Текст книги "Меч Михаила"
Автор книги: Ольга Рёснес
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 46 страниц)
18
Из Москвы сразу рванули в город Яны, шестьсот километров на юго-запад или одна ночь в поезде, в храпе и духоте плацкартного вагона. Сандлер-то едет к себе, у него там сдаваемая внаем квартира, тогда как домовладельцу никак не взять в толк, куда он попал, и он поэтому лежит всю ночь без сна, слушая неустанный говор колес, и его мысли разбиваются вдребезги о страшную о самом себе догадку: это он, домовладелец, самый бездомный в мире. Куда?.. зачем?.. к кому? Уснув только на рассвете, в серой и зябкой полумгле, он увидел бегущую по цветущему лугу Яну, с охапкой васильков и в венке на растрепанных ветром волосах, и он увидел, что одна грудь ее открыта, и возле груди спит ребенок… Она была, несомненно, здесь, рядом с ним, в этом душном ночном вагоне, и она знала, куда надо им обоим спешить… А Сандлер уже пьет чай, кроша на столике купленную в Москве булку. Ничего особенного, все как обычно.
В городе осень, и это по-своему волнует: всё кончается, всё… и ничего уже не вернешь, и сам ты назад не вернешься. Назад – это к своим же иллюзиям: есть среди живущих одна женщина. Уже только за это следует кого-то благодарить… неважно, кого. Сама по себе благодарность излечивает от тяжких недугов, а они теперь у каждого. Благодарность, она же благодать. Благодарность за чудо нахождения здесь, в городе Яны.
Однако город берет свое: кругом одни здания. Тесно застроенные, еще недавно заросшие полынью степные пустырм и населенный белками сосняк, глинистые овраги, по которым весной журчали всамделишные ручьи, старое кладбище… Природа идет на слом, и нет у нее никаких перед грозно наступающим будущим защитников. Земля приходит в негодность, пропитываясь ядами настроений, среди которых нет уже места детству, с его солнечными предприимчивыми ангелами, но есть зато разумная старость, этот экскремент несостоявшейся мечты, есть к тому же страх.
Страх возводит до неба эти бетонные монументы: захлопни пластиковые окна, вруби на всю кондиционер, и у тебя есть шанс выжить в грядущей атомной войне. Шанс пережить самого себя. Тут сразу не разберешь, то ли попал во вражеское окружение, то ли осознал наконец объем предстоящих тебе работ: снести все это раз и навсегда, вернув на место природу. Кстати, люди живут здесь динамично, при этом даже и не просыпаясь, видя один и тот же страшный сон: кто-то трясет их за плечо, толкает в бок… нет-нет, ноги их все время куда-то несут, и никто уже не оглядывается на вчерашний, отнятый у жизни день…
Поначалу домовладелец охотно представлялся кому попало: «Домовладелец, из Норвегии». И хотя люди были разные, каждый со своими в жизни грехами, все почему-то хотели одного и того же: «Раз ты оттуда, гони двести евро, в поддержку…» Их, оказывается, этих бездумных грешников, надо поддерживать, купить им костыли, инвалидные коляски… да просто привить всем поголовно американскую свинку… Так никому ничего и не дал. Долго смотрел на нищенку: стоит целый день на коленях перед магазином, рьяно крестится, когда кто-то бросает мелочь в картонную коробку. Купил ей в ларьке икону.
В этом городе можно, пожалуй, жить: тут поблизости есть река. Ну, скажем, уже не река, а советское водохранилище, добровольно принимаемое всеми за море. Сандлер водил его гулять по искусственно намытому пляжу, и было приятно осознать, что тут ты – не свой. Уйдут в песок проливные дожди, и раскричавшаяся в камышах утка выдаст миру доказательство своей непричастности к проводимому над этой землей эксперименту. Уткам надо верить.
Собрались на буддистское партсобрание, заранее приготовив для фюрерши вопрос: что делать с Марсом. Будда теперь там и вряд ли сойдет со своей новой орбиты, и сколько не сиди в позе лотоса, сколько не бубни инструкции, не стать тебе, увы, коровой, грезящей своими желудками о звездах… Но вот наконец пришли: зажатый между бетонными восьмиэтажками грязненький дворик, никаких тебе указателей и объявлений, все подъезды с домофонами, окна первого этажа сплошь в решетках. Спасибо, что Сандлер, прочитав мысли прохожего, высмотрел нужную дверь: вот она, дыра! Дернули заржавелую ручку, постучали. Глухо. Видят, идет к ним явно не в их пользу настроенная дворничиха, с метлой и совком, она тут всех знает.
– Чего надо?
– Нам… ничего, нам бы только Майтрейю Будду… ну эту, фюрершу…
Дворничиха подозрительно оглядывает каждого, и если что – вот она, метла. Достает из кармана фартука ключ, сует в замочную скважину.
Впереди крутые ступени вниз, в подвал или черт знает, куда. Ни одной лампочки. Стали спускаться, ведя рукой по стене и натыкаясь друг на друга… нет, тут не восемь ступеней, но гораздо больше! Пахнет пылью, кошачьей мочой и крысами, где-то поблизости то ли поют то ли плачут… Но вот наконец и лампочка: на коротком шнуре и без плафона, одиноко свисающая с побеленного известкой потолка. Толкнув домовладельца локтем, Сандлер шепчет ему прямо в ухо:
– Тут у них зона.
А поют-то совсем рядом, и так складно, красиво. Так пели должно быть иезуиты наивным до слабоумия индейцам, приобщая их к радости вечного рабства: идите с нами, за нами! Идите и не спрашивайте, зачем. Вы все скоро поймете: нет у вас никакой родины, кроме глобального интернационала.
Вожделеющие друг к другу голоса, тонкий писк флейты.
Тут вроде как раздевалка: заставленный обувью бетонный пол, сваленные в кучу пакеты, зонты и сумки, и дальше каждый идет уже налегке, босой. Завернув ботинки в валявшуюся на полу газету, Сандлер прячет в карманы брюк носки, не стиранные еще с Гётеанума…
Вперед!
Народ валит в зал, некогда бывший клубом для алкоголиков и складом стройматериалов, а теперь, с наспех устроенной сценой, смахивающий на подпольный театр сатиры: хоть и не смешно, но по спине бежит холодок… где я? Тяжелый, сырой воздух, туберкулезный свет, едва сочащийся сквозь решетки подвальных окон. А пение под визг флейты становится все более настырным и требовательным, и вот уже, смотрите, кого-то выносят!
Несут, ступая в такт визгливому маршу, под присмотром одетой в белое и тоже босой фюрерши. Ей идет этот цвет невинности, этой отстиранной добела изнанки. Цвет, скажем так, априорной безгрешности, рядом с которой не смеет стоять никакое сомнение: белейшая в мире совесть. Расклешенные на щиколотках штаны-разлетайки, смахивающий на ночную рубашку китель, свисающие до пупа бусы. Бусы, само собой, из индийских камней, тут даже и слону ясно: камень на шее. Спасительный то есть круг. Круг, между прочим, животных: сновидения, страсти, инстинкты. Такую ее, белую фюрершу, и пропихивают в разные закрытые собрания и политбюро, выставляют, как индуистскую безделушку, на ютубе, да просто засаливают в бочке с красной и черной интеллектуальной икрой… Но вот уже и донесли предмет до середины сцены, смотрят, куда бы поставить… ага, тут есть стул… На сцене, правда, темновато и можно споткнуться о чьи-то конечности, но это ведь пустяки в сравнение с шармом броского, в красно-желто-зеленых тонах, официального валютного знака: портрета той самой бабы Майтрейи, от которой как раз и толковала фюрерша в поезде. Вот она, в окружении сонно млеющих, еще не увядших гладиолусов, георгин и гвоздик: толстомордая, смуглая, с перевитыми золотой цепью и жемчугом иссине-черными волосами, широким приплюснутым носом, круглыми оливковыми глазами, жадным коралловым ртом и, само собой, красной точкой на лбу. Особенно хороша эта точка: след от всаженной в упор пули.
– Какие авангардные цвета, – шепотом докладывает домовладельцу Сандлер, – красное, синее, желтое, свекольное, малиновое… и все они кричат о несогласии друг с другом! И эта Майтрейя еще и смеется…
– И зубы у нее все целы, – тоже шепотом добавляет домовладелец, – хотя на вид ей лет под пятьдесят, индийская, стало быть, долгожительница…
– Она до сих пор еще не вдова и не отправлена в ашрам петь «Харе Кришна», и многим хорошо известно, что эта бабушка любит яркие шелковые сари, лук, чеснок, жгучий перец, но главное – золото!
– Давай лучше проникнемся неповторимостью момента, – приставив палец к губам, предлагает шепотом домовладелец.
Зал набит верующими до самых подоконников, кто-то сидит на стуле в проходе, другие непринужденно располагаются на полу, подстелив под зад соломенный коврик. И вся эта воодушевленная ожиданием чуда человеческая масса бубнит, шелестит, повизгивает и шепчет, готовясь беззаветно отдаться острому, как индийский рис с шафраном, духовному переживанию. Но вот рядом со сценой предупредительно пищит деревянная флейта, и вмиг воцаряется такая тишина, какая бывает только после смерти… не почесаться, не вздохнуть… И следом за соло-флейтой в затхлом подвальном воздухе расцветает древняя, как арийское транссибирское переселение, песня-тоска, разложенная на восемь голосов, вплетающихся один в другой как перевитые клубком змеи. Какая светлая безысходность!.. какая безнадежная печаль! Должно быть арийцам не хотелось покидать теплые индийские края и тащиться по таежному бездорожью в Европу, где им только еще предстояло стать дикими германцами… эх, дороги! В них-то все и дело: идешь себе, спотыкаешься о какую-то чужую кровь… Она-то, чужая, и вскипятила в германце разумение: вот-те и молотов-коктейль. Но тоска-то, тоска по-прежнему есть, тоска по еще не осуществленному, только еще предстоящему… ведь говорит же германец «ich», а подразумевает «Иисус Христос»…
Хорошо, что в зале темновато, никто не видит наполняющие глаза домовладельца слезы… скорее утереть их рукавом мятой фланелевой рубашки… и не подозревал даже, что такая есть в нем чувствительность, такая сердечность… а те всё поют, поют… Наконец чарующее пение обрывается вместе с последним вздохом флейты, но тишина все еще висит в воздухе, как подтверждение особой значительности только что пережитого, и внезапно на краю сцены вспыхивает мощный прожектор, метящий прямо в Майтрейю Будду, и ничего теперь кроме портрета не видно, а сам портрет вот-вот оживет, выпустив из заточения золоченой рамы свое женско-мужское… нет, муже-женственное… И прямо из темноты зала, из затишья пасмурного осеннего вечера, к Майтрейе подбирается фюрерша, держа подмышкой толстую канцелярскую папку.
В безжалостном свете прожектора только и можно оценить отделяющее тебя от тьмы расстояние: она тут, тьма, рядом. И сам ты – ее наспех состряпанный продукт, упакованный в свое же недомыслие: ты желаешь себе только счастья! Счастье, оно же наказание. То, чего ты сам меньше всего себе желаешь, оно теперь тут! Оно – в тебе. Эта золотая, жемчужная неподъемность! Этот тайный знак телесного, назло всяким сомнениям, бессмертия!
– Ну вот, – деловито начинает фюрерша, – приступим. У кого есть вопросы? Нет? Тогда слушайте внимательно и не перебивайте: тут у меня в папке протокол тайного послания Майтрейи…
Гробовая тишина в зале тут же сменяется озабоченным шуршанием и шелестением, многим охота заглянуть в протокол и убедиться самим, что это не вылезшая из принтера копия прошлогоднего протокола. Кто-то нарочно громко чихает. И неуверенно пискнув, флейта выдавливает из себя внетональный зевок…
– Со времен мошеннической британской теософии, – шепотом поясняет домовладельцу Сандлер, – никто еще не смел так открыто насмехаться над простодушием скотов, уверенных в том, что они-то и есть венец творения.
– Ты хочешь сказать, что все эти люди скоты? – возмущенно шепчет в ответ домовладелец, – Если так, то я охотно стану с ними рядом…
– Я не был бы евреем, если бы так не считал, – пожимает плечами Сандлер, – и этих людей дурят только лишь потому, что они это позволяют… вот я читаю теперь их мысли… – он на миг закрывает глаза, – И знаешь, о чем большинство из них сейчас думает? Ни о чем. В этом все дело, в безмыслии. И то, что варится теперь в их головах, это сплошь мысли чужие, большей частью вредные и ядовитые…
– Змеиные…
– Да ладно тебе, про змеев-то… это ведь тоже наша выдумка. Лично мне ровным счетом плевать, за кого меня тут принимают: за ящера или гадюку. Тебе же, как домовладельцу, я честно скажу: змеем был Люцифер, и его высокая мудрость не имеет ничего общего с приспособительной расчетливостью еврея. Но нам куда выгоднее казаться остальным умными, чем просто быть презираемыми, и Люцифер слишком возвышен и горд, чтобы требовать обратно украденный у него змеиный облик… да он и сам, кажется, нас презирает…
– Как паразитов, – кивает домовладелец, – не способных даже сказать себе «я сам», но получивших готовый продукт от доброго Яхве…
Усмирив строгим взглядом оживший было зал, фюрерша привычно слюнит указательный палец и начинает листать протокол, и даже те, кто неловко угнездился на подоконнике и на приставном стуле, следят теперь с надеждой и страхом за каждым ее жестом… что скажет? Ее тут ждали не один месяц, пока она моталась в Индию за камнями, и многим известно, что она смыла-таки с себя кучу грехов, погрузив тело в реку, оно же городскую клоаку… Но вот что сообщает в своем тайном послании Будда Майтрейя: экстремизм не пройдет! Прямо так, открытым текстом: экстремизм наводит на уголовную статью. И если кому-то из присутствующих не ясно, ведь скот же, то надо сейчас же и пояснить: экстремизм, это когда кто-то бросает в унитаз мусор, ходит по залу обутым, приносит на собрание кроссворды, грызет семечки, играет в компьютер, не признает межрасовые браки и называет негров неграми… Тут фюрерша делает выразительную паузу, и те, у кого с собой были семечки и мобильники, принимаются несмело аплодировать, больше от скуки, чем от страха, и кто-то судорожно всхрапывает во сне… Из подвальных окон тянет холодной сыростью.
– Поэтому, братья и сестры, – на взлете заранее готового восторга заключает фюрерша, – отдадим наши жизни прекрасной мечте о будущем! Упрёмся в нее рогом!!
Гробовая, как и полагается, тишина, уютная томность привычной скуки. Темнота. И тут какое-то неуверенно хлюпающее «хе-хе… хи-хи…», словно кому-то здесь плохо… кому?
– Хе-хе… ха-ха-ха! Ха-ха!! Ха!!!
Еще немного, и домовладелец разбудит притаившееся по углам эхо, готовое повторять следом за ним одно и то же… хе-хе… ха-ха… и если есть эхо, значит, есть и порождающая его реальность… реальность одинокого волчьего воя… И в зале начинается уже подозрительное гудение, жужжание, стрекотание: кто тут посмел? Даже флейта, и та пронзительно взвизгивает: кому тут больше всех надо? Только ведь в темноте сразу не разберешь, ты ли это сам или кто-то вместо тебя… Впопыхах опрокинув обогретый прожектором портрет, фюрерша решительно спрыгивает со сцены и зычно, на весь зал, орет:
– Кто прислал вас сюда?! Вон! Вон!! Вон!!!
А прожектор все еще метит в стоящую теперь уже на голове бабу Майтрейю, и старающиеся перекричать друг друга краски – желтое, лиловое, синее – в спешном порядке уступают серому, кладбищенскому, да, нормальному цвету. Только на лбу по-прежнему зияет красная точка: след от всаженной пули.
– Не могли бы Вы, Матвей Маркович, – тревожно шепчет домовладелец на ухо Сандлеру, – потушить этот проклятый прожектор, а то ведь мы не унесем отсюда ноги!
Матвей Маркович и сам уже об этом подумывает, ведь стоит ему только подумать… «Кра-а-а-аххххх!!!» Стекло прожектора разлетается на части, на сцене вспыхивает проводка, горит ни в чем не повинный стул, и маслянистая улыбка Майтрейи становится в огне брезгливой, презрительной гримасой…
19
Вернувшись обратно в Гетеанум, домовладелец первым делом стал разыскивать Яну: сказать ей, что шесть лет между ними – пустяки, а с сыном можно… побрататься. Пока искал, выяснил: Яна только что уехала… обратно в Россию! В тот самый зачумленный Харе Кришной город, откуда сам домовладелец только что дал дёру. Что толку жаловаться на судьбу, если она такая. Вот ведь, какая судьба.
– Да ты бы ей написал что ли… – неуверенно подсказывает Лоэнгрин, – … а хочешь, поедем к ней вместе… хотя я не уверен, что Россия на самом деле существует…
– Нет, – безнадежно обрывает его домовладелец, – Яна теперь взрослая, да и мне уже вон сколько лет… Знаешь, сколько?
Лоэнгрин никогда об этом не думал, и если уж говорить о старости, то в школе, начиная с первого класса, полным-полно стариков. Старость начинается с приспособления к обстоятельствам, когда попросту нет воли переть напролом… к себе. Если разобраться, у кого есть сегодня жизненное пространство? То есть, собственно, сфера деятельности. Каждый сидит в своей клетке, ждет опостылевший корм. Многие поэтому ненавидят волков, у тех еще сохранилось чувство голода. Ненавидят одиноких, голубоглазых.
– Но тут я неожиданно увлекся другой, – перекурив, продолжает домовладелец, – на этот раз настоящей баронессой и к тому же богачкой, приехавшей в Гетеанум из Берлина…
Откуда она на самом деле взялась, никто толком не знает, да и некогда интересоваться пустяками, если на тебя прёт оно самое, недвусмысленно помеченное кровоточащими стигматами, на случай, если у кого-то возникнут сомнения… Эмма фон Гассе, католическая еврейка и доктор искусствоведения, недавно обнаружившая у себя, в связи со своим тридцатитрехлетним юбилеем, красноречивые симптомы хронической ну что ли… христологии и немедленно принявшая в связи с этим ряд неотложных превентивных мер. Перво-наперво необходимо было срочно обзавестись доказательствами собственной избранности, чтобы любой дурак смог сам проверить это наощупь: кровоточащие царапины, незаживающие раны, гноящиеся шрамы. Сходила к знакомому косметологу-хирургу, заказала натуральные, в точности как у Распятого, метки на ступнях и ладонях, а потом, подумав, еще и на левом боку, под ребром. И возраст у нее как раз подходящий, тридцать три, и семейное положение позволяет: путяша. А косметолог, оказавшийся не просто рядовым мясником, но к тому же еще и идеологом, интеллигентно так подсказал баронессе, что к натуральным стигматам непременно прилагается соответствующая диета, питание одним только духом, и Эмма тут же перестала есть, а также пить. И такую ее, непьющую и почти уже заморенную многомесячной голодовкой, с кровоточащими на ладонях и ступнях ранами и поразительной для доктора искусствоведения осведомленностью относительно приватной жизни Распятого, везут прямо в Гетеанум, на экспертизу всемирного антропософского собрания. И там, при всех, Эмма выбалтывает такое… ну прям такое… даже те, кто обычно на собрании спит, все поголовно встали: что это за дыра у нее там сбоку, под ребром… Русский брюховидец, правда, закапризничал: это что же такое в мире творится, если среди нормальных докторов она… Доктор? Пришлось, однако, и ему это признать, при аварийном посредничестве «Общества защиты стигматов», одновременно являющегося спонсором антропософской аптеки, торгующей продуктами Мертвого моря… не оставаться же без дезодоранта и мыла. Русскому брюховидцу пришлось еще и подвинуться и уступить Эмме краешек стула, вполне достаточный для ее задернутого черной католической юбкой, голодающего зада. Подумать только, не жрамши-не-пивши уже который год, а прет, зараза, в антропософское всемирное правление, как на танке! Брюховидец как-то позвал ее пообедать, заказал ей и себе индийский кокосовый суп с шафраном и карри, копченый на можжевельнике лосось, пиццу с моцареллой, паприкой и грибами, обжаренные в зеленом оливковом масле куриные крылышки с миндальным картофелем, ну и там разные кремовые и воздушные пустяки… Стал брюховидчески за баронессой наблюдать: сидит напротив него, глаз со жратвы не сводит, аж руки трясутся, вместе со стигматами, но не берет ничего, не пробует… так и пришлось съесть все самому. А она, как всегда, сыта одним только воздухом. Написал об этом статью: «Воздухоедение».
Домовладельцу было на этот раз уже плевать, какая между ним и ею разница в возрасте. К тому же у нее ни детей, ни долгов. И он стал ходить на ее лекции, примеряясь, с какого конца подобраться к этой бледной, элегантной и хрупкой, неизменно в черной юбке и черном, до талии, балахончике, баронессе. Но ни на какой к ней козе, ни на каком осле, верблюде или ламе не подъедешь! Ответ у ней заранее на всякую приставучесть готов: едва начнешь к ней клеиться, а ей уже некогда, уже жалит тебя голодными угольными глазищами, словно выносит смертный приговор. Но это ведь не ты, а она – баронесса.
Другой поставил бы на этом точку, сославшись на краткость жизни и обязательность смерти, а также на принятые в Гётеануме нормы приличия, согласно которым работник не в праве считать себя кем-то. Сам о себе домовладелец так не думает: это он-то никто?! С двумя бревенчатыми домами, просторным амбаром, конюшней, тремя гаражами, столярной мастерской, кладовой, не вырубленным пока еще еловым и березовым лесом, медовыми вересковыми пустярыми, засеваемыми ячменем и овсом полями, бегущим под старыми черемухами ручьем! И нет ему никакой нужды переиначивать свою наивную, как эстландский пейзаж, веру в то, что так и надо жить. Как, может, не живет ни одна в мире баронесса.
Присматриваясь к почти невесомой, задрапированной черным шёлком фигуре Эммы, домовладелец стал мало-помалу различать контуры следующей за ней по пятам тени: ползучего, вечного еврейского вопроса. Она волокет его за собой как парадный шлейф: так тащит змея свой хвост, предупредительно шипя в лицо каждому встречному насчет упреждения терроризма. Не смей на этот хвост наступать!
Вот с этого-то, крайне неприличного и притом лобового вопроса домовладелец и решил начать свой с Эммой флирт… а было ведь страшно! Страшно потому что совершенно неизвестно, на какую гадюку ты наступаешь.
– Давно пора уже этот вопрос решить, – тащась за Эммой после лекции, мямлит он, не будучи уверенным в том, что баронесса его слышит, – решить с позиций германского духа… хотя я понимаю, что Вы…
– Ничего Вы не понимаете, – бросает она через плечо, убыстряя шаг, – и это вовсе не Вам решать…
– А кому?
Она резко останавливается, смотрит на него в упор, будто намереваясь проглотить, и в ее стильно обведенных черными кругами угольных глазах вспыхивает откровенное презрение: кто ты такой, чтобы задавать мне вопросы?! Ну как тут домовладельцу не пуститься самому в пояснения: дать ей понять…
– Оно ведь каждому крестьянину ясно, – лопочет он, как может, по-немецки, – что Я и есть универсальный критерий истины, сколько не громыхай пустопорожним и заносчивым «мы». Никакое в мире мыкание не засеет весной поле, не снимет по осени урожай, только ты сам, на свою перед собою же ответственность. Быть хозяином в своем мире, из себя самого, из своих жил и своей воли, значит, быть германцем. И не клянчить у других помощи – пусть лучше те помогают самим себе – а только идти и идти дальше, разбрасывая по полю семена…
– Это Вы, собственно, о чем? – немного притормозив, хмуро интересуется она, – Кто по-вашему будет помогать беженцам?.. кто будет бороться с терроризмом?.. кто выплатит Израилю репарации?
Наконец-то она сама лезет в умело подставленную им мышеловку: за сыром. За таким вот малюсеньким, обгрызенным со всех сторон кусочком Ей хочется сцапать, украсть корм и при этом прихлопнуть другого, она-то знает, как туга эта пружина…
– Назовем это магией на крови, – как ни в чем не бывало продолжает домовладелец, – чем больше крови тем больше магии: демократия, глобализация… Кровь, как сказано же в Талмуде, скотов! Скот – это то, что на убой. Сказано: убей самых лучших.
По ее высохшим от многолетней жажды, почти уже черным губам пробегает легкое электричество, словно по оторванной от лягушки лапе, и если это не последние ее слова, то наверняка предпоследние:
– Вы, что, вегетарианец?!
Даже будучи готовым к самому худшему, такого от нее домовладелец не ожидал: эта стильная мумия застала его врасплох. Однако, собрав всю, какая только бывает у работника, решимость, он выдавливает из таинственно связанной с астральным телом селезенки:
– Вегетарианец, почти как Гитлер… И это как раз он упреждал евреев: не жалуйтесь, не суетитесь с валютой, признайте свою историческую некультурность. И я бы к этому добавил: признайте также свою неспособность вовремя разглядеть смотрящий на тебя в упор факт: приход Того, кого так долго ждали…
Теперь он видит: сыр схвачен. Это последнее на плахе лакомство! Натуральный, истинный сыр! И либо ты его проглотишь, либо…
– Я была там, в Галилее, – глядя в какие-то, мимо домовладельца, дали, изможденно выдыхает она, – я шла за Ним по пятам в гору, спотыкаясь о те же камни, и было, помнится, жарко и возле домов ревели ослы, чуя надвигающееся землетрясение, и кто-то крикнул: «Смотрите!», и все стали смотреть на меня… даже ослы… потому что именно мне-то и предстояло выжить.
– Выжить без Распятого?
– Конечно, а что тут такого? Хотя бы и ценой всеобщего вымирания, к тому же и людей становится слишком много… Только так ведь и можно сохранить земной шар, сохранить ресурсы…
– Но как же тогда Юпитер, Венера, Вулкан? Туда нам, стало быть, уже и не нужно? Значит, уже приехали?
Она убежденно кивает:
– Все наше, оно уже тут, на Земле. Мы – это почва.
– Зря, выходит, Креститель ел в пустыне кузнечиков, зря звал, пока не поздно, одуматься и переменить свои намерения, зря сложил свою же голову на царское блюдо…
– О да, несомненно! Креститель или как там еще его звали… Илья пророк не мог даже предположить, насколько эффективной станет наша концепция безопасности: весь мир в огне, а мы целехоньки! Вот оно, глобальное всесожжение!
Баронесса, похоже, вот-вот забудет о своих стигматах и признается наконец, что голодна: ей бы кусок свежего мяса… ну хотя бы чьи-то бэушные органы… хотя бы один детский пальчик… Но главное все-таки соус: чисто лабораторный продукт с романтическим названием холокост. Продукт используется также как моющее средство: сводит любые пятна и отбивает запах дерьма.
– Похоже, зря Яхве столько возился со своим народом, – замечает мимоходом домовладелец, – пытаясь научить баранов тянуть хором «я-я-я-я…», тогда как эти скоты упорно блеют «мы-ы-ы-ы…» Ни один еврей не способен устоять против мира в одиночку, как это делает ариец, то есть, собственно, Я!
– Ты??? – теперь уже отбросив вежливое немецкое «Вы», испуганно вскрикивает баронесса, – Кто дал тебе на это право? Кто???
Подойдя к ней почти вплотную, так что на него пахнуло смесью шанели, дезодоранта и пота, домовладелец молча прищуривается, как если бы он был в этот момент рысью… да, он готов напасть и перегрызть горло!.. готов убить! Убей эту гадину прямо сейчас! И он говорит это медленно, любя каждое слово:
– Ты хочешь выжить, минуя Распятого, выжить и при этом не перестать быть евреем? Ты думаешь, это возможно? Но что, если… перестать? Холокостировать свое раздутое банковскими счетами маленькое, вонючее эго. При этом выживаешь вовсе не ты, с тобой давно уже все кончено, но Христос в тебе! Однако еврей настолько некультурен, что пытается снова распять Распятого, снова и снова…
– Да брось ты, в самом деле, трепаться, – бесцеремонно обрывает его баронесса, – евреи назначают цену всему, как скажут, так и будет, и это им судить всех остальных!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.