Электронная библиотека » Александр Суконик » » онлайн чтение - страница 27


  • Текст добавлен: 29 ноября 2013, 02:45


Автор книги: Александр Суконик


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 27 (всего у книги 45 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Нет, но посмотри, как глаза выписаны (или руки, или деталь одежды, или ветка дерева, или цветок, или лапа животного, или фрукт)! Видишь, какой мастер, какой мастер, ведь так и хочется руками потрогать (или воткнуть вилку или разрезать ножом)!

Не говоря уже об обнаженках. Тут он подталкивал Гарика, шаловливо указывая глазами на определенное место, а затем возводил глаза кверху. Или причмокивал губами и говорил нарочитым голосом, будто подражая эстету-критику:

– Ах, какая прелесть, какая прелесть!

И подмигивал.

Каким же образом американский теперь Гарик связал в ревнивой и ненавистнической памяти Советскую Россию с Петей? Разумеется, и Советская Россия, и Петя принадлежали прошлому, и по одному тому у раба эмиграции должно было возникнуть к ним примерно одинаковое чувство (а уж в том, что Гарик был истинный раб эмиграции, не могло быть никакого сомнения). Чем больше тосковал эмигрант по потерянным навсегда конкретностям прошлой жизни, по друзьям, по оставленной квартире, по леску, в котором происходили собачьи гуляния, по соседским собачникам и собакам, по снегу с лыжней вдоль Внуковского шоссе, по московским улицам, московскому метро, московским троллейбусам (мы не говорим уже: по русскому языку вокруг себя), тем больше он ожесточался в презрении к прошлому в общем, причем это общее не так легко определить. Если бы это была только советская власть или коммунистическая идеология, то все было бы проще – но он чувствовал что-то еще другое, чего не мог сформулировать. Это другое зарождалось от столкновения с сутью западного существования, которую нельзя постичь уморазмышлениями или чтением книг, пока не ушибешься об нее. Пока тебя не ушибет контрастом одного существования с другим существованием. Если даже Гарик думал, что он знает Россию, живя внутри нее, то только теперь, когда он смотрел на нее со стороны, возникало совершенно новое, умственное чувство (то есть не мысль, которая начинается от чувства, а чувство, которое начинается с мысли), и сложность тут была не только в том, что он еще никогда так не чувствовал, но что самая мысль еще не была ему известна, а только проявления (следствия) ее. И вот одним из таких проявлений/следствий было то, что он в надвигающемся конфликте между дядей Сеней и Петей взял сторону дяди. Повторим, тут имело место, с одной стороны, рабское чувство, что дядя (как и Америка) был рядом, а Петя, как и Россия, далеко и по ту сторону границы, но, с другой стороны, еще имела значение до тех пор неведомая выходцу из России тоска по упомянутому ранее пьедесталу.

Например, Гарику очень конкретным образом открывалась разница между Россией и Америкой в сравнении проституток на Парк– авеню и девушек Петиного окружения. Тут и говорить нечего, кого он должен был бы выбрать по сердцу, а между тем его сердце как будто очаровывалось другим. При всем том, что Петин не слишком легальный круг трудно было бы назвать «советским», в нем было, если смотреть со стороны, что-то бесхозно советское, что-то основанное на круговой поруке и игре в потемкинские деревни, а не на каких-нибудь твердых правилах и самоосознании. В тот свой приезд в Ленинград Гарик сошелся на временную постоянность с одной из девиц, она мягко обучала его постельному опыту, они ходили на танцы и в кино, между ними (то есть, с ее стороны) уже возникал доверительный в темноте шепот. О деньгах и речи не было, а были по воле самого Гарика мелкие подарки или посещения ресторанов. Даже в дореволюционном русском романтизме душевной цыганщины взаимоотношения между цыганками и федями Протасовыми были куда более жестко определены в смысле денег, вот как в этом смысле далеко ушло советское общество в сторону какой-то как бы на дне общинности и отсутствия личной, обособленной гордости. Глядя на нью-йоркских проституток, таких законченных в своей роли (то есть так своей внешностью вызывающе соблазнительных), он понимал, что и шанса у него нет с ними в смысле душевности, что, даже если наскребет необходимую сумму, его номер не пройдет, их отношения будут холодно профессиональны, не более того. И еще он понимал, и именно образно, сердцем понимал, что толстенные подошвы и каблуки их туфель, делающие их двухметровыми, есть также символ пьедестала их независимости (какой бы хрупкой и ненадежной она ни была). Точно так же и тот негр на скамейке, который спрашивал о завтраке у русских – и у него был пьедестал своей гордости и независимости. На путь борьбы за этот пьедестал теперь вступал наш эмигрантский Воццек, и когда от Пети пришла телеграмма, что тот отбывает на океанском лайнере (никак не меньше, самолета ему, видите ли, было мало!) рейсом из Ленинграда в Нью-Йорк, Гарик уже находился в полном накале враждебного к нему чувства.

Петина телеграмма была длинная, солнечно-пафосного содержания, в ней мимоходом упоминалось, что действительно он получил дядино послание, но, увы, слишком поздно, когда были уже куплены билеты, и потому об этой мелочи как-то бессмысленно говорить и волноваться, между тем как он с трепетом в сердце думает о встрече с дорогими и близкими ему людьми. В этой телеграмме был весь Петя с его жульническими передержками и истинными родственными сантиментами, но ни дядя, ни Гарик (по разным причинам) теперь не желали знать никаких сантиментов, и потому телеграмма была принята ими с одноплановым негодованием. Если бы Гарик дал хоть чуть-чуть волю своим сантиментам (то есть обычному человеческому чувству) он мог бы представить, какое значение в жизни постаревшего Пети играет поездка к родственнику в Америку, и как это очевидно, что за его сборами и исходом поездки наблюдает «весь Питер», и как было бы хорошо со стороны Гарика смягчить конфликт и попытаться образумить дядю Сеню (потому что он единственный понимал все стороны этого конфликта). Но нет, он этого не сделал, а только своими репликами в адрес Пети еще больше разогрел в старике его безумие. И вот через несколько дней после того, как теплоход отошел от ленинградского причала, дядя пришел в дом к племяннику и объявил, что категорически отказывается принять у себя Петю и просит, гм, Гарика и Аллочку помочь ему содействием. План его сводился к тому, чтобы Гарик встретил Петю на причале, вручил ему дядину записку с отвержением, а затем отвез к себе, поставив перед фактором выбора. Решение было, конечно, чудовищное, о чем Гарику заявила по телефону из своей квартиры в предместьях Нью-Йорка двоюродная сестра.

– Это просто ужясно, – говорила она с необычным для ее рыбьего темперамента волнением. – Так не поступают, это просто неприлично. Кто такой етот Петя, какой бы он ни был, как можно с ним так обойтись?

– А я тут при чем, что я могу сделать, – отвечал Гарик злорадно. – Ты хочешь взять его к себе?

– Как же я могу? Я бы взяла, хотя я его не знаю, клянусь тебе, но как я могу сделать такое для Луи? Луи не может ни с кем жить, он приходит с работы уставший и хочет быть один, ты же знаешь.

– Да он и не пойдет к тебе, – сказал устало Гарик. – Ты тут не при чем, это между нами дело.

Действительно, дело было «между ними», и даже в большей степени, чем это понимал Гарик. Его жене возникшая ситуация была крайне неприятна, между тем как Гарик, наоборот, испытывал даже некую приятность, вот, мол, какой я здесь бессильный и несчастный маленький человечек, не могу противостоять дяде в его сумасбродстве. Жена видела это, и Гарик с неприятным удивлением отметил в ее отношении к себе новую ноту, будто она смотрит на него со стороны, и он ей не очень нравится. Он слишком привык к ее непререкаемой лояльности и к тому, что она смотрит на него немножко снизу вверх. Он вовсе не требовал, чтобы она так на него смотрела, потому хотя бы, что сам не был собой доволен, но просто привык и потому не думал об этом. Сейчас же, когда он был особенно уязвим, он ощутил, что у него покалывает в сердце от такой несправедливости, и в нем взыграла обида. И обида эта повлекла за собой то, что он еще больше стал на сторону дяди.

Тут была еще деталь. С тех пор, как Гарик в своей духовной одиссее годы и годы назад охладел к родителям, в нем не осталось никаких т. н. родственных чувств, и он способен был испытывать эти чувства только к людям, близких ему по духу. Дядя раздражал его и надоедал ему, и его унижали дядины подачки (дядя прислал еще в Рим сто долларов, но Гарик привез их в Америку и вернул дяде). Разумеется, в этом были умственная неестественность и претензия, потому что ведь он же много лет прекрасно жил и одевался, пользуясь дядиными в Россию посылками, но то, что было раньше, Гарик не желал помнить. Он знал, что не сможет вернуть то, что дядя давал им, но теперь он, беря на себя дядино поручение, таким образом брался как бы отработать по крайней мере часть, и эта мысль – выкрученная и недобрая мысль раба – приносила ему добавочное удовлетворение. Он ожидал Петю, и внутри него играл зловредный мотивчик на слова: «Ты все пела, а теперь поди-ка попляши».

Он ожидал Петю на одном из причалов на Гудзоне, и вот теплоход пришвартовался, начали сходить пассажиры, и, наконец, появился Петя.

Увидев Гарика, Петя остановился, поставил на причал чемоданы и торжественно произнес:

– Ну, вот, я и добрался до берегов Америки!

Вишь, какой Колумб, оказывается. Вишь, какой апофеоз момента. Он даже заморгал, как в те моменты, когда его особенно разбирали жульнические слезливые сантименты (когда, например, произносил «бедный Александр Федорович»), хотя, конечно, на этот раз сантименты были скорей всего искренние.

Тут-то Гарик со злорадной музыкой в душе и вручил ему роковое послание от родственника. Петя прочитал записку, не меняясь в лице.

– Ну что… это… будем делать? – нарочито растерянно спросил Гарик. – Ты же знаешь, что мы сами…

– Ничего особенного. Поедем к тебе, – сказал Петя на свой небрежно-тихий манер. – Это не имеет большого значения, я устроюсь, у меня здесь есть люди.

Гарик был несколько разочарован отсутствием мгновенных драматических действий, но, с другой стороны, чего он хотел: чтобы Петя демонстративно развернулся и, подхватив чемоданы, отправился обратно на корабль?

Они взяли такси (деньги на которое были отпущены дядей) и поехали к Гарику. Тут-то, по дороге, Петя обрел тот тон, натянул ту полумаску, которую уже не снимал до самого своего отъезда. Тон этот следует определить как слезливо-патриотический, когда, заморгав на манер вот-вот прослезения, Петя вспоминал вдруг ленинградскую блокаду (в которой у него действительно погиб брат, но которой он-то сам благополучно избежал), или родные березки, или еще что-нибудь в таком довольно плакатном духе, а затем заглядывал Гарику в лицо, пытаясь убедиться, что того проняло. Разумеется, уж больно грубо (и слабо) у него это получалось, но он попал в цейтнот, и на тонкости у него не было времени.

В Гарике только шевельнулась жалость к Пете, когда тот, войдя в квартиру и увидев на кухонном столе вызывающе красный арбуз, забыл обязанность держать фасон и опустился бессильно на стул, прося Гарикову жену тихим голосом:

– Деточка, отрежь мне, пожалуйста, кусок арбуза.

Жена, разумеется, бросилась отрезать, потому что купила арбуз, относительную роскошь для эмигрантов, специально к его приезду (стояла осень, но в Нью-Йорке было по-прежнему чудовищно жарко). Арбуз расслабил его, он ел кусок за куском, приговаривая: «Просто чудо», – всерьез, без малейшей иронии.

Но, разумеется, это продолжалось недолго. Объявив, что он привез картину «музейной ценности», Петя стал говорить, как продаст ее, снимет квартиру и поживет в Нью-Йорке те два месяца, что отпущены ему билетом, еще помогая Красским.

– Да, знаешь, ты извини меня, – пробормотал он, будто между прочим. – Тут мама послала тебе банку паюсной икры, но так получилось, что на теплоходе у нас подобралась компания… короче говоря, я… короче говоря, как-то постепенно мы ее съели…

Ах ты гад! В тот момент Гарик был в таком испуге, что Петя просидит у них два месяца, ожидая следующего прихода теплохода, что не отреагировал должным образом на факт исчезновения икры: черт с ней, да он и не просил мать посылать, отстала бы она со своими заботами, ничего они не понимают, зачем он уехал, и что с ним здесь происходит… А между тем ведь это был последний шанс в жизни отведать паюсной икры! К тому же послана ведь была та самая огромная жестяная банка икры, какие когда-то стояли в Елисеевском магазине и какие им уже не суждено увидеть никогда в жизни, разве только на американской рекламе, рассчитанной на миллионеров! Петин поступок выходил за все рамки, но, видимо, во время путешествия он был в состоянии полной уже эйфории и пускал пыль в глаза каким-то совдипломатам и торг-представителям, с которыми сидел за одим столиком в ресторане лайнера. Как будто знал, что вот эти несколько дней путешествия и есть его звездный час, а после неизвестно, что еще случится…

Новоявленный Колумб пробыл в Америке полных четыре дня, и Гарик с мстительным торжеством наблюдал, как надвигается неотвратимое, и как Колумб пытается избежать его. Сперва Колумб говорил о некоем ленинградском фотографе, который якобы «прекрасно устроился» и, конечно же, примет его, тут и говорить нечего. Гарик разыскал фотографа и услышал по телефону характерный ушлый говорок, которому обрадовался, потому что понял, что Пете от этого говорка ничего не светит. Так и вышло, и говорок был ни при чем, потому что фотографу было, кажется, ненамного легче, чем Красским – да и кому было легко первое время эмиграции. Следующий этап был развенчание привезенной на продажу «музейной ценности». Нашелся еще один Петин знакомый, совсем уж какой-то жалкий тип, который, видно, поверил Петиной байке и стал ходить с ним по Мэдисон-авеню в надежде подработать. Они ушли утром и пришли вечером, и больше разговоров о «музейной ценности» не было. Гарик, впрочем, был уверен, что Петя с самого начала знал, что к чему, просто не желал признаться, что привез эту картинку с исключительной целью заморочить голову американскому родственнику. Гарик проглядел список вещей, которые Петя намеревался закупить, начиная от автомобильных запчастей и кончая головками для стереофонических проигрывателей, списочек эдак на пять-шесть тысяч долларов, и тогда подумал, что дядя, может быть, не так уж был неправ, что испугался допустить Петю к себе.

Когда было покончено с надеждой на продажу картинки, Пете стало некуда деваться, и он должен был заняться проблемой отлета обратно. Тут опять началась свистопляска с комическим уклоном. Так как у него было разрешение на два месяца пребывания в США с соответствующим обратным билетом, следовало испросить в посольстве обменять его билет на самолетный, проставить новую визу, а в посольстве не очень хотели это делать. То есть они просто не верили Пете, поскольку случай был совершенно нереалистический: человек приехал в США на два месяца и хочет вернуться обратно через четыре дня, да ведь здесь что-то даже оскорбительное есть для советских граждан! Петя объяснялся с каким-то посольским чином по телефону, а Гарик на второй линии подслушивал. Посольский чин долго тянул советскую формальную жвачку, довольно враждебную и отрицательную, а потом вдруг спросил по-человечески: «Но скажите мне, что произошло, в чем дело?» – и Петя тогда коротко и честно, без патриотических поливов ответил, будто со стульчака: «Я не поладил с родственником, к которому приехал». И чин поверил ему и разрешил поменять билет.

Теперь оставалось сходить в контору «Аэрофлота». Войдя туда, Гарик стал немедленно корчить надменные рожи, всем своим видом желая показать, как ему противно сюда даже ногой ступить. А Петя, наоборот, как только вошел, то, набрав глубоко в себя воздух, очертил рукой широкий круг и заявил, что чувствует себя будто на маленьком островке родины. Никто, впрочем, не обратил внимания ни на того, ни на другого, так что оба напрасно старались. После Аэрофлота, когда все было решено и подписано, Гарика отпустило, и он стал испытывать к Пете ужасную жалость. Тогда он решил сводить его в порнографическое кино, потому что знал, что то была всегдашняя Петина мечта. «Ты хочешь повести меня на это ужасное кино, на эту грязь?» – бормотал Петя, продолжая пребывать в образе моралиста и патриота, но Гарика это больше не трогало, он только ласково улыбался. Внутри кинотеатра комедия продолжалась: у Пети в руках был восьмимиллиметровый аппарат, который он одолжил у кого-то в Ленинграде, и, не переставая повторять: «Ах, какая грязь, ах, как ужасно!», он всякий раз хватался за камеру и пытался заснять с экрана. Таким видел Гарик Петю в последний раз в жизни – встрепанным и смущенным (потому что, ей-же-ей, Петя отнюдь не сознательно играл свою новую, сентименатально-патриотическую роль, обстоятельства пересилили даже его выработанное за столько лет хладнокровие, и он вправду эмоционально участвовал в своей игре). Он улетел в свой Питер и ходил по Невскому, понося коварного американского родственника, выдумывая в своем стиле несуществующие детали, например, что родственника положили в психушку, но на этот раз ему уже никто не верил, и все над ним смеялись (а между тем дядю Гарика действительно через несколько лет лечили в психушке электрошоком, так что Петя был недалек от истины). Поездка в Америку подействовала на Петю радикальным образом, он потерял шарм, обрюзг, стал ворчлив, придирчив, в нем вдруг объявилась к окружающим масса претензий, как будто он требовал, чтобы ему отдали должное за всю его прошлую доброту и широкость натуры, и постепенно вокруг него образовалась пустота. Он все реже и реже появлялся на Невском, потом вообще исчез. Через год с небольшим его хватил инфаркт, и он умер, не выходя из больницы.

Глава 20
Первые столкновения нашего героя с неграми

Понимал ли Гарик, когда бунтовал против Пети и сводил с ним счеты, параллельность их психологического состояния? Вряд ли, потому что ему казалось, что он отрекается от неосновательности Пети как от неосновательности своего прошлого, той самой неосновательности, в которой он обвинял советскую власть. И то, что Петя, распустив высокопарные сопли, переметнулся на ее сторону, только доказывало, как он был на советский манер неаутентичен. Про себя самого человеку невозможно понимать, насколько он принадлежит к прошлому, даже если он стремится отряхнуть это прошлое, как прах со своих ног – между тем Гарик вовсе и не хотел отряхивать все прошлое, о нет, до этого совсем еще не дошло. Он только сетовал на то, что ему не довелось родиться в дореволюционной России, то есть что Россия, в которой он жил, не была как до революции (дореволюционная Россия становилась идеалом среди людей его поколения, хотя она, как и Запад, была, по сути дела, им розово-туманна). Он выехал из Советского Союза с определенными симпатиями и антипатиями по отношению к идейным движениям, существовавшим до революции в России, и поскольку у людей его поколения не было никакого жизненного государственного опыта, кроме чтения книг о дореволюционной России, среди них произошло слегка комическое книжное деление на материалистов и идеалистов, западников и славянофилов, либералов и консерваторов. Симпатии Гарика были на стороне идеалистов и славянофилов (просто потому что он был человек эстетики, и Толстой и Достоевский были ему ближе Салтыкова-Щедрина, Герцена или Чернышевского). Но эмигрировавших западников и эмигрировавших славянофилов объединяло в их отношении к Западу одно: они приехали на Запад, чтобы учить его, как жить. Благодаря своему советскому опыту они виделись себе взрослыми, а Запад, ничего такого не испытавший, виделся им ребенком. Гарик (повторим это еще и еще раз) не был так тверд в своих убеждениях, как собратья по эмиграции, и потому он замечал в себе не только высокие учительские черты. Это правда, он зачастую казался самому себе умудренным старцем, попавшим в некое прошлое, которое знал по кинокартинам и книгам. Вот сидя в метро он, изучая язык, читал по складам газетный заголовок: «Красные танки прошли» и соображал, что речь идет отнюдь не о судовых отсеках, наполняемых нефтью, но действительно о тех самых «красных» (в данном случае китайцах), которые начали и закончили свой поход на Тихом океане еще до его рождения. A-а, господа, думал он, возбужденно озираясь, значит, вы еще знать не знаете об этом? Вы едите, спите, суетитесь на работе, забегаете в метро, разворачиваете газету и думаете, что в ней пишется о конкретных событиях дня, то есть что вы читаете про настоящее, у которого неопределенное будущее, а между тем все это не более, как отработанный и ушедший в прошлое сюжет, наподобие, вот, как были отработаны и ушли в прошлое сюжеты ваших вестернов… Станет ли жить, набросив на себя стилистическое лассо вестерна, житель современного Нью-Йорка? Почему же вы хотите заставить меня жить согласно стилистике десятых-двадцатых годов? Вы не знаете, чем это кончится, но я-то знаю, чем это кончилось!

Так он хотел прокричать, уверяя их, что до полного господства мирового коммунизма осталось недолго ждать, что тут просто дело техники эндшпиля – и тогда они узнают, каков реальный цвет романтической красноты… Но он был нем, поскольку не знал еще толком языка. Но все равно при малейшей возможности он заговаривал с людьми и говорил возбужденно и с пафосом. Но при всем том он с первых же дней – и это отличало его от остальных эмигрантов – ощутил, что несет в себе какое-то противоречие. С одной стороны, он был полон высоких слов, и готов был почти непрерывно произносить поучающие речи, а с другой – ощущал в себе мертвящее хитрованство нищего. Однажды в переходе метро с ним ласково заговорила негритянка, собирающая пожертвования на что-то религиозное, а он, вместо того, чтобы дать ей мелочь, стал нести про возрождение религии в России и про американский материализм, и так далее, и тому подобное, пока негритянка, как будто все поняв, не сказала: «Бог да благословит вас, мистер» и не отошла к другим людям. Ему стало опустошительно стыдно на секунду-другую, но что он мог с собой поделать? Между тем ему однажды пришлось-таки отдать мелочь, только при иных обстоятельствах, хотя и с теми же речевыми преувеличениями. На выходе из банка, в котором он получал месячное пособие от Наяны, ему внезапно преградил дорогу высоченный молодой негр и что-то сказал, упоминая слово money. Money Гарик заранее рассовал по разным карманам и потайным кармашкам, опасаясь, что его могут ограбить, но негр, судя по всему, не грабил, а попрошайничал. Но все равно, пусть и попрошайничал, Гарик его испугался. Негры были как обреченные и индивидуальные бандиты в вестернах, от них исходило ощущение анархического неприятия конформистских социальных норм общества, что могло быть более непревычным и пугающим для советского человека? Этот здоровенный молодой негр, который просил (или требовал?) у него милостыню, внушал почтение не только физическим размером, но ловкостью сложения и тем, как был одет (негры одевались с особым шиком, и Гарик о подобных рубашке и джинсах мог еще только мечтать). Сперва Гарик попытался свалять дурака и сделал вид, будто не понимает, чего от него хотят, промямлив: «Но инглиш». Но негр, будто поняв, с кем имеет дело, насмешливо преградил ему дорогу и показал на здание банка, откуда Гарик вышел: мани, мани, кумекаешь, мол? Тогда в Гарике взыграло вдохновение иного, чем с негритянкой, сорта. Он опять заулыбался и заговорил, что он из России, но на этот раз пожимая плечами и кривляясь лицом в собственный адрес, мол, вот он я как есть, беспомощный и бессильный перед тобой, братец. Негр сперва просто не понял его лопотание, а потом опять сообразил, прищурился несколько презрительно и, отчетливо выговаривая, исправил его произношение: «А, Раша!» (подумать только, какое слово он знал!). Гарик к тому моменту уже вытаскивал из кармана мелочь и, разжав ладонь, выставлял ее на обозрение: вот, мол, братец, давай делиться, решай, что тебе взять и что мне оставить, вот какие мы русские, все друг другу братья. «Значит, так» – сказал негр, неторопливо производя разделение, – «Жетоны на сабвей мы тебе оставим, а это пойдет мне». И смахнул с ладони Гарика на свою огромную ладонь монет больше чем на доллар – а ведь если бы Гарик сам дал ему, то ведь не больше двадцати пяти центов! И, понимая это, Гарик опять остановился, как будто не в силах идти дальше от состояния бессильной ярости и бессильного презрения к самому себе.

Но кое в чем негры были ему ближе белых американцев. Их сознание не было покрыто жирком сентиментальности, которая единственная выражала и подтверждала, что европейская цивилизация еще не погибла, еще продолжается ее буржуазная стадия. Эта сентиментальность была расхожим отголоском иудо-христианских экзальтаций тысячелетней давности – но советскому человеку, она казалась чем-то неправдоподобным, чем-то из диккенсовских романов. Однажды по разнарядке Наяны Гарик пошел наниматься на работу к хозяину мастерской по изготовлению искусственных цветов. Этот хозяин должен был быть кем-то вроде наших артельщиков, да и по внешности он напоминал одесского дельца, но, как только он заговорил, сходство сразу пропало и пошла та самая сиропная литературщина, которую товарищ Ленин справедливо выучил нас презирать. Первым делом хозяин с гордостью стал показывать Гарику свою продукцию («Не отличить от живых, не правда ли?») и с той же гордостью рассказывать (а по нашему урканскому пониманию гнать феню), как ценят его продукцию заказчики, среди них люди из Голливуда, и как он заботится о качестве продукции и точности выполнения заказов. Гарик автоматически кивал головой, и чем больше хозяин выказывал своей сиропности, тем больше Гарик мертвел душой, не веря ни одному его слову. Хозяин нуждался в помощнике-заместителе, то есть в ком-то вроде мастера с художественным чутьем (наверное, потому ведущая и послала к нему Красского), и внимательно изучал, подходит ли Гарик на эту роль. A-а, он связан каким-то образом с искусством? Разбирается в живописи? Это имеет значение (хозяин сделал пометку в блокноте). Затем он провел Гарика по цеху, в котором работал с десяток женщин латиноамериканского происхождения, опять же поясняя, что заботится о них и об обстановке, в которой они трудятся. Что касается позиции мастера-заместителя, то, будучи пожилым и одиноким человеком, он хотел бы найти кого-нибудь, кому смог бы доверять, как родственнику, даже как сыну. С кем мог бы установить подобного рода взаимоотношения, иными словами. Плохой английский кандидата его не смущает, мы все в Америке эмигранты, важны желание и инициатива, остальное приложится. Гарику показалось, что почти с самого начала хозяин решил, что он кандидат неподходящий (как тут было не согласиться с ним!), но продолжал нести свое по инерции, получая от самого себя удовольствие. Но вот что доканывало Гарика: он понимал, что здесь не всё показуха. У нас подобный треп был доведен партийными чинами и бюрократами до виртуозности, мы все привыкли к нему, но у нас иначе такие вещи произносились, безлично и на сплошной технике. Теперь Гарик много бы дал, чтобы и его наниматель так же разговаривал, но тут было другое. Какое право имел этот человек навязывать советскому человеку свои иллюзии насчет добропорядочности, какое право имел где надо и где не надо вставлять местоимение «я», сводя всё к частности случая? Нет, нет, Гарик желал оставаться наследником безликого ленинского максимализма, он слишком прошел иссушающий и выжигающий душу огнь советского бытия, чтобы вернуться к теплоте среднего буржуазного существования. Гарик чувствовал себя рецидивистом, которого перевели на реабилитацию в мир допотопных иллюзий, украшенный искусственными цветочками веры в автономность добряков и злодеев, но кто мог бы заставить его, даже если внешне подчинившегося, перестать испытывать внутри себя урканское презрение к подобному миру?


Как и следует всякому рецидивисту, наказание не заставило себя ждать. Гарик заработал первые деньги, редактируя тексты в конторе переводов, и решил купить дешевенький портативный магнитофон, долларов так за двадцать, чтобы изучать английский язык. Он пустился по улицам Манхэттена, деньги жгли карман, магнитофоны глядели на него с каждой второй витрины, а он никак не мог решиться войти ни в один магазин: им владело тотальное недоверие тотально ко всем продавцам во всех магазинах. В одних магазинах он боялся их увесистой благоприличности (заломят цену), в других, в районах победней, боялся, что подсунут дрянь. И везде продавцы казались ему очевидными жуликами, непостижимо, как у них вообще покупают. Но они не могут же все быть жулики? Иначе все ведь развалилось бы, не так ли? Умом он понимал это, но не мог перебороть себя. Он остановился у прилавка магазинчика в районе Гранд Централа и стал с нелегким изумлением наблюдать процесс купли-продажи наручных часов. Продавец и два покупателя были похожи друг на друга, все трое были молоды, усаты, брюховаты и одеты в схожие полиэстеровые пиджаки и рубашки с отложными воротничками. Все трое были типичные американцы – не спутаешь ни с кем – впечатление, будто мозг у них слегка заплыл жиром (ложное впечатление).

– Фантастика! – лениво произносил продавец, указывая на броские дешевые часы так, будто это «Роллекс».

– В самом деле? – радостно спрашивал один из покупателей, и тоже так, будто речь идет о «Роллексе».

– Показать? – лениво спрашивал продавец.

– Валяй, – радостно отвечали оба покупателя.

Гарику все это представлялось сценой из О’Генри, но сцена была из жизни. Магазинчик был из тех, что сегодня есть, а завтра нет. Вот и надпись на стекле: «Окончательная распродажа в связи с потерей арендного договора на помещение», стандартный трюк, который, по мнению Гарика, нужно разоблачать презрительным смехом, обходя магазин за квартал. Но на деле никто не смеется, никто не обходит, в магазине толпятся покупатели, значит, все нормально, значит, он, Гарик, ненормален.

– …Но я просил «Панасоник»… Вон там, на витрине… Я думал, что… Нельзя ли… – бормочет Гарик, стоя, наконец, в магазинчике на Четырнадцатой улице (сюда ходят покупать технику эмигранты).

Продавец разражается скороговоркой с испанским акцентом. Кажется, он говорит, что тот магнитофон работает на других, более дорогих кассетах, и Гарику это не подойдет. Он прав, Гарик не хочет магнитофон с более дорогими кассетами, но Гарик хочет «Панасоник», потому что не знает других марок и боится их.

– Возьмите «Сильванию», она еще лучше, – говорит продавец. Гарик хочет бежать, но он знает, что бежать некуда. Он не желает выдавать свой страх и потому пытается острить.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации