Текст книги "Спаси нас, доктор Достойевски!"
Автор книги: Александр Суконик
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 40 (всего у книги 45 страниц)
– Home, sweet home, – повторила Перси, подавив легкий зевок.
– А ты поспала в общем, – сказал Гарик, чтобы что-нибудь сказать и отвернулся от нее, разбивая завороженность.
– Вот ведь какая женщина! – обратился он между тем к опять появившемуся Кочеву с некоторой даже гордостью.
– Дааа, – протянул понимающе Кочев.
Гарик хотел еще обратиться к Алуфьеву, но, увидя его лицо, понял, что о женщинах с ним говорить не стоит. Поэтому он снова обратился к Кочеву.
– И знаешь, что меня в ней по-настоящему привлекает? Насколько она чиста от всего, что называется искусством. Тут какое-то особенное умственное здоровье, искусство совершенно не касается ее натуры, хотя она ходит, как положено нью-йоркской интеллигентке на выставки и даже слушает классическую музыку. Но ей это все совершенно не нужно, с нее это, как с гуся вода, и, что замечательно, как она без всего этого искусства, которое по нашему понятию так связано с гуманными качествами натуры, с эмоциями и так далее, прекрасным образом гармонична в своей теплоте и отзывчивости чувств. Да, да, вот это главное: как она гармонична, как она целостна и как она тепла. Тут тайна, понимаешь…
– Что ж, гм, тебе повезло… – задумчиво пробасил Кочев. – Хотя, вообще говоря…
Тут он скривился:
– Это не тайна, а черта, до которой дошла европейская цивилизация. Я же писал об этом, о европейской логике, которая должна была довести до такого положения вещей, когда все раскладывается по полочкам, возникают бесконечные профи, которые досконально знают все только в своей узкой области, но где же общий взгляд и общее чувство, я тебя спрашиваю?
– Но если гуманность и чувства настолько полно сохраняются помимо искусства, зачем нужно искусство? – возразил Гарик, на что Кочев только неопределенно хмыкнул и пожал плечами, как бы признавая, что ему нечего сказать.
– А я поспала немного, – сказала Перси, досадно отвлекая Гарика от его мыслей. – А ты спал?
– Да нет, это ничего, дома отосплюсь… если долетим…
– Вот еще. Я не знала, что ты суеверен. Уж как-нибудь долетим.
– Я не суеверен, просто шучу, – покривил лицо Гарик, упорно глядя не на Перси, а в окно. Они действительно подлетали, и, увидев первые очертания берегов Канады, Гарик вдруг ясно представил себе уродство страны, в которую они возвращались, нелепые здания Бруклина или Квинса, пригородные дома благополучной Новой Англии, которые продолжали казаться ему такими же фальшивыми декорациями из папье-маше, какими они показались ему, когда он только приехал в Америку. И тогда ему с огромной силой захотелось, чтобы их самолет не долетел и бухнул в воду. Это желание было мимолетно, но настолько явственно, что Гарик как бы даже испугался его.
На следующий день после прилета к ним в гости пришли Макс и Айлин. Оказывается, в то же время, как Гарик с Перси летали в Лондон, Макс побывал в Западной Германии и посетил город, в котором родился. Вот это было да! Отчего же он не говорил Гарику о предстоящем визите? Конечно, Макс был по природе осторожный человек, то есть, попросту трусоват он был, поэтому скрывал. Чтобы не сглазить? Потому что волновался? Наверное, и то и другое, ведь сколько лет прошло, и за все годы он туда не ездил, хотя и побывал раз в Берлине, и даже в советской зоне, с экскурсией… Ведь это была его, как-никак, страна, а Макс был по-немецки сентиментален! И, что замечательно, Гарик никогда не замечал в нем той глухой враждебности, той обиды, которые были так характерны для немецких евреев в отношении к их прежней стране. Для этого он был как-то слишком пессимистически философичен, наш Макс. Гарику всегда казалось, что когда Макс сидит на скамье в парке и витийствует, он будто на стульчаке сидит, покряхтывая. Человек на стульчаке не может испытывать обиду, слишком он в другом состоянии. Теперь, значит, Макс решил все-таки предпринять путешествие его жизни и побывать в городе своего рождения, и вот он сидел в гостиной у американки Перси Грейвс и рассказывал. Рассказывал же он историю до того невероятную и потешную, что ни один уважающий себя художник (писатель или кинорежиссер) не стал бы ее придумывать. А между тем эта история была проста и крайне логична, потому что основывалась на двух очевидных фактах: во-первых, на том, что у Макса была широкая, типично немецкая будка, увенчанная когда-то блондинистыми жидкими волосами, а во вторых, на том, что у Макс говорил по-немецки с тем акцентом, с каким говорили только люди его города.
Вот как разворачивались события. Макс прилетел днем, зарегистрировался в маленьком отеле, который Айлин заранее зарезервировала, немного погулял по знакомым улицам, испытывая понятные чувства, потом вернулся и лег отдыхать. Уже когда Макс регистрировался, хозяин отеля как-то особенно на него поглядел.
– Из наших мест? – спросил хозяин, Макс подтвердил, ожидая дальнейших расспросов, но расспросов не последовало.
К вечеру, однако, раздался телефонный звонок, это был хозяин, и он со значением в голосе сказал, что сейчас к Максу, если он позволит, поднимутся засвидетельствовать свое почтение двое «уважаемых жителей города», за порядочность которых он, хозяин, ручается. Не успел Макс опомнится, как уважаемые жители города стояли у него в номере и приглашали посетить вечеринку в клубе, к которому они принадлежат. Тут возникал странный тон, слова произносились с многозначительным нажимом и сопровождались многозначительными взглядами. Макс был, с одной стороны, польщен, с другой же – несколько встревожен. Он стал отнекиваться, ссылаясь на усталость, но ему ответили, что его беспокойство всем понятно, но что он может быть спокоен (тут один житель даже позволил себе вольность подмигнуть и чуть ухмыльнуться). Вот в этот момент в сердце Макса закралась тревога, а вместе с тревогой и страх: он почти разгадал, в чем тут дело, но именно потому, что разгадал, сдрейфил ответить отказом и поехал в клуб.
Да, да, случилось именно это: хозяин гостиницы, бывший нацистский вояка, принял Макса за одного из своих, одного из тех, кому удалось в свое время скрыться, бежать из Германии на другой континент. А то, что Макс не желал брататься и играл в молчанку, принималось только в качестве подтверждения, что ему есть что скрывать – и его игру принимали с тем большим пониманием, уважением и удовольствием.
Боже, как Макс рассказывал эту историю! Войдя в раж, он вскакивал, вытягивался в струнку, ходил строевым маршем, выкрикивал фразы на немецком языке, изображая пригласивших его, пел их песни (оказывается, он и немецкие военные песни знал!), и так далее, и так далее. Его привезли в клуб, в котором собирались эти самые бывшие нацисты, он сидел с ними за одним столом, пел вместе с ними их песни (потому что боялся не петь), претерпевал похлопывания по плечу и фразы типа «Да ты не бойся, Макс! Мы теперь снова номер один!» и прочее в таком духе.
Прерывая рассказ, Макс комментировал, нагибаясь интимно к Гарику:
– Понимаешь, я там сидел и в это время думал: дайте мне пулемет под стол и я их всех расстреляю, хи, хи, – и Гарик ему верил и не верил.
То есть Гарик и верил и не верил рассказу Макса, зная, с одной стороны, его страсть к красочным описаниям, а с другой стороны, понимая, что такое нельзя выдумать; но, как бы то ни было, история уже начинала существовать помимо Макса. Кончилась же она не менее комически (и не менее печально), чем началась. Ночью, после всей этой гулянки у Макса начался сердечный приступ, приехала неотложка, и его отвезли в госпиталь. На следующее утро к нему в палату зашел доктор профессорского вида, и, конечно же, этот доктор был послан все теми же встревоженными «уважаемыми горожанами». Напрасно Макс говорил, что ему уже лучше, что он сегодня же возвращается в Нью-Йорк, где он под наблюдением прекрасного доктора и где произведут все необходимые обследования.
– Макс, – сказал доктор тренированным баритоном, положа ему дружески руку на плечо. – Ну что такое американская медицина? Я ей не верю, и разрешите уж мне обследовать вас. В конце концов, вам ведь предстоят несколько часов лету…
Так Максу пришлось против воли заголить свои еврейские подробности, и на этом представление (совершенно невольное со стороны Макса) закончилось.
– Poor Мах! – сказала Перси, когда гости ушли. – With his heart condition he definitely did not need that kind of experience. (Бедный Макс, с его сердцем ему такие волнения).
– Даа… – рассеянно протянул Гарик, почти не слыша, что она говорит. – Но какая фантастическая история! И ведь она как будто только с ним и могла произойти! Она как будто именно с ним должна была произойти!
– Что ты имеешь в виду? – спросила, недоумевая, Перси.
– Ну то что… – неуверенно ухмыльнулся Гарик, перебирая пальцами, не зная, как себя выразить. – Ну то, что Макс немножко клоун, и история тоже немножко клоунская…
– Я не знаю, как ты можешь так говорить, ведь он уже перенес тяжелый инфаркт, ведь он мог там умереть!
– Да, да, конечно, – пробормотал Гарик, который слишком находился под влиянием Максова рассказа, чтобы устыдиться своей бесчеловечности. В отличие от Перси, он как писатель понимал, какая ему выпала удача, какая особенность было все, что только что произошло в гостиной Перси. Макс мог умереть, даже не дойдя до дому, это было неважно: он исполнил свою миссию. Но не только Макс мог умереть, но и Гарик тоже, и Перси, и Айлин – только что рассказанная история настолько плотно висела в воздухе, что все те, кто ее слушали, да и сам рассказчик, начинали казаться по сравнению с ней некоторым образом бесплотными тенями. Мог ли Гарик объяснить это Перси, которая не была склонна к замещению жизни литературой? Разумеется, нет.
Глава 38
Дело идет к концу
Гарику показалось, что поездка в Германию изменила Макса, что он сдал, постарел, и его обычный пессимизм, оттеняемый ранее подхихикиваниями, теперь отяжелел и сопровождается только одышкой. Гарик, как вообще люди писательского склада, был эгоцентричен и потому привык строить внутри себя стройные символические концепции происходящего в жизни. Ему нравилось думать, что на Макса подействовала поездка на родину вот так же, как на него самого подействовала поездка в Лондон, хотя, скорей всего, Перси была права, и сердечнику Максу было опасно испытывать волнения, так что сердечный приступ в Германии, видимо, ухудшил его состояние. Как бы то ни было, Гарик и Макс по-прежнему встречались на скамейке в парке, и мы сейчас опишем две их последние встречи.
Встреча первая.
Однажды Гарик пришел в парк пополудни, потому что в этот день работал в вечерней смене. Макс уже был там, и он жестом подозвал приятеля.
– Скажи, – задал вопрос Макс. – Ты знаешь, что такое страна Америка?
– Нет, не знаю, – ответил Гарик, улыбаясь.
– Я тебе расскажу. Вот приходит, значит, вчера в рыбный магазин старая женщина, американка, знаешь, и она хочет приготовить, понимаешь, это самое, ну, обед своему мужу, там, их дети придут в гости, в общем всё как полагается. Она покупает, понимаешь, рыбу, а потом спрашивает у продавца: а как вы ее готовите? Понял? Она прожила всю жизнь и спрашивает: а как вы готовите эту рыбу? Вот это американка! Я тебя спрашиваю, это по-человечески?
Гарик сперва ничего не сказал, только закрыл глаза, живо воспроизведя в воображении сцену: все было совершенно точно, и он прямо-таки видел и слышал, как женщина обращается к продавцу, улыбаясь и задавая свой заинтересованный вопрос с несколько даже округленными глазами, с приятностью и эдак наивно, как только американки могут. У Гарика как будто затронуло какой-то внутренний чиряк, который трогать и больно, и приятно. Тогда он заговорил и сказал, улыбаясь:
– Ты слыхал о немецком философе Ницше?
– Ну, слыхал, – сказал пренебрежительно Макс (он не слишком любил разговоры на высококультурные темы, потому что стеснялся своей необразованности).
– А еще был в твоей стране другой философ, Хайдеггер. Ницше был в девятнадцатом веке, Хайдеггер в двадцатом.
– Философы, хе, хе. Очень умные, а все равно дураки. Уберменш, видишь, я кое-что знаю. Он придумал этого Уберменш, а сам что? Придумал Гитлера, хе, хе, молодец. А что другой придумал?
– Ницше был в девятнадцатом веке, а Хайдеггер в двадцатом, – повторил Гарик, как будто не слыша Макса и продолжая глядеть вперед себя, все так же улыбаясь. – Хотя этот самый Хайдеггер говорил, что все мы ходим под сенью Ницше, тем не менее он не уточнил, что нужно сделать выбор в смысле по-человечески или не по-человечески ходить.
– Что ты имеешь в виду, – спросил, снова становясь сумрачным, Макс. – Какой мне делать выбор? Мне уже поздно и тебе поздно. Куда нам отсюда деваться?
– Этого я не знаю, поздно или не поздно, – сказал Гарик и еще шире улыбнулся, опять как будто даже не с Максом разговаривая. – Я тебе раскажу кое-что про Хайдеггера, который по сравнению с Ницше был очень хорошим профессором философии. Видишь ли, в девятнадцатом веке были философы, а в двадцатом были профессора философии. Ты знаешь, как отличить философа от профессора философии?
– Нет, – буркнул Макс.
– Философы учат, как поступать не по-человечески, а профессора философии, наоборот, учат, как поступать по-человечески.
– Как это так, хе, хе? – немного развеселился Макс, предчувствуя какую-то игру.
– А вот как. Хайдеггер учился-учился у Ницше, как быть нечеловеческим философом по прозванию экзистенциалистом, а потом кое-что понял, плюнул на эту философию и пошел в фашисты, потому что фашисты хотели, чтобы по-человечески.
– Значит, хе, хе, Гитлер был за то, чтобы по-человечески?
– Конечно. Он был за то, чтобы все были блондины с голубыми глазами, как будто они из одной деревни. Если все из одной деревни, то у них есть бабушкин рецепт, как готовить рыбу, правильно? Они не будут спрашивать у продавца рыбы, как ее приготовить, разве не так?
– Так, так, – подтвердил развеселившийся Макс. – Ну а если у меня тоже были когда-то блондинистые волосы и голубые глаза?
– Твои глаза и волосы годятся только на фаршированную рыбу, будто ты не знаешь. А рецептик, как готовить фаршированную рыбу, еврейчики тоже, наверное, подтибрили у немцев, или у поляков, или у кого еще. Что у еврейчиков есть своего? Ничего, кроме их книги, так что их тоже следует под ноготь… если, конечно, рассуждать по-человечески. А если не по-человечески, то тогда еврейчикам нужно дать волю, и не только еврейчикам, а вообще всем, кто подкрашивается под блондинов, и даже тем, кто не подкрашивается, а, наоборот, отпускает шевелюру афро, и если всем им дать волю, то скоро все станут марсиане, как вот та женщина в рыбном магазине. Кстати, ты не думаешь, что твоя жена марсианка? У меня есть твердое убеждение, что Перси точно прилетела с Марса, только это секрет!
– Ты сегодня шутник, – сказал Макс. – Я люблю шутки. Только мне сегодня не до шуток. Я себя плохо чувствую. Мне хочется немножко уюта, чтобы было по-человечески, эх.
Наверное, что-то такое действительно нечеловеческое сидело в Гарике Красском, потому что в этот момент нормально было бы обернуться к Максу, прислушаться к его одышке и участливо спросить, как он сегодня себя чувствует (только участия и хотел Макс в эту минуту, для того, скорей всего, и рассказывал про американку с рыбой). Но Гарик продолжал сидеть, глядя в пространство перед собой и продолжая абстрактно улыбаться.
– А что ты думаешь о том, что делается в Раша? – спросил Макс, чтобы отвлечься и переменить тему. – Что, капут Советскому Союзу? Хе, хе, «Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки великая Русь», – попытался он запеть по привычке, но закашлялся и задохнулся.
– Я? – рассеянно сказал Гарик. – Я… я ничего не думаю. Россия? Это страна такая или фантазия, что ни в сказке сказать ни пером описать. Теперь я лечу со своей женой инопланетянкой где-то в космосе, так что все, что оставлено позади, право же, не имеет значения…
В другое время Макс бы зацепился за такой ответ и продолжил бы своем направлении, потому что последние события, падение Берлинской стены и развал Советского Союза произвели на него глубокое впечатление, и то, что Гарик упорно отказывался говорить на эту тему, ставило его в тупик. Но слишком уж его удручала в этот момент одышка и неспособность пропеть хоть строчку советского гимна.
– Я от дедушки ушел и от бабушки ушел, я теперь лечу в безвоздушном пространстве со своей марсианкой-женой на ее метле, – сказал Гарик, улыбаясь и глядя перед собой, и даже слегка вдруг озираясь, будто провожая глазами промахивающую мимо него очередную звезду. Затем он встал со скамейки и, не попрощавшись, пошел куда-то, видимо, домой.
Встреча вторая.
Прошло какое-то время, может быть, несколько дней, может быть, несколько недель, а может быть, даже несколько месяцев. И снова Гарик Красский пришел в парк, найдя на скамейке Макса. Было позднее утро, в руках у Макса был стерофоновый стаканчик с чаем, из которого он время от времени отхлебывал, а рядом лежал развернутый сэндвич с тунцом. Дышал он с большим трудом, чем в прошлый раз и с каким-то хриплым присвистом.
– Так поздно завтракаешь? – спросил Гарик. – Или это уже ланч?
– Хм, завтракаю – сказал Макс с сарказмом. – Как у вас говорят, господа присяжные заседатели, завтрак Макса Верника.
– А что такое, что плохого в сэнвдиче с тунцом? Или ты предпочитаешь бутерброд с салями или кровяной колбаской? Как у вас в Германии ели?
– Я тебе скажу, что я предпочитаю, только какое это имеет значение?.. Эх, что говорить…
– А ты скажи, скажи, а я послушаю.
– Как должен быть завтрак по-человечески? – вопросил риторически Макс, опять берясь за свое. – Когда ты просыпаешься утром, твоя жена дома, и вы завтракаете вместе, за одним столом.
– Что же ты хочешь, Айлин уходит на работу раньше.
– На работу, на работу. А что такое работа? – спросил немец Макс риторически и, мрачно увлекаясь, подсопнул носом. – Что такое работа, я тебя спрашиваю? – повернулся лицом к Гарику Макс и поднял указательный палец.
– Ну, не знаю… ты мне скажи, это вы, немцы выдумали арбайт, арбайт убер алее. То есть, как это, ах, вспомнил… (тут Гарик пропел на мотив из «Пиковой дамы»): арбайт махт фри.
– Тебе все смехуёчки, – мрачно сказал Макс.
– Ну а чего же ты хочешь? – искренне удивился Гарик. – Ведь это немножко даже смешно… то есть не к месту, сколько лет вы так живете?
– Но приходит момент, когда… – сказал Макс и махнул рукой.
– Сколько лет ты тут живешь и не сообразил еще, что эта поговорка по настоящему не немецкая, а американская поговорка: где еще столько свобод и столько работы, как не в Америке, скажи мне?
– …Завтрак утром по-человечески – это когда муж и жена садятся вместе к столу, – упрямо продолжил свое Макс, будто не слыша Гарика. – Если мы муж и жена, значит, мы понимаем друг друга, и это по-человечески!
Опять он поднял вверх указательный палец.
– Если она меня когда-нибудь полюбила, – сказал он едва не плачущим от избытка чувств голосом, – значит, она меня понимала… she understood me… she has to understand me! – перешел он для вящего эффекта на английский.
– Что значит understand? – пожал плечами Гарик. – Что ты имеешь в виду?
– Понимать мою душу, вот что такое. Меня лично, кто я такой, Макс Верник, понимаешь?
– Ты хочешь, чтобы тебя понимали, как ты сам себя понимаешь?
– А как же иначе? За столько лет? Недаром говорят «Муж и жена одна сатана», соображаешь? Значит, за столько лет жена должна понимать мужа даже больше, чем он сам себя понимает.
– А что такое душа, ты же не веришь в бога?
– Верю не верю, какая разница? Душа значит моя uniqueness, так? То, что здесь, в середине, – постучал Макс себя сперва по голове, а потом по груди. – А не то, что записано в моей истории болезни и не мой social security number. И это не записано в моей трудовой книжке или в доносе управдома. Но здесь, в Америке, всё по трудовой книжке.
– Ты ошибаешься, – почти с грустью сказал Гарик. – Если ты хочешь, чтобы твоя жена понимала твои желания, это другое дело. Это нормально, но это сугубо нормально эгоистично, душа тут ни при чем.
– Я не хочу эгоистично! Я хочу чтобы было как душа в душу.
– Это все пустые разговоры, – сказал все так же с грустью Гарик. – Как мой дедушка когда-то говорил, писте захен. Ты хочешь, чтобы тебя понимали так, как ты хочешь, чтобы тебя понимали. Вот что такое твоя uniqueness, и больше ничего. Или моя uniqueness, или кого угодно, все равно. Все это одна фантазия.
– Фантазия? Значит, человеческая uniqueness не существует, хе, хе? Ну, ты даешь. Ты, конечно, умный человек, только ты слишком много читал этих твоих философов, умный-умный, аж дурак.
– Uniqueness не существует, если ее нельзя разобрать на шарики и болтики. Одна фантазия. А если ее можно разобрать на шарики и болтики, какая же это uniqueness?
– Я не понимаю, что ты говоришь, – сказал с досадой Макс. – Какие такие шарики и болтики?
– Все очень просто, – сказал Гарик. – Я это понял, меня научила Америка. Есть только две вещи в мире – реальность и фантазия, и больше ничего.
– Что такое шарики и болтики? – упрямо снова вопросил Макс.
– Это то, что существует в реальности. Что можно пощупать руками, или унюхать носом, или увидеть глазами. Это и есть твоя настоящая уникальность, все твои шарики и болтики в твоей собственной совокупности. А то, что ты сам о себе думаешь и представляешь – это твоя фантазия, и, если жена не поддакивает этой фантазии, это не значит, что она тебя не любит. Но она не девушка и не литературная героиня из прошлого века, готовая глядеть тебе в глаза и поддакивать твоим фантазиям. Это было в романах Диккенса, но в современной жизни давно уже этого нет. Может, еще в России, где люди живут на уровне шестнадцатого века. Но мы же не в России, правильно?
– Может быть, лучше бы быть в России – пробормотал Макс. – Значит, получается, что любят не твою uniqueness, а твои шарики и болтики?
– Есть только Америка и Россия, остальное не считается, – сказал Гарик, в свою очередь будто не слыша Макса и обращаясь к самому себе. – Остается только выбрать.
– Значит, то, что я про себя понимаю и чувствую – это не моя uniqueness? – саркастически спросил Макс. – Значит, это не я сам, кто себя знает лучше всех остальных, ты мне это хочешь сказать?
– То, что ты знаешь о себе, – это самое далекое от того, что ты есть на самом деле. Ты о себе фантазируешь то, что тебе приятней всего фантазировать. Зачем люди в Америке ходят к аналитикам и платят им деньги, чтобы те говорили им неприятные вещи? Видишь, как далеко продвинулась цивилизация на пути избавления от фантазий? А ты мне Россию суешь!
– Это ты суешь, а не я.
– Нет, это ты мне все время с их перестройкой лезешь в душу. На хрена мне эта перестройка? Очередное смутное время, вот и все.
– Что такое смутное время?
– Ну, так называется время, когда в каком-то там веке после Бориса Годунова был Лжедмитрий, и поляки вроде как оккупировали Россию, пришел, значит, Запад, править, но поднялись русские мужички с Мининым и Пожарским и спасли матушку Россию от западной демократии. Произошла очередная победа патриархального мира фантазии над прогрессистским миром реальности. Так было и так всегда будет, потому что Россия создана только для фантазий, а не для реальностей, и в этом ее прелесть, и ничего тут не надо менять. Достоевский именно знал, что один выход – в фантазию, оттого и был великий русский иронический пророк, только никто этого пока не понял… кроме меня.
– Значит, ты не веришь в демократию? – спросил с чувством удовлетворенного превосходства немецкий Макс у русского Гарика. Если было что-то, во что верил Макс, это была демократия, и он был активный член демократической партии, ходил в партийный клуб, занимал там какой-то мелкий пост, и даже однажды был удостоен чести быть выбранным «выборщиком» на конвенции.
– Почему же не верю, – сказал Гарик скучным голосом, – если она и есть та самая реальность, о которой я говорю и к которой я примкнул. У меня нет силенок уходить в националистические фантазии, слабак я. Отравил меня Запад своим рационализмом. А шарики и болтики – это и есть демократия. В особенности сексуальные шарики и болтики. Вот ты такой самый несчастный… – обернулся он к Максу, оживляясь, – ты жалуешься на жену, а между тем это не ты самый несчастный, а твоя жена, то есть я хотел сказать, вообще все женщины. Потому что, когда все сводится к шарикам и болтикам, не остается места для фантазии, а фантазия – это прибежище женщины. Теперь, конечно, они добились своего, они liberated, а только вместе с освобождением пришел подсчет количества оргазмов на душу женского населения и прочее в таком роде. Свобода – это реальность, фантазия – это счастье, понял? Да здравствуют женщины, да здравствует Россия, да здравствует Достоевский! Только они мне действуют на нервы – и Россия, и Достоевский и женщины, они меня раздражают вот так, я от них устал и ушел в реальность.
Тут Гарик провел рукой по горлу, показывая, как его раздражают женщины, Достоевский и Россия.
– Хм, и Перси тебя тоже раздражает?
– Может быть, – протянул Гарик, как бы соображая, и добавил очень серьезно. – Но Перси ведь не женщина, она марсианка, я тебе говорил, кажется.
Макс посмотрел на Гарика, будто не разобрал, шутит тот или нет.
– Ааа, ты все шутишь – сказал он почему-то с вопросительной интонацией.
– Ты так думаешь? – в свою очередь спросил Гарик. – Ну, так я скажу тебе еще кое-что. Может, ты слыхал, есть такое произведение поздних римских времен «Сатирикон», замечательный роман, читаешь его, будто сегодня написан.
– Это там про гомосексуалистов и вообще? Тут кинофильм шел.
– И про гомосексуалистов, и вообще. Про чистую реальность, какая-то совершенно гениальная книга. Но я к чему веду: поздний Рим, судя по всему, был именно такая чистая реальность, и что же его низвергло? Чистая фантазия по прозванию христианство. Вот какой был замечательный момент истории: фантазия тогда победила реальность, и на много сотен лет вперед. Но теперь со-овсем другое положение вещей, так что… Теперь такое положение, как в кинокартине «Цирк»: «Мэри, Мэри в небеса», то есть на Марс, на Марс, вот какое теперь положение! Перси не имеет никакого отношения к фантазии, а все равно она нормальный человек… то есть я хотел сказать, женщина… то есть я хотел сказать, что такого не может быть, следовательно, она нормальная марсианка, и вот где исход человечеству… то есть, конечно, не всему человечеству, а белым людям, но ведь мы с тобой белые люди, не так ли?
Макс на это ничего не ответил, только крякнул и продолжал тяжело дышать.
Так закончилась вторая встреча Гарика Красского с Максом Верником, а третьей не было и не могло быть: через несколько дней после приведенного разговора у Макса случился обширный инфаркт, и он скончался в неотложке по дороге в госпиталь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.