Электронная библиотека » Александр Суконик » » онлайн чтение - страница 21


  • Текст добавлен: 29 ноября 2013, 02:45


Автор книги: Александр Суконик


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 21 (всего у книги 45 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Итак моя невежественная концепция предлагается всем, кто жалуется на материализм, на эгоизм, на потерю «высших ценностей» в наши времена. Я берусь утверждать, что подо всем этим лежит один злодей, и злодей этот – Афины, которые создали некий странный и совершенно фантомный предмет, именуемый философией. Я опять возвращаюсь к Ницше, который воевал с Сократом, не умея признаться, что на самом деле воюет с философией вообще – даже такому независимому человеку, как Ницше, невозможно было перестать быть немцем и прямо отвергнуть философию как идею, как цельность, объявив, что он вовсе даже не философ, а нечто совсем другое. (А вот, Гачев сумел!) Но это так и было, и странный предмет философии – каким ветром занесло его в умы таких южных и таких, в общем, близких к востоку людей, как греки? Всем южным и восточным культурам и цивилизациям свойственна мудрость и свойственны мудрецы, но философия ведь нечто совсем другое! Тут ошибка путать два понятия, потому что никто не задумывается над тем, насколько философия в известном смысле не мудра, а скорей глупа! Мудрость – это то, что имеет отношение к жизни, и потому она всегда осторожна, обходительна, оградительна и упредительна. Мудрость, по сути дела, всегда консервативна, она вовсе не зовет в неведомые дали и не подталкивает на рискованные мысли, но философия, как беззаботное и неразумное дитя, только этим и занимается. Конечно же, Сократ только этим и занимался, за это его и приговорили к смерти! Мне так и видится какой-нибудь древнегреческий философ, что сидит под оливковым деревом, сняв сандали и внимательно разглядывая большой палец на правой (или левой) ноге. А почему, спросите? Да потому, что норовит высосать из этого пальца свою очередную философскую идею, вот почему. Мудрость всегда конкретна и практична, даже если порой произносится, как шарада или загадка, но какое дело философии до практичности? И если она оборачивается к конкретности жизни, то, как правило, производит на свет монструозные трактаты наподобие Платонова «Государства», не так ли? Неет, философия куда более экстравагантная и искусственная вещь, чем мы привыкли представлять себе, потому что мы все евроцентристы и привыкли Европу принимать за целый мир, а исчезни Европа вместе со своей цивилизацией, кто бы вспомнил о философии, которой больше нигде не существовало (между тем как мудрецы были и пребудут, пока на земле существует человек)?

Значит, вот как получилось. В древних Афинах, когда мифологическое мышление было еще в полном расцвете, какая-то космическая пыльца запала в умы людей, которые начали размышлять не о жизни (как положено мудрецам), а о некоей истине. Это был уникальный, фантастический, небывалый момент в истории человеческого существования, пусть кто-нибудь из ученых профессоров укажет мне на другой подобный момент! И тут сразу же все пошло вверх тормашками: сразу же мифы, боги и религии в этом размышлении были зловредно отстранены, даже если порой упоминались. И то сказать, если боги и их правила известны, а истину только еще нужно найти, то, конечно, философия и религия – это совершенно разные вещи. Но и этого мало. Хотя истина была еще неизвестна, было известно, что к ней не относится ничего из того, что окружает человека, что обладает цветом, вкусом, запахом, никакие такие видимые и осязаемые красоты или, наоборот, уродства, потому что вся подобная красочность и осязаемость мира – это одна, видите ли, иллюзия, а вот уж то, что лежит под видимым миром, то, что невидимо, неосязаемо и безвкусно, от чего ни холодно ни тепло, это уже ближе к истине, которую можно постичь (если повезет) одним голым рассуждением (по возможности шевеля голым пальцем на ноге). Но и опять это еще не все. Хотя истина был еще неизвестна, было известно, что достичь ее можно, только отметая в сторону все, что есть в жизни и человеческих представлениях конкретного, реального… простите, временного, так что философская мысль ужасно как напрягала себя, чтобы уличить всякие понятия, которые нормальные люди с экзальтацией полагают свято аксиоматичными, но которые на самом деле (с точки зрения философии) временны и преходящи. Таков был, увы, вектор мысли, объединявший философии всяких мастей, идеалистическую и материалистическую, скептическую и стоическую, субъективную и объективную, и из этой, конечно же, совершенно античеловеческой (тут же припечатаем: рационалистической) тенденции выработалось то, что в европейской культуре именуется общественной эволюцией и прогрессом, то, чего никогда не знали культуры, полагавшиеся только на мифы и мудрость. (Эволюция общества и прогресс проистекают прямо из постоянной отмены вчерашних аксиом и вчерашних иллюзий и постоянного спуска на иную ступень трезвости, непредвзятости и отказа от восторгов сердца, поскольку всегда оказывается, что все высокости относятся к области иллюзий и выдумок, между тем как трезвая реальность всегда низка).

Итак, вот как все получилось, хотя причину этому невозможно определить и тем более невозможно объяснить, почему через энное количество столетий античная философия была сохранена в культурной Византии, между тем как одичавший Рим лежал в руинах, а в конце концов оказалось, что феномен христианской религиозной философии (которая свой метод почерпнула из той самой афинской) возник именно в Риме (Блаженый Августин, а затем Фома Аквинский), а за религиозной последовала модерная (с Декарта), а Византия в этом смысле мудро не произвела просто ничего – nothing, zero, nill, nulla? Потому ли, что, как я говорил, Византия была восток и наследница восточной Греции, а Афины были нечто совсем другое, занесенное в Грецию тем самым таинственным ветром судьбы, отсутствие которого отдало Константинополь на разграбление туркам? Как бы то ни было, Византия, повторю, мудро сумела ограничиться сторонним чтением и изучением афинского наследства, и этот ее урок пропал втуне для России, которая ведь тоже оказалась неспособна произвести философию, но пагубно прельстилась западной – и мы знаем, чем это кончилось.

Вот каковы мои мысли, и если от них несет злобным парадоксом, то пусть так и будет, и пусть на веки останется в памяти людей такой странный человеческий парадокс, как Георгий Гачев (равно как и Кожинов, равно как и Зиновьев, равно как, несомненно, многие другие), парадокс российского человека, который рано или поздно, тем манером или этим, а все равно во имя экзальтации сердца отворачивается от положенной ему по афинским понятиям рационалистической «нормальности» лицом куда-то назад…

ЧАСТЬ 2
Роман
Как житель Византии Гарик Красский эмигрировал в Афины и что из этого вышло

Глава 1
Своего рода начало

Мир распадался на части. Гарик Красский поднял голову и увидел на стене подземки ухмыляющуюся рожу студента Колумбийского университета, решившего выдать себя за бармена. Надпись под рекламой гласила: «Я нашел работу через Нью-Йорк Таймс». На молодом человеке были очки в тонкой металлической оправе – давнишняя и по-прежнему недостижимая Гарикова мечта.

Мир распадался на части, и эти части уносило в небытие. Мир распадался на части, и не было никакой надежды на спасение. Восемь тысяч километров путешествия из Москвы в Нью-Йорк, а Гарик все еще казался себе неподвижной фигурой, вокруг которой происходило только какое-то движение, в то время как другая застывшая картина из прошлого сохранялась в памяти с такой же реальностью, как увиденная на стене подземки: последний момент прощания с друзьями. Он пронес эту застывшую фотографию памяти через тихие, вымытые улицы Вены, где в трамвае встретил студента-слависта, от которого невыносимо воняло, и который заговорил с Гариком по-русски; через римский Термини, и вот вполне невинный крик носильщика «поберегись!» кажется до того угрожающим, что едва не теряешь сознание от страха; через венецианские сумерки, которые потемневшим небом, неоновыми вывесками и разноцветием стекляных изделий в витринах маленьких магазинов заставляют поверить на мгновенье, что ты уже погрузился в царство Нептуна, в один из его игрушечных аквариумов; затем через красоты Италии и приемные еврейских благотворительных организаций и дальше, дальше через океан прямо в чудовищный город Нью-Йорк, и вот путешествие было окончено, а та фотография была с ним и в нем, и конечно же это означало только одно: пропал, пропал.

Фотография, между тем, была заснята следующим образом. Главное было, как всегда в фотоделе, терпение. Например, можно было, изготовясь, щелкнуть затвором камеры еще давно, года два-три назад, когда Красский всерьез начал думать об отъезде. Тогда Гарик мог бы увидеть себя со стороны через беспристрастное окошко видоискателя и осознать истинный смысл замышляемого, но рано еще было, рано. Да и фотография носила бы несколько односторонний, эдакий бойцовский характер. Вот, например, на фото они работяга-строитель, давший уговорить себя за две поллитры вставить двойное стекло (цена в магазине рупь пятьдесят, но попробуй достань). Заискивающе улыбающийся Гарик и лоб-работяга, небрежно осведомляющийся, прищурив глаза на башни, в которых одни гебешники (каждая тварь в округе знает), не в тех ли еврейских домах живет его наниматель? И Гарик, что-то вымученно бормочущий, отводящий глаза, а сердечко-то между тем бедное, полное несвободы, комплексов и страхов, так и колотится, так и колотится чуйвствительно, опять оставаясь в проигрыше: куда русскому еврейчику тягаться с русским работягой в делах беззаботности духа!.. Или другой кадр: Гарик в редакции некоего журнала, и редакторша терпеливо объясняет, в чем его рассказ «не дотягивает до уровня», и летают по комнате слова: «образ», «развитие сюжета», «общественная значимость». Тут есть своя ирония момента. С одной стороны, редакторша произносит суждение с тем более вдохновенной убедительностью в голосе, чем больше сомневается в своих словах, в то время как неблагодарный Гарик тем больше исполняется раздражения и недоверия к ней, чем больше в глубине души соглашается с ее суждением. С другой стороны, тем более обстоятельно редакторша разбирает произведение Гарика с целью «дотянуть», чем больше уверена, что ее работа бессмысленна и вещь напечатана быть не может (в такие моменты она ощущает себя жрицей Высокого и Бескорыстного), в то время как Гарик, чем упорней работает редакторша над текстом, тем меньше и меньше понимает, в чем вообще смысл его произведения и стоит ли оно чего-нибудь вообще. Или опять-таки, с третьей стороны: именно потому, что произведение Гарика относится к разряду непечатаемых, редакторша симпатизирует ему куда больше, чем оно того заслуживает, между тем как Гарик, в силу отвергнутое™, надменно воображает себя непонятым гением, а редакторшу с презрением считает дурой и злейшим врагом… Вот этот последний ракурс особенно обозначает время и потому может быть предпочтен предыдущим, хотя кто его знает, какой ракурс предпочесть, когда пытаешься запечатлеть что-то касающееся болотной химеры советской жизни в искусстве… А после и вовсе идут по нарастающей кривой снимки каких-то мелких событий: в очереди за продуктами не пожелали признать, пришлось снова, накаляясь яростью, занимать; милиционер на улице ни с того ни с сего остановил, потребовал предъявить документы (такого раньше не случалось, но теперь рожа израильского происхождения подводит); старуха-пенсионерка проявила гражданскую бдительность, стала мораль читать в автобусе, что билет не купил, дура правоверная, какое ее собачье дело… И так далее, и в таком роде, пока, наконец, Гарик не находит себя на неизбежно глянцевом 9x12 в приемной московского ОВИРа тет-а-тет с голубоглазой инструкторшей Сивец, отныне лично ответственной за его судьбу (надпись на двери уборной: «Сивец, Сивец, как твой писец?»). Шестимесячная завивка, запах импортных духов, официозная морда, которая, впрочем, при других обстоятельствах могла бы заулыбаться, даже игриво захихикать в ответ на известный вопрос: «Что вы, молодой человек, только для здоровья, как доктора предписывают!»… Но нет, Гарику ни о чем таком и мечтать не следует, на его долю остается холодное: «Решение еще не поступило»…

Глава 2
Попытка изменить тон повествования

Мы, впрочем, окончательно сбиваемся на иронию, хотя, с другой стороны, чего вы ожидали, лирики? Душевного общения с пис… простите, инспектором Сивец? Как бы не так: выбор сделан! Мы платим свою цену отчуждением, мы начинаем увлекательную игру в закон и восстание, вооружаясь современно парадоксом, иронией, коллажем. Мы делаем фотомонтажик на все сто, мы скалимся, ожесточаемся, холодно прищуриваем глаза, ухмыляемся, мы платим свою цену, да, да, но, может быть, именно в нас и ником другом натягивается та единственная струна, что способна будет издать рано или поздно чистый звук – с тоски ли, с отчаяния ли. Мы натягиваем время, как струну, и, взнуздав себя ею, с увлечением мчимся вперед по пути странного эксперимента, и вот рано или поздно оказываемся, совсем как оскаруайльдовский рыбак, в полночь на пустынном берегу моря, хотя бы этот берег назывался Шереметьевским аэропортом. В руках у нас нож, мы произносим заклинание и вот он, миг! Отрезаем тень от тела. Всё, как в сказке, за исключением детали: кто же Тело, а кто Тень? Тот, кто решается на эксперимент, тот и пускается в путешествие, а тень-душа остается тосковать на прежнем месте, не так ли?

Красские приехали в аэропорт за два часа до отлета. Москва, начиная от Тропарева, разворачивалась, пролетая сначала Ленинским проспектом, потом Кропоткинской, потом Центром, улицей Горького, Ленинградским шоссе, и вот уже водная станция Динамо, а дальше как-то и не Москва вовсе, но спасительный зуд сиюминутных страстей (еще не конец, впереди таможня, предвкушаемый последний бой с властями) не давал прийти ясному пониманию, что перво– и что второстепенно. Таможенники были с ними небрежно-попустительны. Где-то в скрытых помещениях в это время шмонали зубного врача Абрамовича (Абрамович месяц тому назад, небрежно закинув ногу за ногу, в очереди на оценку провозимых предметов искусства: «Я, собственно, считаю себя в первую очередь не врачом, а культуртрегером!»), жену зубного врача Абрамовича («У меня к вам огромная просьба: не оденете ли мою вторую шубку, чтобы провезти? Вы ведь без верхнего?»), сынка зубного врача Абрамовича («Ну ничего, сволочи, суки, русский народ, советская власть, еще пару часиков терпеть вас осталось…»), а вот у Красских «не заметили» две вазочки Гале и потертый текинский коврик, что упаковывался наудачу, поскольку денег на уплату пошлины не оставалось. Один таможенник, развинчивая Гариков велосипед, проверяя, нет ли чего в трубках рамы, стал даже втихомолку жаловаться Гарику на судьбу, что вот, загнала на такую работу. Разумеется, это была гебешная стандартная игра, но с Гариком она срабатывала стопроцентно: он уже был готов на совместный с таможенником сентиментальный всхлип, как всякая мышка, что мирно расстается с кошкой.

И наступил-таки этот момент. Формальности были закончены, друзья сгрудились по ту сторону государственной границы, а Красские по эту. Они смотрели друг на друга, дело было сделано. Время остановилось, вспыхнули осветительные лампы, высветив, наконец, во всей полноте реальность и необратимость происходящего. Гарик понял, что никогда не увидит друзей, что-то оборвалось внутри от страха, бросилось бежать обратно, но было поздно.

Фотография между тем вжигалась в память навсегда.

Однако мы опять рассентиментальничались. Продолжая на таком романсном всхлипе, мы весьма скоро зайдем в тупик, не потому даже что трудно будет удержаться на подобном уровне, но потому что он не соответствует, не совпадает, скажем… в общем, не тот образ события выходит. Автор, признаться, испытывает некоторую неловкость, берясь описывать пусть маленький, но все равно эпизод времени, которое, несомненно, войдет в историю под знаком возникновения «движения» или «движений» (диссидентского движения, эмиграции и проч.). «Урра, да здравствует движение!» – заявляет автор, но тут же смущенно запинается, будто споткнулся о какую-то непредвиденную сложность, неясность затронутой темы. Будто ему хочется одновременно крикнуть: «Урра, да здравствует покой!..» Неужели? Нет, нет, что вы. Что вы, уважаемый читатель! Рассудите сами, если бы автор действительно хотел крикнуть «Да здравствует покой», он по старой привычке его времен завопил бы что-нибудь знакомое, «Да здравствуют национально-освободительные движения масс во всем мире», например. Действительно, чего стоило, какую ответственность возложило бы на него выкрикивание подобного лозунга в те времена, кроме как демонстрацию лояльности идеологическому и политическому статус-кво, то есть полной неподвижности? Ах, сладостные невозвратимые времена беззаботности и безответственности… Между тем попробуйте произнести этот лозунг сегодня…

Тут автор приходит в еще большее замешательство. Он начинает горячо убеждать читателя, что лично уверен, насколько с прошествием времени, и чем дальше, тем с более верным эффектом снежного кома, наша история будет превозноситься сагой неравной борьбы воспрявшего человека против жестокой рутины тоталитарного государства, пробуждения человеческих достоинства, смелости, независимости и проч., и проч., вопреки мертвечине статус-кво, окружавшей и, казалось бы, полностью раздавившей всех и все вокруг. А что касается тенденции цинического подхода, знаете, меланхолической иронии и прочего в таком духе смешивания с говном, о, тут автор совершенно уверен, что подобная недостойная тенденция постепенно уйдет, исчезнет, уступив литературе новых героев.

Однако, замнется автор (и зашевелит нервно пальцами и станет бросать на оппонента нерешительные исподлобья взгляды), если ты современник подобного момента истории, тебе изнутри многое видится иначе, вовсе не так учено, определенно и раздельно, увы, ах, нет! То есть: увы, ах, если бы! Но эта странность, выворачивающая на сомнительный лад самые, казалось бы, прямолинейные понятия… Действительно, когда в самый, так сказать, героический момент броска перчатки в лицо тоталитаризму люди, которые, казалось бы, должны вознестись до безупречности горьковского Данко… а тут вдруг выскакивало в них что-то несолидное, даже как-то неловко сказать… авантюристическое? А еще, с другой стороны, потешное… Такое вот разочарование, что хочется иногда ущипнуть себя: авось, проснешься, и все станет на свои места… Но нет, не просыпаешься, потому что и не засыпал, и именно этим констатируешь факт серьезности бодрствующего момента времени, в котором, выходит, самая серьезность может быть потешна, вот урок!

Понурив голову, автор признается откровенно, что у него лично кишка тонка подвести должную объяснительную базу под столь сложное явление. Разумеется, есть люди, которые куда лучше для этого годятся. И, может быть, именно у нас, как нигде в мире. Где еще в мире всегда существовали люди, готовые, чуть что, с немедленностью бросаться копать в глубину и восторженно вздымать глаза к небу? Автор заявляет между тем, что не способен более ни на «всё выше и выше», ни на «всё глубже и глубже». В его сбитой с толку всеми произошедшими за его жизнь событиями голове способен только возникнуть и закольцеваться чаплинской кинолентой легкомысленный образ описываемого момента истории: вот как прогуливался достопочтенный господин, твердо ступая по твердой земле и вдруг ступил на каток и ка-а-ак понесло его выделывать коленца с непривычки… Ведь интересно же, завлекательно, развлекательно и даже поучительно! Опять же, если остановиться на том же дантисте Абрамовиче, когда он сидит в очереди в музее с полным удовольствием и осознанием своей личности, отставив руку с дымящейся сигаретой, произносит: «И вообще, должен признаться, я неконформист по натуре». Каково? И словечко-то где подцепил? Стопроцентно райкинский персонаж! Культуртрегер, неконформист, а также знаток русских икон и английского фаянса: еще бы, уже два месяца, как скупает «предметы искусства», шутка ли! Но сколько бы мы ни хихикали в его адрес (и даже с полным правом), а все равно копошиться нелегкая мысль, что не все так просто, и есть глубокая правда в том, что говорит и как себя чувствует теперь Абрамович, потому что он и вправду изменился. Всю жизнь прожил порядочным и скучным дантистом, а вот сейчас завихрило его в культуртрегеры, вознесло в Хлестаковы! Вот он и наслаждается моментом! И Гарика приглашает в компанию, ничуть не сомневаясь в единстве чувств.

Между тем он просто наивен, Абрамович этот. Да ведь Гарика от презрения к Абрамовичу прямо судорогой сводит: поглядите, поглядите, как он и так и эдак (глухим выражением лица, надменным выражением лица, в общем, по-всякому, как только может) пытается дать Абрамовичу понять дистанцию между ними. Подумать только, как нагло этот райкинский персонаж ведет себя! Как рыба в воде в эмигрантской ситуации! Ни дать ни взять заправский сионист или диссидент, хотя год назад при упоминании о родине своих предков государстве Израиль в штаны ведь готов был наложить, да!

Не то чтобы Гарик особенно жаловал диссидентов или сионистов. Среди друзей и в домашнем кругу он выдает такой образ: напоминают, мол, ему эти люди пересохшую узкую лапшу, на которой выбиты азбукой морзе их лозунги. Но сейчас, вынужденный вступить в разговор с зубным врачом и желая поставить его на должное место, Гарик небрежно, намеками дает понять, что он сам-то не просто так, а вот, может быть, из тех самых, которые… Потому что: какое зубной врач имеет право! Надо перешибить его, пусть разинет рот в уважении и заткнется… Черт побери, не обойдешься ведь без «общественного значения», которого требовала от его рассказов редакторша! Эх, тяжело человеку, который пытается одиноко белеть своим парусом…

Нет Гарику удовлетворения. Пошлому образчику толпы Абрамовичу дано получать от своей хлестаковщины удовольствие, между тем как утонченный Гарик, выдав себя за борца, испытывает чувство усталости, даже угнетенности. Представьте: ему кажется, будто он залез мелким воришкой диссидентам в карман, вот как тонка его психика! Мол, поносил-поносил, а как пришел момент, попытался примазаться, хоть косвенно отразиться в лучах их славы! Таков наш русский интеллигент, носитель драгоценной традиции повышенного чувства вины. И таким мы все равно его любим, не правда ли?

Заметим, однако, что Гарик потому еще так демонстративно спешит объединиться с борцами перед лицом Абрамовича, что знает, насколько у этого живчика больше с ними общего, чем у самого Гарика. Ведь Абрамович и борцы суть люди действия, в то время как Гарик совсем наоборот – совершенно к оному не способен, поскольку созерцатель. А в одиночестве-то кому хочется оставаться! Ш-ш-ш, скрыть, скрыть этот опасный факт! Заморочить мозги, разыграть роль! Ведь тут какая странность: иногда… а может, и не иногда Гарику чудится (как во сне?), будто люди действия окружают его в общем хороводе и весело и недоуменно начинают разглядывать – а что это еще за козявка такая? И начинают радостно ржать, закидывая лошадиные морды, совсем как в иллюстрации к главе «Гулливер в стране Гуигнгнмов». Только в иллюстрации лакировка: Гулливер там в полном своем достоинстве, даром что маленький, в камзоле и при шпаге, нормальный, пропорциональный человечек. Так ли это в жизни? Бывают ли в жизни нормальные карлики, разве тут не неизбежна телесная диспропорция? И хотя Гарик, с одной стороны, очень даже за диспропорцию (нутам, Достоевский и проч.), с другой стороны, он ее стыдится и желает скрыть. Еще бы! Наведут увеличительное стекло: что, мол, там за потешное существо корчит нам рожи, язык показывает, недоразвитый! Вот оно, мерзкое словцо, знакомое еще со школы, словцо, всегда действовавшее, как удар под ложечку, хотя бы даже произносимое просто-беззлобно: «Ну-у, недоразвитый, чего уставился? Эй, недоразвитый, дай ручку пописать!» Словцо, проговариваемое не с презрением или насмешкой (это было бы нормально), но даже с искренней теплотой, настолько оно вросло в лексикон, потеряло первоначальный смысл и, значит, настолько оказалось сродни самому духу… а-а, ну конечно! – ироничному и теплому духу южного города, в котором вырос Гарик, духу веселой и циничной плотскости, то есть, духу пропорциональности. А Гарик как раз ненавидел город, в котором вырос.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации