Электронная библиотека » Ольга Рёснес » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Меч Михаила"


  • Текст добавлен: 26 сентября 2017, 18:40


Автор книги: Ольга Рёснес


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 46 страниц)

Шрифт:
- 100% +
14

В «Вавилоне» кормятся в основном иностранцы, и не потому, что здесь готовят приличнее, чем в других местах, а по причине близости этого заведения к университетским общагам, куда расселяют, согласно статусу страны и длительности пребывания в вузе, негров, арабов, китайцев, а также приблудившихся к русскому языку европейцев, более или менее знакомых с приемами идеологической и телесной самообороны. Ходят сюда не только поесть или снять на ночь покорное чужое тело, но также ради особого, разом наполняющего всех чувства интернациональной общности: оно всё тут, мировое сообщество. Посмотришь и ахнешь от недоумения: араб сидит рядом с американцем и оба пьют настоенное на местных перестроечных крысах всамделишное баварское пиво, которое тут вдвое дороже, чем в соседнем киоске, и назойливо черно-белый арафатовский шарф вполне годится, чтобы утереть им измазанный кетчупом рот или высморкаться, демократично и при всех, зря что ли наши, как вы сами в этом сознались, сбили налету спичечные коробки двух ваших, вами же взорванных небоскребов… нет, все-таки пить гитлеровское пиво куда лучше, чем назначать на завтра одиннадцатое сентября. Американец приехал неделю назад и уже думает жениться, ну, на этой, как ее там… и араб советует ему, справа-налево, брать сразу двух, одну помоложе, а другую постарше, но это американцу дороговато. И как своему лучшему другу он признается арабу: дороговато нанимать домработницу, повариху и шлюху, разумнее получить услуги бесплатно, от законной жены, которой так хочется почему-то в Америку. Очень полезное для американца желание, ну прямо как нефть или газ: хватает на весь срок пребывания в этой дыре, а потом ту-ту, и уже без жены. Араб советует все же взять шлюху-повариху-уборщицу с собой и там толкнуть в соседний гарем, да хоть бы и какому-то негру, который пока еще не в тюрьме. А это правда, что девяносто пять процентов американских блэк уже сидят? А что с оставшимися пятью процентами? Прут в обамы. Зубастая обамиха загораживает широким задом проход в Белый дом: не обрезан, не суйся.

Игристое, на дохлых крысах, вавилонское пиво.

Сели за столик, заказали, что подешевле. Рядом за таким же клеенчатым столиком одновременно чирикают штук десять кругломордых китайцев, едят нафаршированные рисом и жгучим перцем собачьи кишки, по-домашнему. Хорошая Россия страна, глупая. Тут столько всего растет, столько всего жужжит, копается в навозе и плодится, и все это для китайца полезно и съедобно, не говоря уже про уссурийских тигров, этот клад китайской потенции. Запомни: сделано в Китае всё. Сибирь тоже сделана в Китае.

Принесли курицу с корейской морковью и грибами, подсушенные тонко нарезанные булки, солоноватую газированную воду. От воды потом будет полная в животе неразбериха, лучше напиться из вод крана в заваленном окурками и скомканной бумагой туалете, да хоть из унитаза. Поваром тут кореец Ан, в свободное время обучающийся в политехе, и у него есть сестра, тоже Анша, такая же, как и он, кругло-миловидная и безропотно работящая, да, очень съедобная… Ваня принимается описывать этот корейский деликатес с такой неподдельно безысходной тоской, что Дима начинает сомневаться даже, не сходит ли он по этой фарфоровой кукле с ума, а ум – это, возможно, самое последнее, за что еще можно в этой жизни уцепиться.

– Да ты бы на ней женился что ли…

– Я, что, того? – Ваня крутит у виска пальцем, – Да и бабушка не разрешит, ни при какой погоде. Бабушка у меня главнее всякого начальства, хотя на вид серенькая такая мышка, старушонка под восемьдесят. Говорит: расы нельзя смешивать.

– Она у тебя что ли расистка?

– Да, интернациональная расистка.

– Это как?

– А так, чтобы каждый сидел у себя дома и не совался к соседу, иначе все кончится свалкой и мультикультурной групповухой…

– Так ведь уже, кажется…

– Пока еще не уже, но надо к этому готовиться.

– И что же Анша?

– Приходит, когда бабушка на даче, покорно ложится. Ты бы видел это фарфорово-статуэточное тело! Хороша, как мечта! Съесть бы эти маленькие, тридцать четвертый номер, ступни, проколотые четырьмя булавочками чудо-ушки, бантики-губки, кошачье-выносливый кругленький зад, ну и, конечно… так бы всё и съел! Но нет, не женюсь. Бабушка мне дороже.

– Тогда женись на бабушке.

Хохотнули.

– Да ты посмотри, кто там… – растерянно, не чуя в горле слов, бормочет Дима, уставясь на дальний, возле самой стойки, столик. Вдоль стойки круглые, на высокой ножке, табуретки-поганки, все заняты, спины сидящих заслоняют расставленные по прилавку пивные кружки, и как же не узнать кирпично-рыжий женькин бобрик: браток! Сбоку на него то и дело наезжает готовая вот-вот свалиться, очень прилично одетая дамочка с белокурой, не по погоде, сияющей фрисюрой, и Женька запросто лапает королевскую, в перламутровом бархате, талию, попутно чмокая принцессу в голое на вырезе плечо.

– Пойдем, разузнаем… – неуверенно предлагает Ваня, кидая в тарелку испачканную в корейском соусе салфетку. Но Дима молча берет его за локоть, сажает обратно за стол. Сначала надо присмотреться, принюхаться. Жаль, нет больше мелочи, а то бы еще пива. Снова подходит кореец Ан, не надо ли чего. Большой палец у него забинтован, ножи что ли на кухне слишком острые… нет, цапнула на улице собака, уразумела, тварь, что он кореец и жрет собачатину, разит ведь от него. И ты ее за это не съел? Пока еще нет. Приносит пиво и тарелку маринованной моркови. Морковь повышает мужскую потенцию. Согласились.

По залу идет, цепляясь на ходу за спинки стульев, девка лет двадцати, обычно отирающаяся у входа в «Вавилон» и не отказывающая никому, в грязном желтом пальто и расстегнутых сапогах, из которых торчат худые, в полуспущенных чулках, ноги, с догоревшей до пальцев папиросой, бледная и безумная. Кто-то сует ей десятку, другие матерятся ей вслед, и один вполне скучный и нормальный дядя с чемоданом и дорожной сумкой просит девку что-нибудь спеть, и та в самом деле поет, похабно перевирая пугачиху, к большому удовольствию дяди и всех остальных, и ее немытая когтистая лапа еле удерживает сбрасываемую со столов мелочь.

Продолжая путь к стойке, девка несколько раз останавливается, нисколько не скрывая, что ее вот-вот стошнит, и многие торопливо передвигают стулья, уступая ей дорогу. Но вот, добралась… стоит, покачиваясь, щурится: куда бы свалиться… да прямо на этого, рыжего! Повиснуть, распластаться, не волочить больше за собой неподатливые ноги… но оступилась, врубившись мордой в деликатно надушенную фрисюру, тут бы и проблеваться… Но есть еще какая-то в мире справедливость, есть к тому же не дремлющие на своем высоком посту ангелы-хранители: облеванным оказывается лишь перламутровый бархат вечернего платься, тогда как все остальное – голое, в вырезе, плечо, тонкие, с дорогой сигаретой, пальцы, медальонный профиль – остается сухим. Женька, понятно, шарахнулся первый, успел, и его ничуть даже не задело. Сорвал с плеча подскочившего Ана вафельное полотенце, выплеснул на него полкружки пива – и ну оттирать с бархатного подола блевотину, и резво так, словно специально этому учился. «Способный у меня братишка, – не без удовлетворения думает Дима, пробираясь между столиками к стойке, и почему-то вспоминает где-то вычитанное, давно вышедшее из употребления слово, – лепый такой, умелый!» Теперь бы и посмотреть на эту дамочку сблизи, что за кукла.

Таких своеобразных, единично произведенных природой лиц Дима раньше живьем не видел: дотошно выточенные, как из очень дорогого материала, детали, хрупкая тонкость всех линий, и цвета какие-то нездешние, будто со старой фламандской картины, и в контрасте с волнистыми от природы, почти пепельными волосами – совершенно черные, жгучие в своей то ли кипучей радости, то ли иной какой страсти, странного разреза глаза. Что-то южное, может, мадьярское, жжет и сияет в этом перечном взгляде, теперь заволоченном крайним отвращением и обидой. И хотя Женька все еще вытирает с бархатного подола мерзкие остатки блевотины, дамочка успевает заметить Диму и слабо, вопросительно ему улыбается, и он чувствует, еще ничего о ней не зная, что давно уже служит ей, как верный телохранитель и покорный паж, и не противится этому внезапному, неизвестно откуда взявшемуся чувству.

Ну вот, оттерли пятно, теперь только скинуть все это с себя, да и выбросить. Да хоть бы и отдать вечернее бархатное платье проклятой вокзальной девке. Обидно только, что так, ни за что, оказаться при всех облеванной… и почему это выпало именно ей, наследственной, от австро-венгерской бабушки, графине?

– Ева Дюк, из Амстердама, – почти без акцента представляется она после того, как Дима назвал себя женькиным братом, – Как дела?

Ну почему именно дела? Помялся, промолчал. А Женька суетится рядом, зыркает на брата, как бы тот чего лишнего не сбрехнул. Дмитрий хоть и старше почти на четыре года, но по уму, как полагает Женька, совсем подросток. Но нет, кажется, обошлось… только помогает Еве слезть с высокой табуретки, поддерживает под локоток. Идут к оставленному столику, и Женька нехотя плетется за ними, на ходу прокручивая в уме все возможные варианты обхода неизбежного между членами семьи разговора о деньгах.

– На какие-такие шиши ты, десятиклассник, водишь в «Вавилон» иностранных графинь?

– Все очень просто: это она меня сюда водит. И нафига мне с тобой по пустякам спорить, у меня завтра контрольная по информатике…

– Ладно, убедил.

Сидя напротив, Ева молча изучает Диму, словно прощупывает: пялится, как на какой-то занятный, под стеклом, экспонат, вертит туда-сюда головой на тонкой девичьей шейке, курит, стряхивает мимо пепельницы медленно отрастающую раскаленную полоску, и в ее черных, диковатых глазах опасно тлеет настырное, жадное до веселья любопытство. Так бы и самому на нее разок зыркнуть, не таясь… но больно уж жжет эта вбуравленная в глаз перечная чернота, жжет и кусается. И Дима только расплывчато улыбается, позволяя разливаться по телу странной нервозной теплоте, как при насморке или простуде. Взять бы такую… да за что же ее, такую, взять? Наконец, словно закончив придирчивый медицинский осмотр, Ева удовлетворенно кивает Диме, закуривает новую сигарету, неожиданно ослепляя его жумчужностью улыбки.

– Твое молчание агрессивно, – уверенно заключает она, глядя ему прямо в глаза, – Ты очень агрессивный человек и сам поэтому всегда защищаешься, всегда настороже. Но я психолог, и могу тебе помочь.

Она, видите ли, психолог, много такого дерьма видел Дима в психушках! Он разочарованно хмыкает, вот еще, ученая сука. Ну, хороша собой, ну и что? Поиметь и выбросить, а еще лучше – изнасиловать, да, пожалуй, и придушить напоследок подушкой… «А я и в самом деле, агрессивен, так оно и есть…» Но чтобы кто-то еще об этом знал, это недопустимо. Откуда ей, этой облеванной бляди, знать о затмевающей Солнце, мертвой и холодной Луне, повязавшей Диму щупальцами своего фальшивого света? Это его и только его великая тайна, его смертельная, на всю жизнь, болезнь. И все, что он уже усвоил в библиотеках и что еще предстоит ему усвоить, все это пойдет, единственно, на прикрытие этой его тайны. И надо, чтобы другие помогали ему в этом, чтобы верили в него.

– Но для этого, – не дождавшись от него никакого ответа, наставительно продолжает Ева, – ты должен рассказать мне о себе все! Ты любишь животных?

Эта аристократическая кукла думает его вот так, ни за что, расколоть. Может, для потехи. Кстати, сколько ей лет?

– Двадцать шесть, – как ни в чем не бывало, сообщает она и протягивает ему начатую пачку дорогих дамских сигарет, – Я старше тебя.

Даже в психушке, под инсулиновым шоком, Дима не был так потрясен: она читает его мысли?! Она, может, видит его насквозь? Ему становится вдруг так зябко и гадко, что он не в состоянии даже закурить. Встать и под любым предлогом уйти, скрыться от этих ведьминых черных глаз.

– Откуда ты знаешь, что я Хекс? – в свою очередь изумляется она, – так зовет меня только мой папа.

Ну вот, она и это разнюхала, шпионка-ведьма-шлюха! Уноси, Дима, ноги. Но ноги почему-то прирастают к замусоренному под столом полу, спина пригревается к стулу, как к печке, руки, хоть и дрожат, не прочь нащупать на этих тонких, под бархатом, запястьях горячий, нервный пульс… Он сцапан, украден, приручен!

Подсаживается Женька, до этого мывший в туалете руки, пытливо смотрит на обоих. Ну что, уже познакомились? Сам же он подцепил графиню в «Европейском престиже», меняла там валюту, и он вмиг раскумекал, что это иностранка. А живет ведь в университетской общаге, в комнате на троих, с трудом привыкает. Полы, правда, нанимает мыть тетю Дашу, а жрать приходится всякое, сама себе не готовит. И зачем только эти богатые голландки едут сюда? Как зачем, погулять! Дома, в Амстердаме, многое из здешних замашек считается крайне неприличным. Например? Секс пять на пять, с неграми.

– Дома я никогда себе этого не позволю, – охотно подтверждает Ева, – это так низменно, так не интеллигентно! Голландская девушка должна быть интеллигентной, если хочет что-то в обществе значить… да, на этой большой мусорной свалке… – дымит обоим в лицо, – Европа умирает, даже и не попрощавшись с собственной, так и не выполненной ею задачей, гниет.

– Какая же такая задача? – сдавленно, словно из какого-то мерзлого далека, отзывается Дима, и его брошенный исподлобья, из-под густых темных бровей взгляд шарит беспомощно по несвежей, с желтыми пятнами, клеенке. Чего тут болтать о Европе, когда везде почти уже Америка! Любому барану ясно, что с Европой давно уже покончено, и выходит не слишком даже накладно: сначала Маршалл, со своим великим еврейским планом разнемечивания Германии, потом разные там всемирные банки-ооны… короче, придавили, пришлепнули побежденную Европу дешевым, на а-четыре, благоденствием, теперь никто в одиночку даже и не пикнет. А уже тем более, какая-то там Голландия, ниже уровня моря… Женька лезет со своими школьными объяснениями:

– Европе нужно еще больше демократии! Набить ею, как фаршируемую рыбу, тучную тушу европейского гуманистического наследия, чтоб верилось, как в дважды-два, каждому: демократия, возвышающая «мы» над отдельным «я», и есть наша конечная корпоративная, интернациональная цель. Наш общий счастливый тупик. Превратим Европу в единую высокодоходную фирму!

У Женьки редкая математическая интуиция, его крутой лоб крепче ореха. Ева, однако, качает пепельной фрисюрой, снова жмет на зажигалку, щупает обоих пронзительным ведьмовским взглядом. Тоже мне, маленькие мальчики.

– Окажись все именно так, – оборачивается она к Женьке, – эта цель давно была бы уже достигнута, и не понадобилось бы вести столько идиотских войн. Но это – не так! Никакая не демократия, эта иллюзия об иллюзии, но ты сам… – она тычет тонким, прозрачным пальцем Диме в грудь, – … твое бессмертное, рвущееся вон и прочь из надоедливой повседневности Я, оно-то и есть конечная цель! Не ты, в косматой шкуре своих скучных должностных, семейных, общественных и прочих обязательств, но Христос в тебе… И у Него нет времени ждать, пока ты раскумекаешь, что к чему, он врубает в тебя свое Слово, врубает мечом Михаила…

Женька долго и заразительно смеется. Эта облеванная графиня не видит что ли, что тут кабак и бордель?

– Ну и сказанула, Хекса! Пить надо меньше. Лучше иди к своим неграм, они живо тебя вразумят. Какой еще Михаил?.. какой Христос?.. Это ты от своей покойной бабушки наслышалась?

И чтобы как-то загладить сказанную Евой глупость, этот очевидный казус и ляп, Женька вкратце поясняет брату, что девушка пережила в свое время потрясение, врубившись головой в асфальт и смяв, как спущенный с ноги чулок, отцовский фольксваген. Руки-ноги ей, правда, срастили, нос перешили поуже, ну там ребра и прочее поставили на место, только вот голова… так и осталась с тех пор встряхнутой.

– Правда, Ева?

Она смотрит на обоих с настороженностью и тревогой, и на ее черные, диковатые, ведьмовские глаза нежданно наворачиваются слезы.

15

Она родилась под знаком Близнецов. Рано утром, когда никто еще не подозревает о намерениях наступающего дня, жизнь приказала ей покинуть уютно обустроенную, со всеми удобствами, материнскую обитель, заодно сменив режим полной, со стороны ангелов, обеспеченности на самостоятельные вдохи-выдохи и сомнительную надежность земного питания, и чьи-то хваткие руки поймали налету вытолкнутое в мир – с влажным шуршаньем и первым о помощи криком – трехкилограммовое тело. Было начало июня, в дожде расцветала в палисадниках лаванда и пели разом десятки черных дроздов, сидя на верхушках столетних лип, вплетая в свое невинное славословие лета ничем не омраченную младенческую мудрость: так поет о своей неизбывности сама природа, отвечая себе же чуткими паузами тишины… И мать, женщина уже в годах и родившая в первый раз, тихо плакала, глядя в окно на старый парк, врезающийся в невозмутимую гладь канала своим темно-зеленым отражением, ощущая в сосках требовательно распирающий прилив молока: родилась никем не титулованная, ничего о себе пока не знающая графиня Кардош. На ней, может, и оборвется прихотливо петляюший по истории род, начавшийся с крестоносца Лайоша Кардоша, употребившего свою мадьярскую саблю на расчистку долгого и опасного пути в Иерусалим и там полегшего на глазах у братьев-тамплиеров, среди которых он и нашел свою вечную, на все времена, родню. Правда, на Дунае у него рос сын, в одночасье покинутый им, так же как и поместье с женой и дворовыми людьми, ради одной лишь неутолимой жажды узнать, что случилось на самом деле с Христом, откуда Он пришел и куда потом отправился. Латынь мало что об этом сообщала, словно запирая собой вход в тот храм, где должен же был обитать человеческий дух, изгнанный из всех остальных храмов папской буллой: человек есть двоичность тела и души, и всякий намек на троичность тела-души-духа есть наихудная в мире ересь. Копошись в своих повседневных заботах, плодись, исповедуйся в грехах, но мнить себя духом – не смей. Но тамплиеры – смели. Ища первый, самый надежный исток заплутавшего в папстве христианства, они смотрели на Восток, где доцветали последние, не замутненные пока еще рассудочной церковной тиной, цветы тех первых солнечных откровений, из которых сложился потом облик Христа. И хотя много туда тащилось народу – кто припасть к развалинам храма, кто поживиться грабежом – своих, кого можно было назвать братьями, были считанные единицы: навсегда безбрачные воины-монахи, ищущие Христа не на земле – где Он раз уже побывал, и этого было достаточно – но в духе. Они смотрели на звезды, ища Его возле самых пределов Зодиака, думали. И в мыслях рождался свет, как ясный огонь, и все их земные дела шли поэтому отменно: тут и богатство, и справедливость, и милость. И знали ведь, что катится на них ненависть ядовитого солнечного демона, уже однажды, в году шестьсот шестьдесят шестом, заявившего о своих к Солнцу претензиях: о готовящейся власти ущербного полумесяца. Тогда впервые на Европу и пополз ислам, перелившись, словно забродившая шальная брага, через золоченый край еврейской академии Гондишапура, этой первой практической школы материализма, чтобы надолго, а лучше, навсегда, вытравить из человеческой души тоску о духе. И хотя в тот раз арабизм не задушил Европу, наткнувшись на боевую сталь все еще великих королей, намерение это никуда не пропало и даже преумножилось, войдя раскаленной иглой бездуховного фантазирования в сам принцип папства: строй на земле и не засматривайся на небо. Медленно, постепенно, туго Европа сдавалась своему великому недоброжелателю и торговцу у нее же краденым: вернулся, переиначенный для меркантильного употребления, арабизированный Аристотель, с напрочь отсеченным над головой нимбом Самодуха, пришли, один за другим, Пифагор, Сократ и Платон, но какие-то неузнаваемо переиначенные, справа-налево, будто и не ведавшие, откуда им привалило их сверхчеловеческое богатство… короче, все пошло вниз, вниз и вниз, хотя казалось, что прет наверх. И не оставалось у рыцаря храма никакого иного пути, кроме как рубить нечисть, иначе пропадешь сам. Рубить, но без ненависти, без злодейства. Просто расчищать путь. Не пускать. Охранять. Быть стеной и границей.

Таков был Орден тамплиеров.

Лайош Кардош оставил мир задолго до того, как истерзанные инквизиторскими пытками братья рыцари уступили, один за другим, кровавому коту-Багомету, а последний великий магистр ордена, честнейший в мире Де Молле, сгорел живьем, перед этим не удушенный, на костре… Все было забыто, опозорено, стерто. Но в роду Кардошей рождались мальчики, и имя это не смылось в безмолвие: прадед Евы скакал в мадьярской кавалерии рядом с Шандором Петефи и снес саблей немало голов, хотя мог бы, будучи графом, жить и поспокойнее. Остатки его поместья можно найти в Бадачони и теперь, и это как раз он хаживал к той прекрасной шинкарке, о которой Шандор слагал свои чудесные песни…

Ева помнит свою бабушку, Ольгу Кардош: подвижная, хоть и с палкой, старуха в неизменно длинной, широкой юбке и в пестром мадьярском платке. Она знала много старых венгерских песен, таких старых, что и спеть-то их уже никто сегодня не может, эти степные о чем-то жалобы, о цветущем где-то над Тиссой миндале, о бедной, маленькой, несчастливо покинутой родине… Она пела их без всякого сопровождения, хотя неплохо играла на фисгармонии, и ее иссохший от времени, никак не поставленный голос порой достигал пугающей выразительности, возвращая из навсегда ушедшего прошлого не доступную уже сегодняшним душам скорбь и тоску, и наивную, детскую радость. Как глубоко простиралась прежняя жизнь в неизведанность человеческой души! И был еще старый дом, позже перестроенный в скучную загородную виллу, неподалеку от Балатона, с темными некрашенными бревнами внутри, низким потолком, маленькими окошками и каменной крестьянской печью, в которой бабушка, хоть даже и будучи графиней, пекла пышный пшеничный хлеб. Дому было лет двести, и нигде никакой гнили, чему способствовало обилие муравьев, годами впрыскивающих в старое дерево свою кислоту, и бабушка распорядилась не трогать выросший на деревянном крыльце высокий, из бурого садового сора, муравейник. В этом старом доме Ева нашла ответ на таяшийся где-то в отдаленном будущем вопрос: жить надо именно так, не прибиваясь ни к какому течению, не выбирая между правым и левым берегом, не карабкаясь по головам остальных к торчащим на поверхности однодневным вершинам. Жить бы так с бабушкой… и правда, хорошо бы им жилось. Рядом степь с табунами лошадей, и ветер гонит их, ярых до скачки, к серебрящемуся на солнце Балатону, в заросли камыша, где не найдет их ни один пастух, и редкий рыбак заметит из своей плоскодонки, как льнут друг к другу две гривы, прислушается к нетерпеливому ржанью… Вода имеет тут свой особый, степной цвет: золотисто-полынно-песочный, бледно-опаловый, серебристо-голубой, и всегда на редкость прозрачна, на фоне светлого песчаного дна. Неустанная переменчивость игры волн, всевластие света. Стоять на берегу, на песке, и ждать, что вот сейчас проплывет мимо невзрачная лодка, а в ней – он… Да почему же непременно мимо? Но как-то иначе Ева себе это не представляет, словно загадано ей в судьбе напрасно и безответно кого-то ждать. Да было бы наверное ужасно скучно получить все сполна и больше ничего уже не желать. Лучше уж пусть будет так: мимо.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации