Текст книги "Спаси нас, доктор Достойевски!"
Автор книги: Александр Суконик
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 43 (всего у книги 45 страниц)
Глава 40
Как Красский и Кочев повидались еще раз в жизни
В отличие от Алуфьева и других опальных в советские времена специалистов-гуманитариев, Кочевым иностранные университеты не интересовались: он был для них ни то ни се, не ученый и не писатель, да и его политическая позиция была ему не лучшей рекомендацией. Но как-то, ближе к концу перестройки, ему все-таки прислали приглашение прочитать лекции в одном из провинциальных американских университетов: заведовавшая там славянским отделением женщина знала его лично с шестидесятых годов, когда жила в Москве и собирала материалы для диссертации. С одной стороны, она помнила его негласный тогда статус, с другой – ей следовало поставить галочку (на русских специалистов все еще была мода), и никого другого ей не светило заполучить. Кочев поехал на семестр в Америку, запасясь рукописями, в особенности «Американским космосом». Этот самый «космос» он и читал американским по-английски undergraduate студентам, и студенты были довольны, потому что вместе с ним развлекались его порой остроумными и ни к чему их не обязывающими образами-сравнениями. Кочев был для американских студентов (как и для московской телеаудитории) экстравагантным явлением, только под совсем другим углом (и он это понял и потому читал под развлекательным углом, как конферансье). В России его или терпеть не могли (те, кто были пообразованней и более склонны к рационалистическому мышлению), или им впечатлялись (те, кто был поневежественней и склонен к кликушеству), то есть к нему относились с какой-то долей серьезности. Но американские студенты воспринимали его чем-то вроде заморского балаганного чуда, уж больно то, что он говорил, не затрагивало нерв современных проблем и не вело куда-то, уж больно его образность напоминала образность средневековых хроник, которые студентам предписано было читать. Разумеется, американские студенты тоже были невежественны, но на совсем другой манер по сравнению с русскими невеждами. Тут уместно сравнение поля, заросшего дикими цветами и сорняком, с возделанным и постриженным под машинку садовым участком. Возделывание человека в западной цивилизации состоит в работе над его умом, а не чувствами (которые невозможно так запросто стричь под гребенку), и современный Запад достиг в этой области больших высот. Студенты могли и не читать средневековые хроники, но они стадным чутьем знали, что такое прошлые стереотипы, знали, что они суть отжившие предрассудки, и потому даже испытывали по ним неосознанную ностальгию, какую вы испытываете по сказкам, которые вам читали няньки в детстве. Так что на фоне вещей, которым, согласно машинке и гребенке, следовало затрагивать молодых людей, Кочев был счастливым отдохновением.
Нужно отдать должное Кочеву. Хоть он и сидел допоздна по вечерам и лихорадочно переводил свой «Американский космос» на английский, хоть им владела надежда, будто можно заинтересовать здешние издательства, он довольно точно понимал, как воспринимают его студенты. И он еще гораздо больше понимал, – вероятно, больше, чем все остальные приглашаемые специалисты вместе взятые, – где он находится. Остальные приезжали, как побирушки, как приживалы: оптимистично и легкомысленно. Им платили невиданные ими деньги, они жили в комфортабельных условиях, иностранные профессора им улыбались и приглашали в гости, но даже те из них, кто оставался здесь на годы, все равно ни малейшим образом не постигали культурную реальность вокруг себя и судили Америку или Европу сквозь призму своих прежних русско-советских представлений. Но Кочев, тот самый Кочев, который столько лет писал свои гротескные «космосы мира» на основании представлений от чтения книг (разумеется, средневековая идея!), среагировал на Запад так же остро, как когда-то, двадцать лет назад, среагировал его исчезнувший друг Гарик Красский.
Только результат его реакции был прямо противоположен, и, оглядевшись вокруг и ощутив Америку не хамским советским кожным покровом, но всем богатством своей предназначенческой натуры, он сказал присутствующему тут знакомому поистине замечательную фразу, обобщающую его представление о Западе: «Неет, обратно под юбку жены Федорова читать!»
– Ну да! Ну и «совок» же ты! – презрительно сказал тогда знакомый, который был очень даже старый московский приятель Кочева и в свое время знаменитый автор нескольких антисоветских песен. Теперь этот автор жил здесь же при университете, не выучив ни слова по-английски, да и зачем было ему учить, если его жена преподавала в университете русский язык, а сам он наловчился вышибать время от времени американские гранты? Он наблюдал с бесконечным презрением, как Кочев бродил по окрестным фермерским полям, подбирая брошенную кукурузу, из которой затем варил похлебку, чтобы не тратить деньги – совок, что говорить – и вот теперь он совершенно не понял реплики приятеля. Между тем реплика Кочева была замечательна. Она вырвалась у него невзначай и была насквозь цинична и иронична, хотя Кочев не был склонен ни к цинизму, ни к иронии: он сказал более, чем хотел. Его жена страстно проповедывала учение Федорова о возрождении душ, и Кочев уже давно патетически превозносил жену и ее федоровство. Но тут все вышло иначе и вышло остроумно, вышел образ всех их, и самого Кочева, и его жены, и Федорова, и российской действительности. Вышло то, что слово «предназначение», которым мы столько раз пользовались, засияло окончательным смыслом.
Семестр кончился, и Кочев уезжал обратно в Москву. Его самолет улетал из нью-йоркского аэропорта, так что ему следовало сперва добраться до Нью-Йорка, и автор песен, который часто туда ездил, брался отвезти его. Другие американские знакомые, которые жили в Нью-Йорке, пригласили его остановиться у них на несколько дней, и потому Кочев выехал за пять дней до даты отлета.
Квартира знакомых была на сотых улицах западной стороны Манхэттена и именно в том доме, а котором жили Красский с Перси. Окна квартиры выходили на Гудзон.
– Подумать только, как у вас тут замечательно, – покрутил головой Кочев, глядя из окна на широкость реки и ряд высоких домов на противоположном берегу. – Простор, окованный камнем, какая мощная вещь цивилизация.
– Да-а… – протянул, улыбаясь, американец. – Это правда, здесь красиво, поэтому мы с Элси любим свою квартиру.
Этот американец был профессор физики, а не литературы, и познакомился с Кочевым в том самом университетском городке. Он был типичный «профи», как презрительно называл Кочев узких западных специалистов, столь далеко ушедших от близкого его сердцу идеала возрожденческого «цельного» человека. Но Кочев помалкивал в обществе физика насчет «профи», тем более, что тот проникся к нему симпатией именно благодаря своей научной узости: это был человек, невежественный до наивности во всем остальном, кроме своего предмета, даже политикой так нехарактерно для американцев не интересовался (впрочем, он был либерал по неясно общим убеждениям благодушной натуры). Профессор познакомился с Кочевым на одной из вечеринок, и был искренне впечатлен его образными рассуждениями (в молодости он, конечно, сдавал гуманитарные предметы, но настолько они прошли мимо, что у него не было элементарного представления о том, что произошло в области гуманитарной мысли за последнюю тысячу лет).
– Но это же очень интересно! – воскликнул он тогда, на университетском обеде, улыбаясь чисто по-американски, всеми зубами, и профессорша, которая пригласила Кочева в университет, тоже улыбнулась, только в своем случае снисходительно и про себя.
– Почему бы вам не издать здесь такую книгу? – воскликнул затем физик, расширив глаза. – Я не сомневаюсь, у вас нашлись бы читатели!
– Ну что вы, какую книгу, мне бы уж… – ответил Кочев, довольно лицемерно опустив глаза (к тому времени он перевел на английский уже больше половины рукописи).
– Я не думаю, что это будет так легко – сказала профессорша против правил этикета (она чувствовала себя ответственнной за Кочева и по старой памяти испытывала к нему симпатию). – Теперь здесь пишут несколько иначе…
– Да, вот именно! – воскликнул Кочев, обращаясь по преимуществу к профессору. – Видите, я несовременный человек тут!
– Но можно ведь попробовать, – обнадеживающе сказал профессор. – Я могу поговорить со знакомым издателем.
Тогда-то он и пригласил Кочева остановиться у них в Нью-Йорке, чтобы хоть как-то познакомить его с этим необыкновенным городом.
Только Кочеву Нью-Йорк совершенно не был нужен. Он давно записал в своем дневнике, что, когда попадает в страну, космос которой описывал за глаза по произведениям литературы, ему там оказывается гораздо менее интересно, чем тогда, когда писал. То же самое было с Нью Йорком. В воскресенье профессор и его жена повезли Кочева на нижний мыс Манхэттэна, откуда была видна статуя Свободы, гуляли с ним по Баттери-парку, с любовным смешком угадывая среди массы людей, кто здесь из американской глубинки, а кто иностранный турист, затем поднялись в Чайна-таун и «ланчевали» в малюсеньком ресторанчике на отшибе, который, как они с гордостью сообщили Кочеву, давно взяли на заметку и в котором действительно сидели только китайцы. Потом на подземке проехали несколько остановок до Гринич Вилиджа, провели гостя по знаменитому Вашингтон-скверу, заполненному молодыми людьми самого разного, мыслимого и немыслимого вида, и, когда вежливо спросили его, не устал ли он, Кочев признал, что немного утомился. И он действительно утомился, только не физически (для этого он слишком привык вышагивать часами с рюкзаком за спиной по туристическим тропам). Утомился он от столь непонятного и постороннего мира, что окружил его здесь. Если бы его мысль могла зацепиться за что-нибудь такое, что сумело возбудить его априорное вдохновение, как вот когда он читал книги или смотрел кинофильмы об Америке! Много лет назад он учил Красского, что самое первое впечатление от новизны вокруг тебя и есть самое верное и ценное, потому что, мол, это самое свежее и непредвзятое впечатление, но он имел в виду тогда либо ландшафты России, которых еще не видел, либо советских людей в отдаленных городах, с которыми еще не сталкивался. То есть все то, о чем имел заведомое представление, потому что советская жизнь была устроена таким образом, что в ней обо всем можно было иметь заведомое представление. Как во всякой музейной жизни, в ней мог иметь место абсурд, но не хаос, который есть неприятный признак реальной жизни, и потому с нью-йоркским хаосом, который действительно был свеж для Кочева, он ничего не мог поделать. К тому же, как мы говорили, он растерял благодушие, которое помогало подыскивать милые стереотипы и выстраивать калейдоскопные картинки – одно тут влекло другое и другое, закольцовывало первое. Подумать только, за несколько часов брожения по улицам Нью-Йорка ему ни разу не удалось сказать обобщающее словцо, ни разу не удалось приклеить сюда хоть один образ из его «Американского космоса»! Немудрено, что ему было здесь неинтересно!
Тут была еще одна любопытная деталь: по сути дела, Кочев воспринял окруживший его Нью-Йорк очень похоже на то, как воспринял его Гарик Красский двадцать лет назад. Разница была в том, что Гарику тогда некуда было деваться, и в том, насколько Кочев был человек возмужалый, законченный, закруглившийся на том, что написал, а Красский продолжал оставаться в незавершенном, так сказать, состоянии, ощущая себя ни то ни се, ни рыба ни мясо. Но, если отбросить эту разницу, разницы в их ощущениях не было: их обоих как людей, способных схожим образом чувствовать, охватил определенного образа ужас. Подобный ужас охватывает от внезапного открытия, что существует, оказывается, мир людей, в самой своей основе совершенно непохожий на твое представление о том, каким положено быть миру людей – открытие, требующее, конечно же, умственного панциря, который знает, как отражать подобного рода нападения.
Хотя Кочев питал к своим хозяевам благодушную симпатию, хотя он хотел быть осторожен с ними, потому что искренне был благодарен за приглашение и обещание помочь с издателем, он все равно не мог себя не выдать. Физик и его жена были коренные нью-йоркцы, они слишком любили свой город, чтобы не заметить равнодушие гостя к Нью-Йорку. Кроме того, они были типичные американские либералы с Восточного берега, а Кочев, разомлев после сытного обеда (помнит ли читатель сцену обеда у родителей Красского?), стал философствовать и не удержался от одного из своих откровений насчет евреев. Разумеется, одного из своих самых, как он был уверен, безвредных и, как опять же он думал, даже льстящих евреям откровений. Поскольку профессор был физик, Кочев стал говорить о разнице между мышлением Ньютона и Эйнштейна, об еврейском духе, который не имеет тех абсолютов, которыми руководствуется мышление народов, обладающих своими космосом и историей. И вот почему, оказывается, Эйнштейн снял пространство и время, как самости, встав в свободное к ним отношение, а Ньютон не смог этого сделать.
– Мг, но как же вы говорите, а разве у евреев нет истории? – недоуменно спросил профессор. – Я полагал, что это общеизвестно, что у евреев как раз, как ни у кого, есть история, и разве Библия не есть великая историческая книга?
Тут Кочев стал возражать, говорить что-то об истории, замумизированной в Библии, и как она отличается от живой истории других народов, но неприятно пораженный профессор перестал понимать, что он говорит, потому что вообще перестал его слушать. Суждения Кочева произвели на его политически корректное сознание эффект взорвавшейся бомбы… ну, может быть, бомбочки, все равно, и тогда он вспомнил, что ему что-то такое говорили о странной политической позиции Кочева, о том, что тот поддерживает в новой России коммунистов. И опять, как тогда у Красских, Кочев не заметил произведенного им эффекта, тем более что воспитанные американцы не показали виду. С другой стороны, почему ему было не сказать насчет евреев, ведь профессору физики понравились же его рассуждения насчет Америки, ведь профессор принял кочевский стиль и подход к осмыслению бытия??
Прошло три дня, до отлета в Москву оставалось еще два, но профессор ни словом пока не обмолвился насчет издательства (он и не думал больше об этом). Кочев, гмыкая, искусственно запинаясь и отводя глаза, решился спросить, и профессор неопределенно ответил, что не может найти приятеля, о котором говорил, по-видимому тот в отъезде, а другой знакомый говорит, что его такая тема, к сожалению, не интересует. И, если Кочев хочет, он может оставить проект своей вещи на нескольких страницах, кто знает, через какое-то время можно будет снова попробовать, не следует терять надежду.
Кочев понял, что ему не светит с издательством и, удрученный, поплелся за профессором и его женой в Метрополитен-музей на выставку художников – современников Рембрандта. Из всех видов искусств только изобразительное искусство было вне границ его интереса и знаний, но, поскольку это все-таки было искусство, а не жизнь, то тут он мог произнести несколько слов насчет того, как отличается искусство северных стран от южных, насколько юг естественен и грациозен в своей телесности, в то время как север смотрит на телесность как бы со стороны, то ли проникая сквозь нее, как Рембрандт, то ли гротескно преувеличивая, как Рубенс.
– В самом деле, – сказала равнодушно жена профессора, а профессор и вообще ничего не сказал (что было несправедливо, потому что кочевское замечание было вовсе не глупо). За обедом профессор спросил, нет ли у Кочева в Нью-Йорке друзей среди эмигрантов, с которыми ему хотелось бы повидаться.
– Да нет, – ответил задумчиво Кочев. – Из нашего круга никто как будто не эмигрировал… Впрочем, что же я говорю! Двадцать с лишним лет назад в Америку эмигрировал мой близкий друг, может быть, самый близкий, его фамилия Красский, он был непечатаемый писатель, эмигрировал и жил в Нью Йорке. Но он разошелся с женой и куда-то совершенно исчез, никто о нем ничего не знает, я у всех расспрашивал, какая-то странная история.
– Как вы сказали, Красски? – морща лоб спросил профессор. – Красски, Красски… Одну минутку… как его звали, не Гэрри случайно?
– Да, вероятно… по-английски, видимо, именно так… А вы что, знаете о нем что-нибудь?
– Подумать, какое удивительное совпадение! Ведь это, вероятно, тот самый Гэрри, муж нашей соседки Перси Грейвз! Тот тоже русский! А как он выглядел?
– Ну как… такого же примерно роста, как я… глаза голубые… Он южный человек, из Одессы, у него такой вид, одевался элегантно… а, что, он больше не живет тут?
– Да, да, конечно, это тот самый Гэрри! Но, видите ли…
Тут профессор замялся.
– С ним что-нибудь случилось? Он жив? – спросил тогда Кочев с внезапным волнением, и странным образом его голос прозвучал не басом и не фальцетом, а как-то непривычно глухо.
– Нееет, он жив… – протянул профессор. – Только, видите ли, что произошло… Кстати, вы его хорошо знали в России, не так ли?
– Разумеется.
– У него не было никогда проблем с психикой? Или в его семье?
– Нееет, я ничего такого не знаю… впрочем, я не знал его в детстве, я москвич, а он одессит, мы познакомились позже, но он обязательно бы сказал мне… я так думаю… обязательно сказал бы, ведь он был именно такого рода личностный писатель, не знаю, что с ним здесь произошло, почему он перестал писать, никогда не публиковался в эмигрантских журналах, ведь потому и уезжал, что при советской власти его не хотели печатать…
– Я совершенно не знаю подробностей, даже не был с ним знаком, у нас с миссис Грейвс, то есть, миссис Красски шапочное знакомство. Насколько мне известно, в один прекрасный день он бросился на нее с ножом, но к счастью не ранил, только зацепил поверхностно… Она успела выбежать из квартиры, вызвали полицию, он, кажется, не сопротивлялся. Как бы то ни было, у него нашли латентную шизофрению, которую что-то спровоцировало, так мне кто-то объяснял, я, впрочем, совершенный невежда в психиатрических терминах.
– Боже мой, боже мой, – сказал потрясенный Кочев по-русски и тут же продолжил по-английски:
– Но где он сейчас?
– Перси мне говорила, что он находится в Кридмуре, это State Institution, где содержат долгосрочно. У нас ведь в обычных госпиталях долго не держат, к нашему стыду, наше медицинское обслуживание отстало от Европы лет на сто, все держится на прибыли.
– Но, может быть, я могу узнать что-нибудь у этой госпожи, гм, Перси?
– Несомненно, можно узнать, – сказал профессор, взволнованный таким совпадением. – Я ей сейчас позвоню.
– Не поздно ли? Будет ли это к месту, может быть, ей это будет неприятно? – выразил сомнение Кочев, который уже отошел от первого шока. Ему было страшно жалко Гарика, но прошло столько лет, и в конце концов…
– Я не думаю, она, кажется, весьма симпатичная и простая женщина.
Профессор позвонил, и Перси пригласила их к себе.
Так Кочев познакомился в реальной жизни с американской женой Гарика Красского, даже не подозревая, что в воображении Гарика он давно ее знал, то есть они давно ее обсудили. Он находился в изрядной сумятице чувств, и потому сероглазое спокойствие Перси особенно подействовало на него, и он снова, как когда-то, мимолетно позавидовал другу в его везении с женщинами. Между тем Перси, которой явно было трудно говорить, с тихим недоумением рассказала Кочеву, как Гэрри, по ее мнению, был счастлив, как остался доволен их последней поездкой в Англию, как даже и подозревать было невозможно, что с ним может случиться такое. Как он вдруг набросился на нее с ножом в руке и с криком: «Долой марсиан!» (тут она смахнула слезу), как она успела подставить руку, и нож только полоснул по руке.
– Я почему-то уверена, что он не стал бы больше бросаться на меня, – сказала Перси, – но что мне было делать? Соседи вызвали полицию, в таких случаях никогда нельзя полагаться на себя…
– О чем вы говорите, – сказал профессор, – полицию обязательно нужно было вызвать, ему нужно было как можно скорей оказаться в госпитале! Вам себя винить не в чем, вы все правильно сделали. Как можно в таком случае быть в чем-то уверенным, это дело врачей решать. Вы же видели, что его не выписали и перевели в Кридмур, значит, его по-прежнему считают опасным для других.
– Да нет, – сказала Перси и опять утерла слезу. – Просто он пытался там покончить с собой, они полагают его опасным для собственной жизни. И потом…
Она прервала себя и отвернулась.
– Что тут говорить, – сказала она, поворачиваясь обратно. – А вы не хотите его навестить? – спросила она Кочева.
– Я? Гм, то есть, конечно… если это можно…
– Я потому спрашиваю, что…
Тут она снова запнулась.
– …Он нехорошо реагирует на меня… я не могу его посещать… не желает видеть и называет марсианкой… – сказала Перси и, наконец, расплакалась в открытую.
– Ну что вы, что вы… Как же это так, – растерянно сказал Кочев. Перси нравилась ему по-человечески все больше и больше, и он чувствовал всю нелепость и несправедливость происходящего.
– Я теперь сообразила, он вас вспоминал, уже там, в госпитале, после того, как… как это случилось. Меня спрашивал его лечащий доктор, не знаю ли, кто такой Кочев. Потому что Гэрри смеется и молчит, только один раз сказал: Кочев знает. Доктор его спрашивает, кто такой Кочев, но он не отвечает.
– Кочев? – переспросил Кочев, и внезапно граница, которую он только что провел между собой и Гариком, исчезла, то есть, наоборот, это он переместился туда, где находился Гарик, а остальные люди остались за упомянутой границей. – Я здесь еще только два… собственно говоря, один день, вы поможете мне добраться туда завтра, ведь я совершенно не имею представления, где этот, как вы называете, инститьюшен.
– Я отвезу вас, – сказала обрадованная Перси.
Вот так и вышло, что Геннадий Кочев повидался перед отъездом из Америки в последний раз в жизни со своим, может быть, единственным другом Гариком Красским.
Кридмур находился за чертой города, туда следовало ехать на машине по шоссе, которое именовалось Гранд Централ. Эта дорога вела в том же направлении, по которому следовало ехать, чтобы добраться до особняка героя Фицджеральда Гетсби, но Кочев, конечно же, не мог этого знать.
Через минут тридцать езды Перси свернула с шоссе, и они покатили по улице, вдоль которой стояли одноэтажные дома.
– Гм, это все еще Нью-Йорк, больше выглядит, как пригород? – стал оглядываться вокруг Кочев.
– Это Квинс, одна из частей города. Нью-Йорк – это Манхэттен, Бруклин, Бронкс, Стейтен-Айленд и Квинс. Но говорят, что настоящий Нью-Йорк – это Манхэттен, не знаю. Я, впрочем, родилась в Бруклине, во Флатбуше. Погодите, я сейчас.
Перси нырнула машиной в свободное место у тротуара, выскочила из машины и скрылась в двери, вывеска над которой гласила «Пиццерия». Через некоторое время она вышла оттуда, придерживая подбородком две плоские одна на другой квадратные коробки. Кочев выскочил из машины, желая помочь, но Перси только кивнула на заднюю дверцу автомобиля, Кочев отворил ее, и Перси сгрузила обе коробки на сиденье.
– Я беру здесь пиццу на всю компанию, там ее любят, и Гэрри тоже любит, – объяснила Перси, кивая на коробки.
Они снова поехали, но ехали недолго, через несколько кварталов Перси свернула и въехала в ворота стоящего особняком двадцатиэтажного здания, размер которого поразил Кочева, напомнив ему огромные здания московских министерств. Впечатление усиливалось тем, что, хоть Кочев понимал, что находится в Америке, ему трудно было преодолеть российское представление о том, как должна выглядеть больница, даже самая лучшая. Задрав голову, он увидел на самом верху здания множество высоких антенн, которые, скорей, должны были бы торчать на здании министерства обороны. Здание окружало четко распланированное широкое пространство с деревьями и площадками для парковки автомобилей. Перси припарковала машину и они пошли по наклонной дорожке вверх к входу в здание. У самого входа стояли две скамейки, и на них сидели какие-то люди. Кочев внимательно посмотрел на них, чем-то они напомнили ему московских алкашей. Но как только он посмотрел, до тех пор пустые по выражению лица расплылись в приветливых улыбках и стали кивать, здороваясь. Тут же один из сидевших вскочил и услужливо подбежал к двери, отворив ее для Перси и Кочева. Это был негр и, проходя мимо, Кочев заметил, что мелкокурчавые его волосы как-то особенно тщательно уложены и напомажены до полного блеска. Эта деталь совместно с тем, что улыбка негра была абсолютно беззуба, задело в сознании Кочева настораживающую и не слишком комфортабельную струну, и его восхищение нормальностью здания госпиталя как-то мгновенно было забыто.
Вестибюль был пуст.
– Еще целый час для посещений остался, и опять никого нет, – сердито пробормотала Перси. Она ткнула локтем в какую-то кнопку в стене, открылась дверь в корридор, и они прошли внутрь.
– Вот безобразие: штатный госпиталь, – сказала Перси и покрутила головой. – Немудрено, что у них такая репутация. Нам на пятый этаж, – сказала она, входя в лифт. – Да, я вот что хотела сказать. Вас хочет видеть доктор Лич, это лечащий врач Гэрри, я ему говорила о вас. Так что сперва зайдем к нему в кабинет.
– Пожалуйста, – нахмурился Кочев и пожал плечами. – Я только не знаю, чем могу быть полезен, ведь столько лет прошло…
– Прошу Вас, – сказала Перси и положила свою руку на его. – В конце концов, вам это ничего не стоит.
– Разумеется! Подумать только, вы так о нем заботитесь! – вырвалось у Кочева. – Вы замечательная женщина!
– Что же тут особенного. Разве по-вашему Гэрри этого не стоит? Мне его так жаль! Я же его люблю.
– Что вы, что вы, вы меня не поняли! – засуетился Кочев. Он смутился, поняв, что он так говорит, потому что Перси американка, то есть страшно далекий человек, которого он все равно не может воспринимать непосредственно.
– Я любил… я тоже люблю его, у меня, вероятно, не было более близкого друга…
Доктор Лич встал из-за стола.
– Значит, вы друг мистера Красски? – спросил он Кочева. – Вы давно и хорошо его знаете?
– Да, довольно давно, с шестидесятых годов…
– Но вы не знали его с детства?
– Нет…
– И за то время, что вы его знали, у него никогда не было психиатрических проблем? Или вы не можете твердо быть уверены?
– Думаю, что могу. Гм, думаю, у него не было никаких таких проблем.
– А семье у кого-нибудь, вы не знаете, случайно?
– Как будто тоже нет… Правда, он мне говорил, что отец в последнее время стал ходить к врачу… Это давно было, я ничего не знаю, не знаю даже, жив ли его отец.
– Ага. А почему именно отец стал ходить к психиатру, не знаете диагноз?
– Кажется что-то вроде депрессии… или маниакальной депрессии… А чем Красский болен, что с ним случилось?
– У мистера Красски, по всей видимости, шизофрения…
– Но… но как же так вдруг??
– В таком возрасте случается, очень редко, но случается. Что-то спровоцировало, а предпосылки, видимо, были. Впрочем, мы еще ничего точно не знаем и будем лечить.
– Эх, не надо было ему уезжать из России! – вырвалось у Кочева, и он тут же виновато посмотрел на Перси.
– Ну, вам так не следует думать, – сказал доктор. – Не одно спровоцировало бы, так другое. Он, наверное, уехал, потому что все евреи уезжали из коммунистической России, не так ли?
– Да нет, – поморщился Кочев. – У вас в Америке слишком, гм, примитивное представление о том, что происходило и происходит в России. – У моего друга Красски, как вы его называете, все было сложней, это не легко объяснить… Он был писатель, которого в те времена не публиковали, ну, и другие вещи…
– Ну, как бы то ни было, – сказал сухо доктор, роясь на столе в поисках какой-то бумажки и давая понять, что интервью закончено.
– Во всяком случае, вы не можете отрицать, что в Советской России практиковался открытый антисемитизм… Очень приятно было с вами познакомиться!
С этими словами он встал и пожал, так типично широко улыбаясь, руку Кочева.
– Гэрри не любил говорить, что он был писатель, это про него в «Нью-Йорк Таймс» написали, – сказала Перси, когда они вышли от доктора. – Он даже сердился…
Они подошли к двери палаты.
– Я не зайду, – сказала Перси, перед тем, как нажать на звонок. – Я буду ждать вас в машине.
– Но как же так? – растерялся Кочев, который что-то такое предполагал, но гнал из головы, потому что трусил, никак не зная, что ему делать глаз на глаз с Гариком.
– Поверьте, так лучше. Я могу только все испортить своим присутствием, он разозлится и вообще не станет ни с кем из нас говорить.
Кочев хотел что-то возразить, но не посмел.
– Он вас так давно не видел, может быть, он будет рад… Я уверена, что он будет рад!
Высокий санитар открыл дверь и впустил Кочева, коротко спросив, к кому он.
– Я, гм, пришел навестить мистера Красски.
– Гэрри! – заорал санитар. – К тебе пришли. Вы пройдите, он в общем зале.
Со смутным сердцем Кочев прошел короткий коридорчик, по правой стороне которого шло стекло, затем было помещение, где толпился медицинский персонал. Общий зал начинался после коридорчика, в нем стояли два длинных стола и стулья из желтого пластика. Стулья стояли в беспорядке, на трех из них, придвинутых к столу, сидели больные и играли а карты. Все трое были мужчины, и Кочев прощупал их взглядом, полагая, что один из них может быть Гарик. Нет, непохоже было, и у него упало сердце от мысли, что он может не узнать друга, с которым столько лет не виделся. И тут он увидел Гарика, который стоял в противоположном углу комнаты и смотрел на него, но, как только Кочев взглянул, тут же отвернулся.
– Гарик! – воскликнул Кочев, подвигаясь к нему. – Гарик Красский!
– Ну чего тебе? – пробормотал Гарик, по прежнему не поворачиваясь.
– Как чего? – опять воскликнул Кочев, поставив коробки с пиццой на стол и подходя к другу – Ты что, меня не узнал?
– Узнал, узнал, – пробормотал Красский и вдруг обернулся к нему и расплылся в лукавой улыбке:
– Ну как, наконец, добрался до берегов Америки? Я же тебе не посылал вызов.
Тут Кочев в первый раз увидел лицо друга, которое поразило его неестественной бледностью и тем, что а на лбу Красского стояли капельки пота, хотя в палате было изрядно прохладно.
– До берегов Америки?
– Ну да, как дядя Петя.
– Кто такой дядя Петя?
Улыбка на лице Гарика исчезла так же внезапно, как появилась, и опять оно стало враждебно-хмуро.
– Не важно, не имеет значения, – пробормотал он. – Тебя что, марсианка прислала?
– Кто же меня должен был к тебе посылать?
– Действительно, кто? – задумавшись сказал Гарик и стал шевелить пальцами, как бы помогая мысли. – Но ты же сам говорил мне, что тебе нравится Перси!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.