Текст книги "Спаси нас, доктор Достойевски!"
Автор книги: Александр Суконик
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 45 страниц)
…В этот момент в кабинет следователя явился чистокровный еврейский коммунист-контролер с требованием моего дела для «справки», что по поведению напомнило мне Одессу 1918–1920 годов… На следующий день мне стало известным от РЫПЯНУ о назначении им прокурора САНДУЛЕСКУ для производства дознания, с которым познакомился на дому посредством золотых монет и он «пока» разрешил держать магазин открытым…
…Когда вскоре после этого сменили всех моих «протекторов» и назначили вместо Сандулеску другого судебного следователя Бузояну, я был уверен в приближении моего уничтожения. Как я и предвидел, Бузояну арестовал меня, и на второй день трибунал утвердил мой мандат на тридцать дней. Вся эта «трагикомедия» руководилась партией коммунистов из бывших лежионеров. Столкнувшись в переполненной тюрьме с десятком тысяч «вредителей» (имущий класс) в ужасных условиях, я на второе утро добился моего перевода в мастерские тюрьмы, чтобы быть занятым работой как исключительной возможностью выжить. Мое добросовестное отношение (с азартом) в работе довело меня до восьмикратной нормы по изготовлению терракотовых печей, что дало мне привилегии для здоровых условий, о чем невозможно было мечтать в условиях тюрьмы.
Вскоре я узнал, что ни один из «вредителей» не оказался оправдан. ЛИШЬ СМЕРТЬ МОГЛА ИЗБАВИТЬ ИХ ОТ ДОЛГОЛЕТНЕГО ЗАКЛЮЧЕНИЯ!
До начала моего процесса в течение трех месяцев меня каждый месяц доставляли в трибунал для утверждения нового месячного мандата ареста. В те дни мой постоянный сторож давал мне возможность присутствовать при разбирательствах других процессов. Убедившись, что «вредителям» при коммунистах совершенно бесполезны адвокаты, в тот же день велел принести мне уголовный кодекс и процедуру, которые выучил по ночам, решив самому защищаться! Однако мои «друзья» и мой постоянный адвокат повлияли на мою семью не слушаться меня. При всех пяти самых знаменитых адвокатах, доставленных семьей, меня приговорили к 26-ти годам тюрьмы и десяти миллионам лей штрафу! Представление окончилось! (Адвокаты, получив свой гонорар ушли после защитных речей.) Несмотря на бессмысленность, я попросил предоставить мне «последнее слово», и моя просьба была уважена. В моем «последнем слове» я благодарил за приговор, ибо очевидно суд убежден, что я буду еще столько жить. Чтобы заверить искренность моей благодарности, рекомендую Вам, когда очутитесь в тюрьме, попросить поместить Вас рядом со мной, чтобы убедиться в моей «гостеприимности». По их ироническим улыбкам я понял, что считают меня за ненормального, но через две недели Доробанцу (один из судей) был доставлен в тюрьму, а прокурор БУЗОЯНУ на несколько недель позже…
…Как-то привели заключенных для разгрузки материалов и среди них находился БУЗОЯНУ Быстро (за пачку папирос) я договорился с одним цыганом с длительным сроком бросить в Бузояну кирпич, что он и сделал, но к сожалению не попал ему в голову…
…Через месяц после того за крупную сумму денег я условился с моим постоянным тюремным охранником на мое исчезновение, чтобы в тот же день направиться с советскими грузовиками в Вену, что при моих связях и возможностях не являлось проблемой. С этой целью потребовал у администрации под предлогом кассации посетить трибунал. По дороге в суд я по телефону вызвал в трибунал мою семью, чтобы сообщить им о моем решении, и что в день моего прибытия в Вену, где находились мои друзья из Советской Армии, пошлю за ними. Угрозы самоубийства моих супруги и племянницы побудили меня отказаться от задуманного плана, о чем охранник сильно жалел. Впоследствии моя семья вернулась к попытке организовать переход границы посредством «серьезных связей», но к тому времени все тюрьмы страны были переполнены охотниками перейти границу теми же «серьезными связями». ТЕЛЕФОННЫЙ ВЫЗОВ МОЕЙ СЕМЬИ В ТРИБУНАЛ ОКАЗАЛСЯ НЕПРОСТИТЕЛЬНОЙ ОШИБКОЙ В МОЕЙ ЖИЗНИ!..
…Как-то вечером меня вызвали к воротам тюрьмы для доставки в Министерство Внутренних дел двумя агентами Министерства с машиной. Будучи уверенным в расстреле при попытке к бегству я в присутствии директора тюрьмы СТАМБУЛЕСКУ и коменданта охраны НЯКШУ заявил, что поеду при условии, когда мне оденут кандалы на руки и ноги, что было выполнено. Скоро я очутился в помещении Министерства, где с меня немедленно сняли кандалы и поместили в «клетке» погреба.
На следующее утро советский майор в лимузине и при переводчике (бывший полковник деникинской армии) доставили меня в один из кабинетов Е П. У Бухареста, где, кроме цивильного за письменным столом (по-моему начальника) находилось еще несколько майоров.
Назвав меня по имени отчеству Яков Абрамович, начальник цивилизованно пригласил меня сесть, обратившись со следующими словами: «Если честно ответите на наши вопросы, я немедленно по телефону освобожу вас из тюрьмы». Я ответил: «Давно добивался контакта с представителями Советской власти, чтобы жаловаться на мое несправедливое осуждение только потому, что я еврей и советского происхождения, что является гарантией моих корректных ответов на Ваши вопросы. Прошу их!» Его вопросы касались лишь русских выходцев. Убедившись в моих толковых и правдивых ответах (без того, чтобы кого-либо инкриминировать), он спросил, почему я дружил с одной бессарабкой сомнительного сексуального поведения. Я ответил: «Стремился переспать с ней, что не удалось». Этот ответ довел его до хохота, после чего он вызвал одного майора, чтобы работать со мной.
В его кабинете мы скоро перешли на «имя отчество», и я предложил отказаться от переводчика на основании нашей обоюдной «культурности», что вызвало его улыбку. После этого он дал мне опросный лист по поводу моей многолетней деятельности, снабдив меня бумагой и письменными принадлежностями. На его вопрос, голоден ли я, я ответил положительно, после чего мне быстро принесли из соседнего ресторана прекрасный завтрак.
В течение трех дней я заполнил его опросный лист, и каждый день майор приезжал за мной утром и отвозил вечером в «мою гостиницу» при Министерстве. К концу майор откровенно сказал мне следующее: «Яков Абрамович! Наше стремление, чтобы Вы переехали в Москву, как безусловный специалист по организации московских «УНИВЕРМАГОВ». Тогда вы освободитесь от долголетнего наказания». Подозревая, что если соглашусь с его предложением переехать в Советский Союз, то больше не увижу свою семью, я рискнул использовать аргумент отказа по семейным обстоятельствам, с чем советский майор Г.П.У согласился. В ТОТ ЖЕ ВЕЧЕР МЕНЯ ДОСТАВИЛИ ОБРАТНО В ТЮРЬМУ!!!..
…Дабы не волновать моих читателей, не буду заставлять их верить тому, во что сам больше не в состоянии верить и представлять, как пережил все мытарства и страдания в условиях и атмосфере каторги. Во время моего заключения вышел закон, по которому за каждый день каторжных работ при хорошем поведении считалось три дня наказания. В моем случае: семь лет вместо двадцати шести.
Четвертого сентября 1952-го года после двенадцати часов ночи я вернулся домой. Мое неожиданное появление довело мою супругу до глубокого обморока, ибо все считали меня умершим, о чем носились упорные слухи.
Из десятков тысяч заключенных «вредителей», бывших министров, дипломатов, политических деятелей, генералов и полковников сомневаюсь выжили ли два процента, среди которых оказался и я: благодаря своему здоровому организму и работе!
Скоро набрал потерянную половину веса при старой энергии!..
…После семилетнего отсутствия я застал в семье много перемен. Моя племянница вышла замуж за элегантного румына еврейского происхождения ЛУИ ГРИНБЕРГА, который называл себя поэтом и свободным художником, но «предпочитал» не работать, что было против моих принципов, но, видимо, нравилось племяннице, так что я решил молчать. Все мое состояние было за эти семь лет прожито, а получать посылки из Америки было запрещено. Чтобы сохранить мою энергию, я скоро нашел занятие и работу в государственной мастерской по переделке старых резиновых шин для автомобилей, где быстро дошел до четырехкратной нормы, принося домой зарплату, чем пока разрешил проблему скромной жизни семьи. Благодаря моим старым связям в таможне я добился возобновления посылок при моем старом идеале оставить Румынию и стремлении попасть в Америку для чего необходимо было запастись терпением до случая, какой представился в 1960-м году…
…Румыны выдавали паспорта только тем, кто в своих опросных листах указали одну из стран Южной Америки. Мой выбор остановился на УРУГВАЕ, ибо ихнее консульство находилось в Вене. Но ядовитые австрийские нацисты отказывали евреям в визах. Единственный выход оставался получить швейцарскую визу, дабы получить транзитную визу через Вену, что при помощи моих шуринов из Нью-Йорка, владельцев крупной фирмы по импорту часов, тесно связанных с Швейцарией, не представляло труда…
…С «быстротой молнии» распространился слух среди румынских эмигрантов в Вене о прибытии туда Полянского с семьей. Среди множества посетивших меня оказался и директор бухарестского отделения крупнейшего венского банка «ВЕНСКИЙ КРЕДИТНЫЙ СОЮЗ» некий ПОПА, про которого я лишь слыхал в Бухаресте. В его попытках убеждать меня он выразился: «Такое коммерческое орудие наподобие Вашего может успеть в Европе и в особенности в Вене, при моих неограниченных банковских кредитах, больше и скорей, чем в Америке!?» Чтобы не изменять своему идеалу как можно быстрей очутиться в СОЕДИНЕННЫХ ШТАТАХ АМЕРИКИ, я отказался!..
…Мы следовали в Америку пароходом через французский порт Канн. Сильно меня поразило, когда в момент нашего прибытия из Вены на вокзале оказался старший шурин, в то время как младший приезжал к нам в Вену. Слишком поздно я узнал, что между братьями свирепствует вражда и разногласие и что РАЗУМНО ПРЕДЛАГАЛ ПОДХОДЯЩЕЕ ДЛЯ МЕНЯ МЛАДШИЙ, СТАРШИЙ БРАТ СЕНЯ «НАКЛАДЫВАЛ ВЕТО»!
«ПРИ ДВУХ АКУШЕРКАХ РОЖДАЕТСЯ МЕРТВЫЙ РЕБЕНОК!»
Чтобы не увеличивать объем книги из рассказа всего происшедшего за годы нашего пребывания в Америке, ограничусь только тем, что Америка оказалась для меня ужасно неудачной: при тяжелых переживаниях и при двухлетних страданиях от рака и смерти моей жены, лишившись 44-летнего товарища жизни. Три года после нашего прибытия в Америку!
Живя в Европе, мы ежегодно (когда имели возможность оставить предприятие в надежных руках, обычно во время тихого сезона) посещали европейские курорты в самых комфортабельных условиях, возвращаясь домой к нашим деловым обязанностям и со свежим европейским опытом в пользу нашего предприятия. Отдохнувшими и довольными!
НАША СУПРУЖЕСКАЯ ЖИЗНЬ ПРОТЕКАЛА ПРЕКРАСНО!
Увы!
Год времени чтил память моей супруги, после чего, чтобы не дать одиночеству властвовать над собой быстро подыскал ответственное занятие в крупном предприятии, стараясь быть занятым по двенадцать часов ежедневно шесть дней в неделю при похвалах дирекции. Наша племянница благодаря нашим любви, заботе и баловству присвоила себе «титул» дочери Полянского, что при поведении большинства сегодняшнего молодого поколения привело к неудачным результатам. Когда после нескольких недель как вернулся из каторги и найдя хаос и лишения в моей семье, спросил ее, куда делось оставленное мной колоссальное богатство, она ответила, что ничего не помнит(!?). С тех пор, как остался одиноким, она редко удостаивает (когда муж отсутствует) меня телефонным звонком и иногда визитом. Что касается ее мужа с его румынским воспитанием и отношением ко мне, то виноват ли я, что, вернувшись после семилетней каторги по моей вине «буржуя», которое предоставило ему удачный случай жениться на моей племяннице и использовать мое несчастье в свою пользу разыгрывать роль «свободного художника»? Мое возвращение оказалось для него ударом и разочарованием!
БЕРЕГИ МЕНЯ БОГ ОТ ДРУЗЕЙ, А ОТ ВРАГОВ САМ ПОЗАБОЧУСЬ! Мои самые яростные враги оказались родственники, которых всегда выручал в их бедственном положении. ВСЕМ ИМ ПРОЩАЮ!!!
Я не религиозный, но верю в судьбу, Всевышнего, инстинкт, случай и время!
Мое еврейское происхождение в условиях юдофобства, преследований и гонений научило меня «привыкнуть» (?) к антисемитизму, не удивляясь, когда маршал Малиновский похвалил меня, выразившись: «Ты, Яков Абрамович, чудный мужик, но жалко, что еврей!» и когда в моей квартире из бесед высших чинов Советской армии узнал, что по наущению маршала Жукова (из засады в лесу) застрелили генерала Черняховского (еврей). Дабы не повысили в чин маршала и не занял Берлин раньше Жукова.
В моей долголетней жизни я пережил ШЕСТЬ войн, из которых самой ужасной была Вторая мировая война, затеянная Гитлером. НИКОГДА история не будет в состоянии установить и определить число погибших военных. Также неимоверное число истребленных и замученных нацистами из гражданского населения многих стран, включая женщин, стариков и детей.
ГОДЫ НАЦИЗМА БЫЛИ ДО ТОГО СТРАШНЫМИ, ДИКИМИ И БЕСЧЕЛОВЕЧНЫМИ, ЧТО НИКТО НЕ БУДЕТ В СОСТОЯНИИ ОПИСАТЬ ЭТО.
Помимо неимоверного числа погибших жизней было потрачено такое католичество миллиардов долларов, что человеческий ум не в состоянии представить себе этого. ПОСЛЕДУЮЩИЕ ПОКОЛЕНИЯ ДОЛЖНЫ ЭТО ЗНАТЬ И ПОМНИТЬ!
Как коммерсант третьего поколения я не мог мириться с экономической политикой Советского Союза, поэтому «перебрался» в Европу.
Часто мой отец с энтузиазмом отзывался про Америку, что там свобода и любой корректный эмигрант в состоянии достичь то, что в его родной стране ему было недоступно! Что не удалось моему отцу – после шестидесяти лет удалось мне, прибыть разоренным в эту благодатную страну, где при многих неудачах и потери моей подруги жизни – живу, здравствуя! ЭТО МОБИЛЬНАЯ СТРАНА, В КОТОРОЙ ЗАВТРАШНИЙ ДЕНЬ СТОИТ ВСЕ, А ТРАДИЦИЯ НИЧЕГО.
Благослови Бог Америку, которой восхищаюсь и люблю всеми фибрами души!!!
Глава 24
Как советские газеты возвели нашего героя в ранг писателя
Гарик Красский, влип, как у нас говорилось, в общественную ситуацию. Косвенно это было следствием того, что все мы, люди, выросшие в СССР, не так легко расставались с идеей, что у нас маленьких людей не бывает и что твоя маленькая жизнь одновременно отзывается эхом в грозных общественных сферах. Мы все вырастали в масштабах Большой Жизни, а Америка перед этими масштабами недоумевала или просто забыла, что они такое. Это чувствовалось во всей атмосфере здешней жизни, упор которой был на индивидуальную и усредненную интимность. Живя в Москве, Гарик привык к сталинской планировке города, к ненормальной ширине Садового кольца, вьюге кружащихся по нему автомобилей, к огромным, облицованным гранитом имперским зданиям, пройти от первого подъезда которых до последнего утомляло просителя вконец, но зато давало ему ощущение огромности, к которой он принадлежит. В Америке же все было наоборот, и даже рестораны – подумать только рестораны! – шокировали воображение своей символической оборотностью. В Советском Союзе настоящий ресторан был, как дворец, как храм, его потолки были высоки, и с потолков сверкали люстры. Здесь же рестораны, в том числе и самые лучшие, ютились зачастую в полуподвальных помещениях, в них стоял полусумрак, и посетителей заставляли есть при свечах. Останься Гарик в Европе, многое бы смягчилось, потому что европейские страны все-таки были, как и Россия, страны центральной культуры, человек там чувствовал, по крайней мере, некоторую подневольность иерархии ее ценностей. Но Америка такого центра не знала, и потому хребет ее жизни был, как хребет динозавра, бескомпромиссно изогнут шипами жизненной борьбы наружу, их никак невозможно было обойти, они были здесь главней всего (недаром Полянский так хвалил Америку).
Как всякий порядочный эмигрант из Советского Союза, Гарик автоматически по всяким нужным и ненужным поводам занимал позицию. В прежней жизни это считалось нормальным, но здесь выглядело нелепо. Например, он привез и отдал дяде присланные им в Рим сто долларов – что он этим хотел доказать? Какую-то особенную свою скрупулезность? Какой он, видите ли, щепетильный человек?
Но позиция по отношению к дяде была частная мелочь, российская душа Гарика чувствовала необходимость масштабов, и по приезде он принял позицию по отношению ко всей Америке, и к еврейской благотворительной организации Наяна в частности: никто, мол, мне здесь ничего не должен, низко кланяюсь, что мне помогают, но если бы не помогали, то я и звука бы не произнес, потому что это было бы справедливо. Разумеется, он был не оригинален, почти все эмигранты-интеллигенты декларировали подобные вещи в разных степенях возбужденной категоричности. Тут вдруг всех переплюнул поэт и писатель Эдуард Лимонов, опубликовав в русской газете статью, полную претензий к Западу за то, что он, Лимонов, не может жить здесь так же великолепно-резонантно, как жил в Москве. Лимонов был вызывающ и провокационен (тем, кстати, и хорош), и на него поспешно обрушились другие эмигранты, многие из которых на самом деле чувствовали и думали, что и он, только втихаря, и вот эти-то люди особенно на него взъярились. Лимонов провоцировал самое-самое, чем эмигранты гордились: высокую моральную основу их антикоммунизма. Гарик тоже ужасно возмущался статьей Лимонова, и по тем же причинам, что и остальные. Его, принявшего позицию стоика (то есть в данном случае барана, подставившего шею мяснику) приводило в неистовство неприличие лимоновского крика по первому импульсу, лимоновской распущенности, которая не подобает поэтам-аристократам духа. Впрочем, так как Лимонов был не-еврей и не проходил по «главному» разряду эмиграции, скандал с ним не вышел за пределы эмигрантских кругов и эмигрантской прессы. Но одновременно раздались другие голоса, уже нападавшие прямо на еврейские благотворительные организации, в том числе на Наяну за ее бюрократизм, за халтурное отношение к обязанностям по отношению к новоприбывшим и просто за невежественность ее сотрудников. Эти нападки просочились на какое-то мгновенье на телевидение, программа местных новостей даже устроила трех-четырехминутный диспут между теми эмигрантами, кто нападал на еврейские организации, и теми, кто их защищал. Разумеется, все это не стоило выеденного яйца: Наяна была бюрократическое заведение, ее ведущие проглядывали за утренним кофе газетные рубрики поиска работы и затем посылали подопечных по вычитанным адресам, но, так или иначе, они мало что могли еще сделать. Однако, как всякое бюрократическое заведение, Наяна теперь должна была защищаться, и тут-то, в ее пиаровских усилиях, ей подвернулся под руку (вместе с двумя-тремя другими эмигрантами-интеллигентами) Гарик Красский.
Ведущая Красского, в отличие от большинства сотоварок (сотоварищей там, кажется, вообще не было), была симпатичная и действительно сочувствующая новоприезжим женщина. Она даже – удивительное дело – проявляла понимание того, что к людям, чья профессия культура, нужно иметь немного более терпения, что им трудней приспосабливаться в новых условиях. И потому терпеливо выслушивала (понимая с трудом его английский) Гариковы филиппики на разные темы, в том числе и о его «позиции». Вот как случилось, что миссис Адамс позвонила Красским и спросила, не возражают ли они, если к ним придет корреспондент из «Нью Йорк Таймс» с целью взять интервью как у «новых американцев».
Возражают ли они? Да вы что, смеетесь! У Гарика оборвалось сердце от предвкушения чего-то небывалого, о чем он и не мечтал. Ага, господин Лимонов, получите вашу порцию! Вы там вопите, шуруете изо всех сил, а я даже пальцем не шелохнул, и вот, ко мне корреспонденты сами бегут! Не всё то золото, что блестит на поверхности, да-с.
Так Гарик в упоении пел внутри себя каватину Фарлафа (любопытно, пел ли в это время Эдуард Лимонов арию Руслана?).
И вот позвонил, а потом пришел корреспондент Майкл Капельман, да еще с фотографом. Фотограф поснимал и удалился, а Майкл сидел еще какое-то время, пил чай с вареньем и перебрасывался обыденными словечками с Гариковой женой. Гарик потом он даже не мог вспомнить, какие вопросы задавал корреспондент, кажется, толком никаких, кроме, ну, откуда приехали, чем занимались и т. п. Еще его смутило, что этот Капельман ничего не записывал. У Гарика никогда не брали интервью, но идея обязательного журналистского блокнота сидела у него в голове, и он все ожидал, что блокнот вот-вот появится из кармана Капельмана. Впрочем, какое это имело значение? Гарик к тому времени уже знал 300–400 английских слов и не сомневался, что произведет заслуженное впечатление, высказав несколько сокровенных, глубоко выношенных мыслей на общие темы, например, на тему соотношения литературы и жизни, или как открывается метафизическому путешественнику, именуемому эмигрантом, его вояж; или на тему внутренней и внешней свободы, разумеется, с русским упором на внутреннюю, не зависящую от внешних обстоятельств, ну и, конечно, о том, что западные люди просто неразумные и беззаботные детишки по сравнению с эмигрантами из России в понимании коммунистической угрозы. То, что корреспондент выслушивал его, не перебивая, и даже оживился один раз и повторил, кивая, фразу насчет соотношения жизни и литературы, вызвало в Гарике добавочный прилив вдохновения и уверенности, что его понимают. Любопытно, что Гарику ни на мгновенье не пришла в голову мысль, почему же корреспондент ни одним словом не упомянул Наяну, ради которой он, вроде бы, пришел: действительно, при чем тут Наяна, если между взаимопонимающими людьми идет такой разговор? И даже позже, когда появилась статья, и, уж казалось, ему следовало бы подумать, он и тогда не подумал, настолько не был способен к реальному пониманию вещей.
Гарик вызвался проводить Капельмана к сабвею (в основном, чтобы добить по дороге две-три мыслишки). У входа в дом им встретилась соседка по дому, красивая девушка, с которой Гарик всегда здоровался, даже как бы игриво ей улыбаясь, но она отвечала ему такой безразличной улыбкой, что было неясно, знает ли она о его существовании. Теперь же она бросила взгляд на Капельмана, и это был совсем другой взгляд. Черт побери, у Капельмана была довольно банальная, усатая по моде рожа, на нем был дождевик и коротковатые узкие брюки, о да, у него был стопроцентный вид американского журналиста, а то, быть может, профессора американского колледжа, и девица среагировала на него, как реагируют самки на самцов своей породы и своего оперения. А у Гарика тут не было никаких шансов.
Гарик вернулся домой, и у него вышло столкновение с женой, потому что та только неопределенно хмыкнула, когда Гарик стал восторгаться журналистом.
– Значит, он тебе не понравился? – спросил Гарик с преувеличенным удивлением, на что жена опять только коротко хмыкнула.
– Интересно, чем же именно? – опять с тем же враждебным удивлением спросил Гарик.
– Я не говорю, что не понравился. Так, ничего. Ничего особенного, журналист.
– А что это такое, журналист? – совсем уже сварливо спросил Гарик, будто жена человек невежественный, – это был его способ оскорблять ее. Но если раньше такие нападки ранили ее, и она удрученно замолкала, то в последнее время, как замечал Гарик, она только морщилась и будто отмахивалась от него, как от назойливой мухи.
– Ну ладно, может я и ошибаюсь. Дай бог. А вообще ничего особенного, не знаю, чего ты ждешь. Ты бы лучше занялся переводом рассказов, тебе вон Ольга рекомендовала ведь кого-то.
Ольга Томпсон была американская журналистка русского происхождения, у которой они были как-то в гостях и которая относилась к Гарику с симпатией.
– Да ну-у, – протянул, отмахиваясь, Гарик. – Это ерунда… эти так называемые рассказы…
– Что же ты хочешь, – сказала жена, которая была по натуре оптимистка и по-прежнему полагала, что Гарик замечательный писатель и что он должен бороться за будущее под солнцем американских возможностей. – Если ты не хочешь быть писателем, пойди работать, ведь у тебя же есть диплом инженера.
Гарику показалось будто жена воткнула в него нож. И, кажется, не в первый раз. И, кажется, не в том было дело, что она действительно хотела, чтобы он пошел работать и приносить домой заработок, а в чем-то более глубинном и тревожном: в каком-то новом отношении к жизни. Он замолчал, потому что ему нечем было ответить. Но поскольку все происходило непосредственно после ухода журналиста, Гарик еще слишком находился в приподнятом состоянии духа, чтобы в этот момент озаботиться расхождением с женой, слишком в нем играла недавняя музыка, та самая музыка, которая, вероятно, играет в рождественском гусе, которому засунули в клюв очередной, и еще даже не последний в его жизни, орех.
Но именно этот орешек вскоре раскололся.
Прежде чем продолжить, однако, объясним ситуацию со стороны. Америка – это огромная страна-остров, и ее нежелание знать что-либо о других мирах напоминает когдатошнее китайское безразличие ко всему, что лежит за китайской стеной. С другой стороны, демократия крайне рыхлая и неопределенная вещь, в ней невозможно рассчитывать, что, потянув за какую-нибудь ниточку, обязательно рассыплешь какой-нибудь карточный домик. Наяна была еврейская благотворительная организация среднего пошиба со среднего пошиба связями. Кто-то там знал Майкла Капельмана, который писал для городского (самого незначительного) раздела в «Нью-Йорк Таймс», и, так как он был уже немолод и до сих пор не поднялся выше, значит, таковы были его скромные возможности. Кто-то попросил Майкла прийти проинтервьюировать эмигрантскую семью, но никто не мог сказать ему, что именно написать по такому, отнюдь не государственной важности вопросу В свою очередь, этот самый Майкл набил себе руку в городских историйках, построенных на основе стандартных сантиментов и стандартной конфликтности, а тут очевидные сантименты и конфликт были: нелегкое налаживание эмигрантской жизни в новой стране; и следовало писать так, чтобы вызвать к эмигрантам сочувствие. Всё это были добрые стандарты и добрые стереотипы, но разве Майкл Капельман понимал, до какого больного места дотрагивается и с какого рода ненормальными людьми он имеет дело?
Когда Гарик прочитал, с трудом разбирая, заметку Капельмана, ему как-то стало нехорошо, и его охватили недобрые предчувствия. Прежде всего, ему бросился в глаза стиль статьи. Все было опошлено и потому искажено. Его привело в особенную ярость место, в котором корреспондент перевирал идею о соотношении жизни и искусства и приводил имена якобы любимых американских писателей Гарика. Гарик говорил о Мэлвиле, Томасе Вулфе и Фицджеральде, а корреспондент назвал Джека Лондона, Сэлинджера и кого-то третьего, чье имя даже не было Гарику знакомо. Гарик сравнивал искусство с жизнью в том аспекте, что искусство на порядок более организованно и потому реально, а корреспондент написал, что эмигрант Красский читал американских писателей, но оказалось, что литература – это одно, а жизнь совсем другое (в том низменном смысле, что жизнь существенней литературы). Понятно, почему этот пошлый и поверхностный человек, этот жалкий журналист тогда обрадовался, когда Гарик заговорил на эту тему!
Но помимо личного разочарования, тут было еще другое, что Гарик ощутил всеми советскими фибрами своей души, но о чем предпочел не думать. Не то чтобы по статье выходило, будто эмигранты только жалуются и подчеркивают свои трудности, но там не было бодрости, не было бойцовкости, не было голоса диктора Левитана, а что же это за статья для советского человека, если в ней нет такого голоса? Не было ни одного антисоветского слова и потому не было необходимого баланса, который требовался потому… ну, просто требовался. Не то, чтобы интервьюированные эмигранты были диссидентами, но, с другой стороны, ведь все наши эмигранты были диссидентами, когда доходило дело до высоких слов, а статья даже не пахла высокими словами – вот ведь в чем была ее для эмигрантского уха странность и даже отвратительность.
То, что Гарик Красский по демагогическому упрямству пожелал пропустить мимо ушей, запало в уши в разных других людей. Прошло несколько дней, и советские газеты начали цитировать статью Капельмана, которая была для них пропагандный материал, просто свалившийся с неба. «Эмигрировавший недавно из Советского Союза писатель Красовский сидит в своей нью-йоркской квартире и с тоской вспоминает вкус московского хлеба…», и так далее, с соответствующим назидательным комментарием. Вот потеха: когда Гарик жил в Москве, его имя не могло появиться даже в самом захудалом органе печати, теперь же оно – пусть в искаженном виде – кричало со страниц «Правды», «Известий» и «Литературной газеты» «Литературке» следовало бы постесняться, они должны были бы знать, что в анналах советской литературы не существовало ни писателя Красовского, ни даже Красского).
В Нью-Йорке, однако, положение Гарика было отнюдь не потешно. Что уж о других говорить, если его собственная мать позвонила по телефону и стала строгим голосом спрашивать, не собирается ли он вернуться в СССР. Он начал получать по почте от малоизвестных ему людей осуждающие письма, и дошло до того, что стал бояться подходить к почтовому ящику. Но чем больше боялся, тем больше взъяривался на этих… как бы их назвать, ах да, действительно чисто советских людей. Тут пришло совсем уже хамское письмо из Бостона от диссидента Стекольникова, который читал ему лекцию по полит – сознанию в такой манере: «Дожил до седых волос, но ума так и не прибавил». Стекольников был лет на пятнадцать моложе Красского, и уязвленный Гарик ответил ему в не менее хамском духе, но характерная вещь: ему и в голову не приходило объяснить кому-нибудь, что же действительно произошло и как оно происходило. Весьма возможно, ему казалось унизительным объясняться, но скорей объяснение было унизительно именно потому, что он видел злосчастную статью в том же самом свете, что он и его оппоненты, и потому был уверен, что объяснения не помогут. Иными словами, все равно он втайне признавал свою вину, что допустил эту статью, хотя вся его вина заключалась в том, что вел себя во время интервью, как нормальный человек, а не как какой-нибудь оголтело искусственный Стекольников. Ему не приходила в голову комическая мысль, что даже если бы Капельман интервьюировал Стекольникова, все равно написал бы по-своему просто потому, что находился в психологической сфере своей страны точно так же, как советские эмигранты находились в психологической сфере Советского Союза.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.