Электронная библиотека » Ольга Рёснес » » онлайн чтение - страница 43

Текст книги "Меч Михаила"


  • Текст добавлен: 26 сентября 2017, 18:40


Автор книги: Ольга Рёснес


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 43 (всего у книги 46 страниц)

Шрифт:
- 100% +
24

Гость открывает альбом с антикварными фотографиями, каждое фото – сокровище и клад. При этом картинки странным образом повторяются: на левом развороте одно, на правом то же самое, но чуть-чуть другое… и в этом «чуть-чуть» все дело. Вот добродушный нацистский солдат улыбается одетому в полушубок и ушанку деревенскому русскому старику, а тот улыбается оккупанту, и внук тоже тут, у немецкого солдата с собой шоколадка. Это слева. А вот что справа: вместо старика торчит перед немцем виселица, на которой болтается, с голыми сиськами и переломанной шеей, белобрысая русская девчонка, и нацист добродушно улыбается, подзывая пацана посмотреть. Как это натурально, как убедительно! Нужны ли тут еще доказательства нацистских зверств? По мнению тех, кто занят подделкой фотографий, этих документов более чем достаточно. Так появляются неоспоримые факты, принять которые – дело чести и совести каждого. Так в мировую историю вписывается похабный одесский мотивчик, и шесть миллионов жуликов месят ногами на столе жирную жратву и грязные тарелки. Так разыгрывается великая еврейская карта.

– А почему, собственно, шесть миллионов? – придирается гость, – Почему не восемь и не пятнадцать? Ведь только намекни, что пятнадцать, и виноватая во всем Германия тут же и отстегнет сумму соответствующих компенсаций. Но вот ведь, шесть. Это твердая норма, установленная более высоким, чем сам еврей, начальством: норма Зверя. Как Зверь сказал, так и будет: шесть, шесть нулей у миллиона, шесть вершин у соломоновой звезды, отсюда и шесть миллионов евреев.

– Фантастично! – с восхищением бормочет старик, – Как ты до этого додумался?

Гость скромно молчит: интуиция. Скажем так, нацистская интуиция, за которую сегодня охотно сажают. Кстати, сажают за одно только сомнение в подлинности нюрнбергских фотографий.

«Они тоже кое-что знают, – с досадой думает Дима, косясь на миску с клубникой, – им только дай размотать клубок истины… но ведь никто же им и не поверит!» И тут, как назло, снова заводится Ева:

– Гексаграмма эта ворованная и, между прочим, сворована она у немцев: сегодня, в начале третьего тысячелетия, шестиконечная звезда с еще одной, седьмой, вершиной в центре, есть символ духовной ауры немецкого народа, ауры всех германских народов. У евреев же нет ничего, никакой собственной духовности: она давно ушла вместе с покинувшим их Яхве…

«Знает же, сука, – раздраженно думает Дима, – откуда она это знает? Мы-то сами, да, мы в курсе и делаем поэтому вид, что ничего с давидовой звездой не случилось…»

– … и поскольку ее шлепнули на государственный бело-голубой флаг, – настырно продолжает Ева, – то и государство само – воровское: у Израиля нет ни морального, ни тем более исторического права на существование. Ведь не требует же сегодняшний город Рим расширить свои границы до Африки! Всему свое время: миссия выполнена, народный Архангел уходит прочь, народ исчезает. Когда же хотят сохранить народ без духовного водительства, к водительству приступают темные силы, они только того и ждут…

– Вот-вот, – охотно поддакивает гость, – я же говорю, что ционисты сплоченно готовят приход Аримана. Создают Великому Князю Тьмы максимально комфортные условия. И это называется, умный народ? Ха-ха! Великие шизо-психологи, гомо-сексологи, гулаго-атомщики! Прирожденные мошенники и бесстыдные манипуляторы сознанием. Перелетающая с материка на материк саранча. И хотя ни один еврей не угодил в гитлеровскую газовую камеру ввиду того, что таковых попросту не существовало, поднятый на весь мир вой разбудит в конце концов призрак холокоста, поставит его на ноги, и тогда уж…

– Ты хочешь сказать, что если холокоста пока еще не было, то он все-таки будет? – пугаясь своей же смелости, перебивает его Дима и тут же отворачивается, смотрит в пол: зря он это брякнул.

– Обязательно будет.

– Природа возьмет свое, – удовлетворенно поддакивает старик.

Дима решительно отодвигается от стола.

В Москве он думал не раз, куда девать миллионы таджиков и чеченцев, считающих русскую землю своей. Гнать всех в шею, законных и незаконных, бросить на массовые облавы армию, обнести границы колючей проволокой… Или оставить все как есть и ждать, когда у тебя под окнами начнут резать халай-баранов, заливая кровью тротуар… И всегда его размышления натыкались на одно и то же: право нации на самоопределение есть оружие массового поражения, поскольку самоопределяющийся всегда имеет претензии к соседу, которому тоже срочно надо самоопределиться. Какая гениальная выдумка! С нею заступил в должность американского президента Вудро Вильсон, и вместе с ним впервые пролез в человеческое тело набирающий силу Ариман. Взорвать великие нации изнутри с помощью периферийных петард и хлопушек! Все нации – титульные! Все равны! Единственное исключение – евреи, они должны смотреть за порядком и регулярно перемешивать кипящее в котле варево. Самоопределяйтесь, люди, в неутолимой ненависти друг к другу!

Дима смотрит в упор на Еву: ему кажется, что она подслушивает его мысли. Вот ведь, хекс, ведьма. Надо, кстати, выяснить, как ей это удается.

– Каждый из нас рождается в той или иной нации в силу своей кармы, – обстоятельно начинает она, – и это только на одну жизнь, и в следующей жизни у тебя будет другая кровь, другая наследственность. Поэтому было бы глупым самодовольством гордиться своей нацией: в следующий раз она уже не твоя. Национализм как таковой совершенно бесплоден, но в качестве жгучего перца его можно добавить в суп, для аппетита: на волне национализма совершается в истории многое, да почти все… – дымит самокруткой в сторону, – И если сегодня строить по всей Европе лагеря для таджиков, курдов, афганцев, марокканцев, пакистанцев и еще черт знает для кого, набивать их до отказа и содержать так годами, вводя военное положение в Париже… ха-ха, в Париже!.. это приведет к еще большей плодовитости паразитов. Не правда ли, мы охотно называем приезжих насекомыми? Мы откровенно ненавидим их, мы просто пылаем от ненависти. И тут, ребята, надо признать, мы зашли в тупик…

– … поэтому надо просто отползти назад, – живо подхватывает гость, – вернуться в исходную точку восхождения, к национал-социализму, против которого и затеяна вся эта мультикультурная неразбериха. Отступим назад, а потом дружно ломанемся вперед!

– Как раз это и нужно кукловоду-фарисею: ломай все еще недобитую Европу! Столкни ее с ее же вершин в клоаку маленьких интересов! Так, чтобы в последующих своих жизнях бывший европеец рождался в людоедском африканском племени. И у нас есть только один путь спасения, всего лишь один. Только одна-единственная возможность перенести Европу в будущее, – Ева оглядывает всех по очереди, словно ожидая немедленного отпора, – ввести антропософию в систему европейского образования!

– Только и всего? – разочарованно роняет гость, – И что это даст?

– В первый момент это ничего не даст, – ничуть не смущаясь, продолжает Ева, – но определенное количество душ сориентируется в жизни иначе. Они-то, немногие, и станут учителями для остальных, хотя конечно, каждый из них заранее обречен принести себя в жертву… и постепенно будет найдено решение теми, кто усвоит смысл универсальных духовных, в отличие от сегодняшних корпоративных материалистических, законов.

– Ну так ведь есть же сегодня школы имени Доктора, – нетерпеливо перебивает ее Дима, – чего еще?

– Они прекрасно обходятся без Доктора, они попросту не хотят его знать. Там говорят так: мы хотим воспитать свободу для чего-то. Понимаете, куда они гнут? Не свободу саму по себе, как основанную на себе самоценную сущность и образ любви, но свободу быть рабом чего-то, да все той же внешне ориентированной корпоративной зависимости.

«Яна, – с горечью вспоминает Дима, – она ведь рулила туда же… одна, без всякого сочувствия или понимания остальных. Она хотела… жа что она, в самом деле, хотела? Может, просто мешала всем работать…» Он с прищуром уставился на Еву: знает ли она, что Яна умерла?.. что вообще была такая провинциальная Яна? И у него начинает ныть в висках, на щеках выступают красные пятна. Полез в карман за таблеткой.

А стало хреново не от того, что вдруг размяк при мысли о Яне, но от жалящей догадки, что Ева знает о гениальных намерениях брата Жени: затолкать антропософию в клетку секты, обрезать живые связи с рассеянными по миру свободными душами, и не пускать, не подпускать никого, кроме своих, к пониманию сути свободы. Брат Женя тоже учительствует, но так, что весь паек оставляет себе, а другим сует отраву: дистрофикам все равно подыхать. В отличие от всякой другой, гулаговская дистрофия неизлечима: воля дотягивается лишь до куска хлеба, истина становится неподъемной. На нее-то, гулаговскую, Женя и ориентируется, и ему приятно бывает при всех воскликнуть: «Ах, эта ядовитая социальность! Уединяйтесь, товарищи, ройте себе ямы, прячтесь от самих себя! Зачем нам антропософское движение? Сидите тихо и не высовывайтесь, вяжите носки, пейте, плачьте. Считайте оставшиеся до смерти дни. И не забудьте умереть красиво».

Так расчищается место для нашего пляжного сезона: ветер сметает мусор костей, волна смывает с песка кровь. И уж тогда-то, расслабившись на бережку, мы и кликнем к себе Доктора… прикажем, обяжем! И мы умело скрываем от все еще верящих нам, что никогда Доктор не явится к нам, не придет. И именно поэтому мы так настырно и страстно, так доверительно зазываем прохожих и первых встречных: сюда, в наше глобальное корпоративное благоденствие!

Тронул ногой растянувшегося на ковре Бальзака, и у того побежали во сне все четыре лапы, застучал по полу хвост. С кем теперь гуляет собака Яны?

25

Больше невмоготу сидеть тут, с этими фашистами. Попросил у Евы велосипед.

Не велосипед, а историческая развалюха: от 1940 года. Прочные делали тогда вещи. Правда, одна педаль заедает и седло как камень, но прет, как танк. Сидишь прочно, как на стуле, с вертикальной спиной, глазеешь по сторонам, но так можно ехать только по очень ровной дороге, без подъемов и спусков, по гладким асфальтовым коридорам, да, по этой нидерландской, ниже уровня моря, земле.

В городе звонят вечерние колокола, обстоятельно и неспешно, предъявляя собравшимся тут со всего света прохожим свои права на владения: эта старая, отвоеванная у моря германская земля всегда была в родстве с небом. Кто разводил коров и рыл каналы, тот же и мечтал, забираясь в своих мыслях выше позеленевшей меди соборов. И теперь эти старые басовитые колокола выкладывают всю о жизни правду: народ никуда не делся, и пепел еретика по-прежнему стучит в нидерландском сердце.

Пристегнув велосипед к дереву тяжелой, обернутой плюшем цепью, Дима идет вдоль канала, мимо каких-то ненужных никому дверей и окон, заколоченных временем от мимолетного любопытства, и нет в голове ни одной мысли, на которую можно опереться, которой можно утешиться… Ходить так и ходить, по этим каменным квадратам, по этой непротиворечивости ненужных тебе суждений… Решил дойти до собора, где громче всего звонят, свернул на параллельную каналу улицу.

Уже темнеет, и стены старых, притиснутых друг к другу каменных домов становятся золотисто-коричневыми, и этот цвет давно ушедшего времени вытесняет из поля зрения все остальные цвета, и глазу от этого тепло. Тут ничего не менялось в течение столетий, и прочность камня сродни здешней уверенности в том, что и дальше все так и будет: квадраты, камень, каналы.

Возле высоких кирпичных стен аббатства можно слышать все вздохи колокола, все мимолетные заминки и случайные спотыкания, и это ведь как в жизни: не сразу выливается в пространство мощный, уверенный поток. А звонарь должно быть стар и не видит никакого иного смысла в однообразии дней, и живет где-то тут, в соседстве с церковным органистом, и у каждого своя прочная дубовая дверь с табличкой, и выходящие в церковный садик высокие окна. Это, пожалуй, лучшее из всего, что жизнь может дать: прочность церковных стен.

В соборе пусто. Горят лишь лампады на алтаре и бронзовая люстра у входа, и можно представить себе в шевелящемся полумраке, как заполняется все это пространство людьми, как сразу становится тесно и душно… Но нет, никто сюда не приходит, и Дима садится на скамью, слушает неподъемные вздохи колокола: этот удар, и этот, и этот… Так стучит должно быть напоследок сердце: глухо, безнадежно… Как оно, сердце, чует? В нем отзывается любое сомнение, малейшая боль, и вся вина, которую ты тащишь с собой по жизни, она тоже в нем, и из этих препятствий выстраивается твой будущий орган познания. Что знало о Диме сердце Яны? Тайное, сознательно скрываемое… страшно подумать! И как же можно было его, такого, любить? За что? Даже теперь, когда Яны уже нет, на него веет ласковым, мягким теплом, и приставленный к нему ангел радостно сознается: вот тут она, любовь! И у этой любви нет никакого на земле продолжения.

В скудно освещенной глубине собора вспыхивают два ярких пятна, лиловое и снежно-белое, они движутся в одном направлении, выдавая самоуверенную походку священников, и оба на миг притормаживают и смотрят на Диму, и ему не увернуться от их цепких взглядов, не спрятаться за расписанную фресками арку, не залезть под дубовую скамью… Смотрят и вроде как совещаются: один человек, этого достаточно для мессы? Вор, бомж, проходимец. В этой германской, сифилизированной талмудом стране сегодня некому ходить в церковь. Да и зачем? Магазины и так работают. Лиловая ряса кивает белой: пошли что ли отсюда, время ужинать. И не знают ведь, что к ним сюда забрел… ну в общем-то ведь христианин, и в отличие от них – эзотерически грамотный. Прошли мимо алтаря, погасили за собой свет.

Но у входа все еще горит люстра, так тут положено, пока собор не закроют на ночь. Входите, люди, спасайтесь. Прямо под люстрой небольшой старинный столик из красного дерева, на нем стопка аккуратных бумажных квадратиков и несколько ручек: тут можно написать просьбу Богу. Заявление, жалобу, ходатайство. И Бог, конечно, прочтет и сделает свои божественные выводы. И как же в это не поверить, если ни во что другое верить уже нет ни смысла, ни времени, ни сил. Все, чем еще можно было взнуздать свою ленивую жизнь, давно сгорело и выветрилось, а пепел горек и бесполезен. «Вот возьму и напишу…» Но только что?.. о чем? Богу и так все известно, разве что пожаловаться ангелу, который всегда при тебе… стоит должно быть теперь за спиной, сложив крылья, смиренно прислушивается… Последний удар колокола, звонарь собирается домой. Но что же все-таки написать? Взяв ручку, Дима медлит… Написать, что одинок, что в мире нет никого, кому можно было бы доверить свою самую последнюю, перед последним вздохом, мысль: «Так трудно, ангел, быть человеком…»

26

Вика встретила его в Шереметьево, так неожиданно, самовольно. Никогда раньше не заходила даже в филармонию, не тащилась следом на квартирные антропософские сходки с чтением вслух женькиных циркуляров и раздачей подарков из Израиля, а тут – вот она. Стоит с букетом цветов, ждет. Подошел, обнял, ткнулся носом в свекольно-красные пионы, а у самого чуть ли не слезы в душе: все не так, не так…

Была бы это Яна… Вдруг она все-таки жива? Нет, Яна умерла. И время поэтому спотыкается о свои же напрасные призывы к терпению и прощению, прощению и терпению… Взял Вику под руку.

Совсем не обязательно возвращаться в свой угол, чтобы понять, что идти больше некуда. Это и есть то, что ты сам себе в жизни дал, отняв у себя подлинность своих же желаний. Обмануть можно родную мать и даже, пожалуй, тещу, но всякий самообман рано или поздно предъявляет совести долговую расписку: чего молчишь? А она, совесть, молчит. Будто бы и не знакома с тобой. Весь мир глазеет на встроенный в компьютерную виртуальность двухкупольный Гётеанум, эту иллюзию отодвинутого в никуда будушего, и многие твои братья понимают, что это всего лишь парад, завершающий разгром самой, столь дерзко воплотившейся в жизнь идеи: нет больше ни в ком преданности истине. Зато есть стойкий корпоративный интерес, в кондиционном климате которого ты охотно называешь себя мастером.

Да, пожалуй, Дима обиделся бы, если бы кто-то усомнился в мастерстве его библиотечного предприятия, ставящего в один демократический ряд с Доктором болтливое стадо авторов и вычеркивающего из этого списка того, единственного, патологически не расположенного ни к самой демократии, ни, собственно, к авторству… Тут и подстерегает Диму догадка: вот так, мимо известности и заслуженного признания, мимо самого даже мастерства и профессионализма, мимо какого-то ни было статуса и устремляется в мир истина. Она не желает называться чьим-то именем, она анонимна. Искоса глянул на Вику: горда, что ведет его домой. Он не слышит, о чем она тут болтает, только кивает, а сам далеко… Что устоит перед настырным напором жизни? Одна только совесть, заносимая мусором и песком со-весть, со-знание.

– Знаешь, – внезапно останавливается Дима в спешащей к авиаэкспрессу толпе, – я написал письмо Богу…

Вика смешливо таращится на него круглыми, как вишни, глазами: ну конечно, это в порядке вещей. И непринужденно так, весело:

– Сегодня на обед голень индейки с шампиньонами и цветной капустой.

Пошли дальше, толкаясь среди чемоданов и тележек.

Когда хоронишь в себе недовершенное и недостроенное, лучше об этом молчать, давая понять остальным, что все у тебя в порядке, и этот сознательный обман переносится все же легче, чем разоблачение своей же нищеты: ты здесь, чтобы трудиться до самоистребления, чтобы покрыть славой своего труда собственный пепел. Раньше Дима не думал, что между ним и Яной существует что-то вроде внутреннего договора: прочная, на случай срыва, страховка. И даже в те годы, когда о Яне не было никаких вестей, что-то призывно светилось в сумраке и тумане, звало, будто бы что-то обещая. Да где же сбыться этим обещаниям?.. не насмешка ли это? И ведь надо еще как-то жить. Яна не признавала полноправия такой необходимости: перегибать себя в пользу своего окружения. То есть делать вид, что ты всем полезен, тогда как на самом деле – вреден. Какая польза от учителя, который сам ничему не учится? Разве взрослому нечему поучиться у ребенка? Взрослый ребенка ломает, и на слом идет прежде всего фантазия, заботливо подменяемая стандартным «так надо». Но кто же из учителей открыто признает, что убил десятки, а то и сотни душ? Тем более, если учитель – заслуженный. Заслужи это и ты.

– Ты знаешь, что Яны больше нет? – осторожно спрашивает он Вику, – Ее нет уже полгода…

– Да?! – с едва скрываемой радостью всплескивается Вика, – Совсем нет?! Карьера, карьера… Она что-нибудь тебе… оставила?

– Ничего.

Вика удовлетворенно кивает: ничего, собственно, и не было. Едут всю дорогу молча. И уже выходя из метро, Вика невзначай сообщает:

– Приходил Сандлер, очень расстроенный: он почти ослеп. И это никакая не катаракта, но, как он сам подозревает, колдовство

Дима равнодушно кивает:

– Старику делать нечего.

– А ведь Сандлер и правда старик, ему перевалило за семьдесят, и слепота должно быть от прежнего его баловства со сценическим освещением: гасил играючи прожектора, взрывал софиты… Ум его, правда, пошел дальше этих шалостей и наткнулся на еще более взрывчатое изобретение, позволяющее запросто читать чужие мысли. Ну и начитался же он потом! От людей стало воротить: такие все лжецы. Рискнул как-то прощупать свою жену, с которой мается уже почти пятьдесят лет, и что же… вот какая она, оказывается, сука: она думает, что он умрет первый! – Вика хватает Диму за руку, щупает пульс, – Что же касается соседей по подъезду, то никто из них сроду ничего никогда сам не думал и только ходил на работу. Сандлер решил проверить свой метод на участковом враче, приходившем мерить давление: тот думает, когда же у его пациентов проклюнется наконец совесть, все ходишь и ходишь на этажи бесплатно… Сандлер дал ему двести рублей. И так бы все и шло, без вредных последствий, если бы не точащая Сандлера годами тайная страсть…

Дима пытливо на нее смотрит: не слишком ли много любопытства для антропософки? Вот что значит получить доступ к тайнам Большой Кофеварки. У нее в офисе отирается столько народу, и каждого надо обслужить. И хотя Сандлеру читать в ее мыслях нечего – тут всё от заученных назубок инструкций – ей тоже приходит в голову всякое. И Диме порой начинает казаться, что Вика кому-то на него стучит… вот ведь, наваждение!

– … страсть сделаться всемирно знаменитым, – увлеченно продолжает она.

– Так, чтобы ты сам себя боялся, а другие чтоб уступали тебе дорогу. Тут надо ворваться в жизнь без стука, растолкать обожравшуюся порноновостями прессу, встряхнуть кудахчущих о сытном будущем политиков, а самому улизнуть через задний ход. Все мысли, какие у кого есть, окажутся слитыми в единую, вроде нефтяной, трубу… Пока все спят и видят сны о счастливом информационном, ха-ха, обществе, потихоньку перекрыть само мышление плотиной приятных лозунгов и вывести через систему шлюзов в заранее подготовленную клоаку.

– Сандлер, бесспорно, гений, – убежденно кивает Дима, – это ясно даже и без нобелевки…

– Ходит по квартире наощупь, мочится мимо унитаза…

Но вот наконец родные железные ворота, добротная концлагерная ограда, сверхсекретный замок: приятно вернуться домой из-за бугра. На пороге ждет уже теща, пахнет недельными щами, и девчонки кричат наперебой: «Папочка вернулся!» Бросив на пол рюкзак, Дима идет в ванную, нехотя смотрит в зеркало на бородатого, изможденного долгой дорогой мужика. Хотя нет, какой он мужик… мужик валит сосну, таскает на себе мешки с картошкой, делает в квартире ремонт, матерится. Мужику не стать, даже по пьянке, антропософским поэтом. Вздохнул, полез под брызгающий во все стороны душ. Только намылился, звонит телефон: опять этот Сандлер, ломится уже в подъезд… Крикнул Вике, чтобы открыла. А сам моется дальше, елозя губкой подмышками и в паху, и нет никакой охоты выслушивать что-то от старика, тем более, что своих мыслей от него не скроешь… Оделся в чистое, вышел.

Сандлер сидит на кухне на краешке стула, ждет. Лицо как и у всякого слепого: ничего не выражающее, серое, сонное. Но делает вид, что смотрит, как будто даже видит. Бледный, увядший старик. В голосе, правда, разоблачающая эту нищенскую показуху уверенность: привык ведь думать. С думающим всегда так: только поверил в его кончину, а он снова тут, помолодевший и окрепший.

– Ты вот что, Дима… – торопливо бормочет Сандлер, глядя куда-то вбок, где и смотреть-то не на что, – ты не уступай… Понимаешь?

– А в чем, собственно, дело?

– Ну… в этом анонимном авторе, а точнее, в его таланте. Талантливый человек должен, если по-хорошему, сидеть за решеткой и не мешать остальным суетиться. Но еще лучше – оставить талант за решеткой и заставить его работать на общество. Это я к тому, что анонимщик – кстати, это молодая дама – готов увести весь наш глобальный интернет-клуб в неизвестном даже Жене направлении, попутно разъединяя умы и соединяя их заново, и мы не можем квалифицировать это иначе, чем воровство! Нас хотят разуть и раздеть, заодно выявив дефекты телосложения, в частности, горбатость, а это уж, знаете… терроризм! – Сандлер глянул, как-будто видя, Диме в глаза, – Один человек, пусть даже милая дама, не имеет никакого права соваться в общие дела, а тем более – хозяйничать. Одинокому место…

– … в одиночке, – с усмешкой подсказывает Дима.

– Да. Но поскольку это все-таки дама и, как мне показалось… – тут Сандлер что-то торопливо и неразборчиво забормотал, – я предложил Жене пока повременить с приговором. И я решил сам, на свой страх и риск, разобраться в мыслях анонимного автора: прочел все до одной!

– Ух, ты! – невольно вырвалось у Димы, – Так вот прямо и прочел?

– Ну, да, все по порядку. Эта дама чиста, как белая голубка, патологически невинна, а главное – совершенно бескорыстна и именно поэтому крайне опасна. Такая сама прыгнет в огонь и других увлечет. Кстати, я говорил с ней по скайпу…

– С Генрихом Фаустом? – внезапно догадывается Дима и удовлетворенно хмыкает: как замутила всем башку, зараза.

– Нет, это не Генрих Фауст, зря ты так думаешь. Эта дама нездешняя и хочет нагрянуть сюда, к нам, из какого-то своего далека, и я дал ей совет: пусть едет в Китай, там с ее мыслей понаделают копий и вдобавок клонируют еще одно такое тело… Но нет, ей охота сюда, в Москву… И я подозреваю, – тут Сандлер торопливо оглядывается по сторонам, – что она по-своему претендует на власть… Кто-то все еще думает, что достаточно только схватить вожжи политики и гнать, гнать… Но нет! – Сандлер азартно хлопает себя по костистому колену, – Сегодня все решает только один человек! Либо этот человек есть, и он сам для себя вдохновитель и опора, и мир невольно тащится за ним, поскольку идти миру уже некуда. Либо такого самодостаточного центра нет, и тогда мир увязает в клоаке общих интересов, и нет ничего проще им управлять, да, гнать на убой, на кладбище.

– Ты хочешь сказать, что эта анонимная дамочка может противостоять мне?.. или Жене?.. или всем нам вместе? – презрительно вставляет Дима.

– Может, – уверенно отвечает Сандлер, – она может. Ведь может же ясное сознание противостоять расчетливой дури рассудка или мешанине чувств. Она сильнее каждого из нас: ей ничего не нужно. У нее все уже есть.

– Нн…да, – скептически заключает Дима, – тут нечего сказать. И что же придумал Женя?

– Убрать, – еле слышно бормочет Сандлер, – ликвидировать…

Серое, осунувшееся лицо Сандлера выдает не одну только старческую усталость, покорность обстоятельствам и равнодушие, и надо пристально присмотреться, чтобы обнаружить в морщинах и складках глубоко засевшее беспокойство: но это не моя вина!.. я ведь только специалист… Ликвидировать милых дам, дело, понятно, не слишком приятное.

– Это… как? – пугливо понижая голос до шепота, интересуется Дима.

– Спроси у своего брата, он пояснит, – торопливо, словно извиняясь, бормочет старик, – Мне это, видишь ли, уже не по силам: тушить лампы и прожектора… хотя, ты знаешь, я как-то попробовал… – замявшись, Сандлер некоторое время сидит неподвижно, незряче уставясь в пол, – Я стал читать мысли твоего брата, и тут-то меня и резануло по глазам! Твой брат надежно защищен, к нему не вломишься просто так, этого и следовало ожидать. Но я ведь уже стар, мне уже скоро туда… – он неопределенно машет в сторону рукой, – и я решил не отступать. Хотя бы раз в жизни надо совершить свой поступок. Уже теряя зрение, я сел на его мысль верхом, и ну шпынять ее с разных концов, как шпорами в бока: «Эта молодая дама – наше спасение! Отбросим высокомерие и амбиции, признаем, что все мы – законченные вруны и эгоисты и хотим только власти…Пока не поздно, пока мы еще здесь, на земле, откроем наши сердца простому и здоровому чувству истины…» Вот тут-то я, считай, и окончательно ослеп, хожу теперь, как впотьмах. Но ты не уступай ему, понял?

– Ладно, разберемся.

Проводил старика до метро.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации