится с ним добровольно, и не было еще ни разу такого, чтобы кто-то потребовал свои мозги обратно: голова ведь может обойтись и без всякого наполнения.
Шеф редко показывается в нумерах, и многие поэтому начинают сомневаться в реальности его существования, и только Большая Офисная Кофеварка выпускает из себя горькую коричневую жижу, едва лишь шеф нажимает пальцем ноги… левой или правой?.. на вделанную в служебный малахитовый стол педаль. Малахит, впрочем, тут чисто символический, поскольку в природе его давно уже нет, а то, что совсем еще недавно было, надежно перекачано в фонд помощи неграм: не станут же эти макаки задарма разрушать преступную Европу. И если кому-то вздумается припереть нашу корпоративную культуру к стенке и выдавить из нее, хрипящей и отплевывающейся, компрометирующее признание в лжекультурности, тот сам же потом себя и одернет, поспешно возвращаясь к исходной корпоративной формуле: больше, еще больше взаимонепонимания! Проходишь, бывает, мимо человека, и хоть бы тот при тебе сдох, идешь себе дальше, а станет тебя звать на помощь, ты ему серо так, бесцветно: «Увы, такова она, жизнь…» Гортань суха, слова мертвы, дыхание ледяное. Для тебя человек в общем-то и не существует: так, досадная мимолетность. Твой собственный корпоративный эгоизм куда более интересен и требует всесторонней для себя подпитки: крови, крови и еще раз крови. Смешать воедино всю имеющуюся на земле кровь, разом выдавленную из перерезанной глотки, вполне гигиенично и кошерно, а то, что останется пустить на гамбурги. Одно только не надо смешивать со всем остальным: нашу святую корпоративную избранность.
Усвоив это лучше других, Вика поначалу сама же и испугалась: вдруг узнают, что умная? Прощают все: хищение и обман, подсиживание и высирание компромата, не говоря уже о соучастии в запланированных убийствах… тсс! Только умному не прощают, что он такой. Такой, каким никому быть не положено. Умный – это синоним преступности, разврата и предательства. Умному – отпор! Ум надо вовремя спрятать, а еще лучше – сгноить, как сказано в служебных корпоративных инструкциях. Бедная умная Вика! Но ведь… умна: прикидывается исполнительной дурочкой. Точнее, дуриком. Ну, дурик и дурик, ходит туда-сюда, предлагает всем кофе: сегодня дизентерийный понос, завтра гепатитная моча. Примелькалась, привыкли: спереди белый, с оборками, фартучек, в темных кудряшках крахмальная кружевная наколка, сзади – попка. Хороший журналист – это не только профессиональная проститутка, но прежде всего – официантка.
Как-то раз задалась Вика нехорошим таким вопросом: как насчет корпоративной свободы. Коварный вопрос, аж мурашки бегут по стриженному лесенкой затылку. Налила себе кофе, села думать… нет, не получается. Ни одной, хотя бы даже чужой, мысли. Впрочем, какая-то мысль все же пробивается сквозь жидкий, кисловатый кисель журналистского воображения: пока не говорят обо мне, болтать о свободе бесполезно. Эта незаконная с точки зрения корпоративной лояльности мысль обрушивается на Вику как внезапный, в солнечную погоду, гром: здесь!.. во мне! Дальше, впрочем, опять неясно: ну и что?.. что в тебе такого особенного? Тут даже и кофе не помогает, хотя заварила, себе-то, покрепче. Или с умом что-то не так? Стала вспоминать историю… ага!.. все дело в машинах!.. в управляющий миром законах механики! Еще немного напора, еще чуть-чуть предприимчивости, и из двадцатисемикилометрового в диаметре коллайдера, этого сатанинского ануса, будет наконец извлечен последний, на все времена, ответ: реально лишь то, что имеет учетный номер. Пронумерованные раз и навсегда тела. Не смываемые дождями номера персональных могил: только захороненный, пусть даже и в рабочей обстановке, ты и считаешься персоной, а попросту, получателем отпущенных тебе корпоративом благ. И не высовывайся за рамки: там, вне счета и учета, ты один на один с собой, и никому ты, такой, в мире не нужен.
Кофе стынет от этой свирепой истины: прежде чем прибиться к корпоративу, убей себя.
Убей свою, пока еще тобой не осознанную, связь с миром ангелов, с миром причин. И не смотри, не смотри туда!.. не смотри в свои тайные глубины, в которых спокойно отражается весь космос!.. Это первая заповедь корпоративности: ослепни! Заодно, впрочем, и оглохни, стань к тому же хромым и кособоким, плоскостопым и косноязычным. Только такой ты и пригоден к усвоению корпоративной герменевтики, втемяшивающей в твой рассудок механику смысла происходящего или, если угодно, его бессмысслицу: слушай, что говорит твой шеф. Слушай и сличай свою глухоту со словоблудием идиота.
Тем не менее, ангел шепчет тебе во сне: я здесь, в твоей душе, которая теперь расцветает и ширится навстречу мировому пространству… Но ты просыпаешься и ничего не помнишь, ты слишком слаб для этих воспоминаний, а без них – пуст, и в эту зияющую в тебе воронку со свистом врывается давящая снаружи нереальность, антиутопия счастливого конца с приготовленной для тебя петлей. Ты становишься корпоративной овцой, становишься таким, как все.
Но если, если… тут Вика выцеживает из кофеварки остаток коричневой жижи, глотает, как землистый, с похмелья, полифепан… если все-таки, хотя бы разок, украдкой, схватить смысл происходящего в себе самом?.. в своей, с точки зрения копроративности, незаконной и преступной индивидуальной этике? Ошарашить себя осмысленностью своего спокойного, ничем уже непоколебимого созерцания, своей выпущенной на свободу интуицией… Нет, нет, скорее доложить шефу… скорее!.. доложить!
3
Смотришь в окно и думаешь: вот наконец-то я в тюрьме.
Окно выходит во двор, зажатый со всех сторон чужими серыми стенами с точно такими же, покинутыми небом мертвыми окнами, и никакая весна не пробивается сквозь унылую подозрительность раз и навсегда прижившейся тут скуки. В тюрьме скучают все, и в этом ее отличие от прочих публичных мест, где надо непременно развлекаться, да, не позволять себе принимать что-то всерьез. Идешь ты, скажем, в пивной бар с обыкновенным, будничным названием: «Центр холокоста», заказываешь двойную «Анну Франк», а из-под прилавка – что-нибудь покрепче, «Еву Браун» или даже «Хайль!», пьешь, требуешь гостевую книгу, сосредоточиваешься, пишешь: «Пубертатная сексуальность Анны Франк – это полный абзац!» Удивляешься своей ревизионистской храбрости: это точно от перемены погоды. Идешь домой, с намерением поскорее оказаться в контакте, то есть под лупой службы безопасности, лезешь в фейсбук, а там… не прошло ведь еще и часа!.. там стонет на весь мир твоя в гостевой книге подпись! Как можешь ты, наглец, шутить с самым серьезным в мире делом?.. с неприкосновенной и вечной, как блудливость старого козла, жертвой газовых камер и крематориев?! Твоя святая обязанность – и это мы тебя обязали – нести на себе вечную, ничем не смываему вину перед шестью миллионами… нет, двадцатью миллионами… постойте, кажется, уже двадцатью одним миллионом… короче, не твоего это ума дело, и только нам, нам и еще раз нам полагается быть серьезными, да, вечно озабоченными вашими перед нами долгами. Мы снабжаем вас красивыми патриотическими песнями и стойкой инфляцией, и ваш уровень жизни – дело наших рук, всегда, кстати, чистых. Мы строим для вас школы, выпускающие готовых подхалимов и проституток, и все ваши ученые степени смазаны старческим жиром нашего Сороса, чуете запашок? Да вы развлекайтесь, развлекайтесь… пишите свои диссертации и статьи, становитесь в очередь за пособием по недомыслию. Спите, ребята, спокойно.
В тюрьме можно, пожалуй, и проспать собственное пробуждение. То есть, ты вроде бы уже… того, а оно еще… не того. Так и сидишь на единственной в доме табуретке, пялишься на окна соседнего дома. И тут впервые за все незаметно отсиженные годы тебя ошпаривает страшной догадкой: есть все же разница между этим домом и тем! Те, что напротив, наступают на тротуар решетками вдавленных в окна магазинчиков и железными дверями контор, наваливаясь на прохожих приставучей, давно уже всем осточертевшей песней: «Сюда-сюда-сюда!» Шмыгнул в подъезд вместе с чьей-то нагулявшейся собакой, сказал что-то нехорошее опередившей тебя старушке, втолкнул ее в лифт, спустился обратно, забыв внизу зонтик, нашел возле мусоропровода приличное пальто и шляпу, оделся, теперь можно и домой… разве что наломать у себя же под окном черемухи… Откуда, кстати, в Москве черемуха?.. откуда жизнь?
Не задавай глупых вопросов. Видишь этот железный, два метра в высоту, забор? Забетонированные на века железные столбы, в два пальца толщиной прутья, сверху острые наконечники… хотя чего-то тут явно не хватает… ага, колючей, с освежающим ее электрическим током, проволоки. Забор тянется вдоль всего строения, стоящего, в отличие от соседних домой, под углом к тротуару, и этот угол призван сбивать с толку грабителей и взломщиков: наводить их на подозрение, что в доме живут… эти. Правда, есть ведь и очень интеллигентный вор, и он не оплошает: представится вашим же родственником, в грошовой кепке. Но эти… эти-то, конечно, знают, что никакой он не родственник, и даже кепка, и та не его. Ставят еще один забор, по внутренней стороне первого, и тоже железный, ставят сверхсекретный замок на стальной калитке, опускают перед каждым подъездом железный занавес, чтоб дети не шалили среди дня, но учили дома уроки, да, кстати, дети тут имеются у одного только Димы: их несколько. Все они появились один за другим, не давая опомниться осатаневшей от стирки теще, раз-два-три-четыре. Факт сам по себе досадный, учитывая то, что в этом доме вообще не принято рождаться.
Зато умирают здесь охотно. Стоит кому-то, заранее оплатив собственные похороны и место на приличном кладбище, отселиться к своей кошерной прабабушке, и на его место тут же приходит другой старик, и тоже заранее оплачивает свои похороны, и ни разу еще не было такого, чтобы в зону пустили желающего жить. Списки стариков составляются возле стены плача, заплаканной настолько, что даже мисс Холокост, семидесятивосьмилетняя буфетчица из Ташкента, и та решила наконец оплакать взятые ею на себя денежные, от все еще не истребленных немцев, компенсации… все они тут, в этом доме.
Бетон, железо, решетки.
В тюрьме жить гораздо безопаснее, чем на воле. Пока снаружи идет война во имя, само собой, вечного мира, ты только сидишь и скучаешь. Даешь себя кому-то прогуливать, ешь тюремный суп, сочиняешь… почти все, кто сидит в тюрьме, что-то сочиняют. На месте разумного правительства следовало бы загнать в одиночки всех до одного борзописцев, включая и культовых классиков, дать каждому срок, кому на щуплый рассказик, кому на распухший от комментариев сериал, и чтоб ни дня без строчки. Многим это вполне заменит смертный приговор, самый находчивый станет самоубийцей, дурак же просто проведет время. Но что значит, собственно, провести?.. перехитрить?.. ограбить?.. Время течет, и ты лежишь, как камень, на дне. Лежачий, говорят, камень.
Вышел на лестничную клетку покурить: серые, цвета сталинской стали, стены, стальные подоконники и поставленная кем-то на пол стальная урна, куда можно впихнуть оставшийся от кремации пепел соседа, стальной сплошняк шипящего в шахте лифта, серый бетонный пол. Надежно, убедительно, прилично. Тут не станешь напрасно о чем-то мечтать, а тем более, пытаться открыть окно… воздух!.. воздух!.. тут надо представлять себе дело так: пройдет год, пройдет еще год… десять и двадцать лет, и жизнь, кажется, тоже пройдет, и я никогда, никогда отсюда не выйду… Никогда. Потому что здесь – богатство. Ни один проживающий здесь старик ни разу в жизни не обсчитался, обсчитывая саму жизнь. Жизнь одна, и от нее надо брать всё, предоставляя за это умирать другим. Другие… да кто они такие?
Дима редко встречает соседей, и порой ему кажется, что дом этот никем, кроме него самого, не заселен. Вот пробежали от одного железного забора до другого, не задев при этом сигнализацию, вернувшиеся из школы дети, вот кто-то из них сует нужный ключ в замаскированную под глазок замочную щель, все разом проскакивают под железным занавесом, тут же рухнувшим на прежнее место у них за спиной, привычно набирают шифр этажа, прохода и квартиры, влезают в душегубку лифта, жмут все разом затертую пальцами смертников кнопку – у-у-у-у-у… выше, еще выше… но вот наконец и папа, он все еще тут, курит на лестничной площадке. Дети проделывают это несколько раз в день, тем самым получая надежный иммунитет против кое-где еще царящего в мире беспорядка: дующего куда попало ветра и заломанных им лохматых собачьих ушей, мычания коров, склочной возни воробьев… Детям необходим строгий режим: гамбурги, телевизор, компьютер. Все лучшее – детству. Кто-то, может, все еще думает, что к тридцати годам ребенок наконец-то взрослеет и даже, бывает, перегрызает пуповину, надежно соединяющую его с папо-мамо-тетиным кошельком. Нет, нет и еще раз нет! Взрослеть надо уже в тринадцать, чтоб дальше все шло «как у других»: приспособление ради еще большего и окончательного приспособления. Ну вот ты, наконец, и приспособлен. Тобою можно пользоваться. Накачивать тебя одним и выкачивать из тебя другое. К тому же ты безопасен, как простая заводная игрушка, управляемая дистанционно. Это твое пожизненное тринадцатилетие!
В строительство этого дома вкралась в самом начале непоправимая ошибка: неверно расчитали высоту потолка, да так и оставили, напрасно возведя над головами жильцов не используемое никем пространство. К чему оно, не заставленное никакой мебелью? Смотришь в потолок и думаешь: не подрасти ли чуть-чуть? А если и подрасти, то как? Один здешний старик, собственноручно намаравший свое трехэтажное имя на стене плача, нечаянно впал в собственное детство, а там… хорошенький такой, пухлощекий коротышка-ангел, весь в Отца, не придерешься, и манит к себе розовым пальчиком, обещая то ли конфетку, то ли рогатку: расти ко мне, ко мне!.. расти, пока не упрешься головой в собственную диадему!.. Старик пощупал голову, а на ней только рога, боднул ими потолок.
Под высоким потолком происходит всякое. Начать уже с того, что первым в этот дом вселился ни разу нигде до этого не сидевший кинорежиссер, женатый к тому же на нынешней диминой теще, и на этих самых этажах, под убойный грохот наезжающего на воображение лифта, возле железных дверей с бессоными глазками и было развернуто действие эпохальной комедии, смыслом которой все еще остается захват лишнего жизненного пространства: лишнее, это всегда наше. Так учит сидящий у тебя на макушке носатый марабу: сидит и жрет падаль.
На собственных похоронах киношник наконец узнал, с кем имел тут, в этом своем доме, дело: с государственно-государственной тенью какого-то надгосударственного государства. Вот и ломай себе посмертно голову… да и нет ее теперь, и когда-то еще вырастет другая… Лежал в сторонке и тихо, как может только покойник, наблюдал: тело впихнули вместе с кумачевым гробом в лифт, выгрузили, и торопливо, словно только что сворованную вещь, перетащили в грузовое такси, свезли куда-то, зарыли… но ангел торопит киношника дальше, не давая досмотреть комедию… услышал только обрывок поминального тоста: этот жулик.
С тех пор, а прошло уже лет двадцать, никто ни к чему в квартире не прикасался, не трогал выцветшие обои, не красил обшарпанные двери, не менял проржавевшие в ванной трубы, не передвигал громоздкую гарнитурную мебель, не посягал на автономию тещиного холодильника. Оно и так хорошо: сидеть на стонущем ревматическими пружинами диване и… думать. Под ногами, на вытоптанном, когда-то с узорами, бельгийском ковре, ползают неизвестно откуда взявшиеся дети, и вроде бы даже твои, растут, питаются чем-то на кухне, зовут тебя папочкой, и хочется тебе иногда как-то их воспитать… объяснить им, пожалуй, принцип исторической причинности, согласно которому все последующее с необходимостью вытекает из предыдущего. Дети понимают: это папочка к тому, что завтра у нас праздник. Завтра идем к зубному врачу! И Дима думает, рискуя застрять в провалах дивана: «С чего это я вдруг стал им всем нянькой?!» Сходишь вечером в филармонию, осветишь в полный рост мировую знаменитость, поцапаешься в буфете с пьяными геями, и снова домой… в тюрьму. А куда еще Диме податься? Генриху Фаусту теперь некогда: то пора в американское посольство, то к стене плача… хотя это пустяки в сравнение с только что законченной диссертацией «Просчеты Распятого»: неудачный маркетинг в сомнительной бизнес-школе, корпоративный банкет на тринадцать персон, с раздачей премий, должностей, ценных указаний и, само собой, крови и мяса, с плясками на столе и битьем казеных тарелок… Да, диссертация удалась, и вот что написано в заключении: явилась полиция и взыскала с Распятого штраф в шестьсот шестьдесят шесть тысяч евро… а денег-то нет! И хотя Распятому даже без штрафа ясно, что дело тут в убеждениях, другие убеждены как раз в том, что суть дела – в нехватке денег. Может, Распятому не известно, что такое деньги? И тут Генрих Фауст приходит к революционному выводу: у Ряспятого никогда, ни разу в жизни, не было ни гроша! И после этого вы хотите, чтобы и мы так жили? Хотите навязать нам это христианство?
Так вот дети и растут, и ты сам куда-то пропадаешь… зовешь кого-то в темном лесу, а тот тебе: ау-у-у-у… а рядом спит жена, уставшая разносить корпоративный кофе, и завтра ей снова в институт управляемых перемен, и завтра, и завтра… Усталая, почти уже сорокалетняя, насквозь бэушная. Но мыслит, как и раньше, по-мужски: надо содержать семью. Дома шведский стол: отбросы от корпоративных завтраков и ланчей, все свежее, прямо из офиса. Стал бы Дима вот так сам таскать, он же не вор… но скушать на завтрак балычок и сливочный тортик – охотно. Смотрит в окно: дождь, непогода, бессмыслица. Пойти что ли покурить. Заодно проверить почту: да тут, похоже, телеграмма… срочная! Все-таки жизнь не забывает его: надо ехать на похороны матери.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.