Текст книги "Спаси нас, доктор Достойевски!"
Автор книги: Александр Суконик
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 44 (всего у книги 45 страниц)
– Когда я мог тебе говорить, мы ведь не виделись почти двадцать лет!
– А в самолете? Неважно, не имеет значения, – опять отмел Гарик.
Он обернулся к столу, неловко оторвал крышку с коробки, сел и стал есть ломоть пиццы. Ел он поспешно и жадно, рот тут же обмарался томатной пастой. Ни Кочеву, ни остальным здесь он не предложил присоединиться, но игравшие в карты подошли и присоединились без приглашения. Так как Кочев никогда не пробовал хваленую пиццу, он тоже подошел к столу и взял кусок.
– О, это вкусно! – воскликнул он по-английски. Человека два глянули на него с удивлением, и он сообразил, что нужно объяснить себя.
Странно он чувствовал себя здесь. С одной стороны, он находился среди людей психически больных (он до того никогда не бывал в психушке), и потому был настороженно напряжен. С другой же стороны, напряжение, которое он ощущал с тех пор, как приехал в Америку, внезапно оставило его, он плюхнулся на стул рядом с Красским и как-то вдруг ощутил, что здесь можно расслабиться.
– Я ем пиццу в первый раз в жизни, – сказал он, ухмыляясь и обводя всех взглядом. – Я приехал из России.
В нормальном американском окружении его обязательно бы спросили, восклицая, мол, что вы говорите, неужели из России, и как вам нравится наша пицца? – что-нибудь в таком роде. Но здесь никто не удивился и не заинтересовался, только одна негритянская девица, которая тоже ела пиццу, хихикнула:
– Это Брежнев тебя приехал повидать прямо из России, Гэрри?
– Оставь меня в покое, – пробормотал Гарик, его лицо исказилось, и он крикнул:
– Оставь меня в покое, понимаешь?
– Ладно, ладно, – удивленно сказала девица и отошла от стола.
Другие тоже, будто по команде, разобрали пиццу и отошли к другому столу, оставив Кочева и Гарика вдвоем.
Кочев было потерялся, услышав Гариков крик и увидев его исказившееся лицо. Но лицо друга тут же изобразило улыбку и подмигнуло:
– Значит, здесь можно наконец-то расслабиться, а?
У Кочева ёкнуло сердце, как будто Красский прочитал его мысль.
– Оставь надежду, всяк сюда входящий, – сказал Гарик и опять подмигнул.
– Ну… зачем ты так говоришь?
– Что говорю? – удивился Красский и пожал плечами. – Ты не знаешь, она все пристает, – раздраженно сказал он, явно имя в виду девицу. И опять подмигнул:
– У вас царь и советская власть, а тут деньги и доктор Фрейд, ха, ха, ха. Марсианка заплатила, и вот я сижу в благостной тишине, даже если это не «Матросская тишина».
– Ты хочешь сказать…
– Ничего я не хочу сказать, надоело, – опять грубо оборвал Красский. – Ты веришь в бога?
– Ну, нельзя сказать, чтобы буквально… – растерялся Кочев внезапному повороту.
– А в марсиан? Марсианка меня засадила в психушку, как в советском Союзе засаживали. Все марсиане сговорились, потому что я им опасен. Никакой я не больной. Или ты перекинулся на их сторону, как дети капитана Гранта?
– Дети капитана Гранта?
– Ну, может, лейтенанта Шмидта, какая разница. Раз сюда приехал, значит, сын лейтенанта Гранта, и тебе положено. Все вы там теперь его дети.
– Аааа… – нащупал нить Кочев. – Неет, я не получал грант, меня тут в университет пригласили на семестр лекции читать. Что же делать, мы ведь нищие, нам хоть что-то урвать…
Красский вдруг встал, отошел на шаг, разглядывая Кочева, и стал давиться смехом.
– Ну чего ты? Что уж во мне смешного? – заулыбался и Кочев.
– Рабы не мы, мы не рабы, – сказал Красский. – А потом обратно под юбку жены Федорова читать?
– Что? – проговорил потрясенный Кочев. – Как ты знаешь – начал он, но не договорил, потому что потерялся. В обычной ситуации он бы не стал сомневаться, что кто-то передал Красскому эту его фразу, но тут ситуация не была обычна, и ему начинало казаться, что Гарик видит его как бы насквозь. Разумеется, это был нездоровый человек, что было видно и по его лицу, и по внезапным сменам настроения, и по манере говорить короткими перескакивающими фразами. И тем не менее…
– Рабы не мы, мы не рабы. Ты здесь не раб, потому что ты там раб. А те, кто не там раб, здесь прислужники капитала. Там больше нет детей лейтенанта, зато здесь есть дети капитана. Капитан выше лейтнанта, Америка выше России. Ты проиграл, капитан.
– Ну, ты даешь, – покрутил головой Кочев.
– А я рабы не мы, вот и попал, как кур в ощип к марсианам, которые ходят вниз головами, ха, ха, ха.
– Ты насчет того, что здесь все наоборот?
– Вот именно. Для верных рабов России вроде нас с тобой.
– Конечно, ты прав, уж больно разные у наших стран космосы, – сказал Кочев, начиная рассуждать, и почувствовал облегчение от того, что говорит с Красским, как с нормальным человеком. Конечно, именно так и надо было с самого начала! В конце концов, Гарик не полностью же лишился ума, да и вообще, что уж тут судить, не нам судить!
– У нас разные пассионарности, – разъяснил он, употребляя словцо, недавно пущенное в употребление в интеллектуальной России и пользовавшееся особенным успехом у националистов. – Тут американское know how, все кипит практической деятельностью, – продожил он, начиная по привычке цитировать свой американский космос, – куда нам с нашей жиденькой тишью да гладью.
– Тишь да глаааадь все кругооом, кругом, – громко пропел Гарик на мотив «Ямщика» и опять рассмеялся своим странным смехом. – Ты со своими космосами.
Кочев все-таки пугался этого смеха, потому что Гарик, которого он знал, никогда так не смеялся. К тому же он увидел, что в комнате появился санитар и внимательно смотрит на Гарика.
– Да ты потише, ладно…
– Зачем мне потише? В психушке и так тихо. Тут тишину охраняют, как в России.
– Да уж куда там охраняют тишину в России теперь, если бы, – вздохнул Кочев. – Что же ты, не знаешь? Сразу все одним махом полетело, без рассуждений, как всегда у нас.
– Надежды юношей питают, – сказал смутно Красский.
Кочев поглядел на него как бы спрашивая себя, можно с ним говорить? Действительно ли он понимает, что я говорю?
– Отраду старцам подают, – сказал Красский и опять расхохотался.
– Что ты имеешь в виду?
– А ты, как только вошел сюда, так сразу вздохнул и расслабился, а почему? – свернул как будто совсем на другое Красский, придвигаясь к другу, подмигивая и обводя глазами вокруг.
И снова Кочев ощутил неприятный холодок, будто с ним не Гарик разговаривает, а кто-то, кто спрятался за его спиной.
– Не знаю…
– Потому что: расслабься, всяк сюда входящий. Потому что тут уже не Америка, то есть тут уже не Марс. Чего напрягаться, правильно?
– Хм, а ты, пожалуй, прав. А почему, скажи?
Удивительное дело, как изменились между ними отношения. В Москве Кочеву было привычно наставлять Красского, как меньшего брата, а тут он незаметно для себя принял положение вопрошающего. Что бы это значило? И главное, он как будто попадал под обаяние Гарика, который разговаривал как юродивые в романах 19 века.
– А потому, что здесь, как в России, где-нибудь на скамейке в парке, где собираются раздавить на-троих. Или в вытрезвиловке. Ты был когда-нибудь в вытрезвиловке?
– Нееет…
– Я когда-то снимал в вытрезвиловке комсомольский фильм. Там так тихо-тихо, постели, мильтоны надзирают, только немного шуму, когда привозят новеньких, а так чистый рай. Ты думаешь, почему я здесь? Думаешь, марсианка засадила? Ха, ха, как бы не так! Это я сам их обманул, потому что, если я от дедушки ушел и от бабушки ушел, думаешь, от марсианки не могу? Доходит?
– Аааа…
– Как же иначе. Я больше не мог без Достоевского.
– Аааа. Конечно, я понимаю, Достоевского трудно приложить к американской жизни. Я понимаю, людям вроде тебя и меня здесь трудно выжить, духовности и рефлексии не хватает.
– Ты глуп, – презрительно сказал Красский. – Как ты глуп! Насколько я умней тебя!
– Да? – сказал Кочев, глядя на друга. – Наверное. А… а что ты имеешь в виду?
– Достоевский-то тут как тут, – прошептал Красский, опять придвигаясь. – Доктор Достоевский, такой лысый, в очках.
– Аааа – сказал Кочев, понимая, что Красский имеет в виду доктора Лича. – А почему он Достоевский?
– Потому, что проповедует, что в жизни нужна цель.
– Да разве Достоевский проповедывал? – поспешил возразить Кочев, на мгновенье ощущая, как время отодвинулось и он снова поучает провинциального Гарика азам русской культуры. – Это Толстой вечно нудил со своими моралистическими проповедями.
– В огороде бузина, а в Киеве дядька, – презрительно сказал Красский. – Достоевский поучал, что России нужна в жизни цель и был прав, как все психиатры правы. Только он работал с целой Россией, а доктор Лич работает только с нами. Вот и вся разница.
Время снова придвинулось к Кочеву.
– Ты имеешь в виду национальную идею? Что ж, Достоевский был прав, всякая страна и всякий народ должен иметь… то есть имеет национальную идею.
– Ааа, так это там, по ту сторону этой стенки, – подмигнул Гарик. – Там у всех есть цель, а здесь цели учат, как всегда это делали в России. Понял разницу? Понял разницу между Америкой и Россией?
– Но это знаешь ли, как посмотреть… – сказал, несколько оскорбляясь за Россию Кочев.
– Не как, а откуда посмотреть. Летят перелетные птицы. Мне сверху видно все, ты так и знай.
Кочева в этот момент так заело, что он на мгновенье забыл, где находится, и стал спорить с Красским на полную катушку.
– Откуда же тебе так уж видно сверху? Ты ведь так давно не был в России, что вряд ли можешь представить себе, что именно там происходит. Как раз ничего общего с национальной идеей, которая забыта и похерена. Ельцин все разрушил, что я говорю, причем тут Ельцин, тут силы похлеще Ельцина, тут русская судьба, тут наша поспешность рубить с плеча. Все разлетелось, никакой иерархии ценностей. Каждый в своей ячейке, никто не интересуется, что происходит в другой ячейке, и надо всем царит только одно: деньги заработать. И если бы честно заработать, так ведь нет! Но этого, впрочем, следовало ожидать. Все по «Скверному анекдоту», вот пророческая вещь, и, кстати, мы разве не так его понимали, гм, в нашем кругу, вспомни-ка.
Тут он взглянул на Красского и опомнился, потому что лицо того было совершенно пусто: по-видимому, он просто не слышал, что говорит Кочев.
– Бунчиков и Нечаев, в огороде бузина и в Киеве дядька. Кошки играют в мышки, мышки играют в кошки, мне все видно сверху, – проговорил Красский, улыбаясь, но явно не Кочеву, а самому себе. – Потому что я в полете.
Тут он вскочил и стал подпрыгивать на носках, будто делая физкультурное упражнение, один прыжок с расставленными ногами, другой – ноги вместе. И на его лице был такой серьезный азарт, и тело его было так напряжено, что можно было представить себе, будто он действительно воображает нечто большее, чем прыжки.
– Готовлюсь к концерту самодеятельности, – прокричал Гарик сквозь прыжки, на этот раз обращаясь к Кочеву. – Тебе же снилось когда-то, что ты взлетаешь и летишь? Ну вот, я буду изображать этот полет под музыку полета шмеля.
И, продолжая прыгать, он стал выводить мелодию Римского-Корсакова.
– Ну ладно, хватит летать, налетался, – грубовато сказал Кочев, и, как ни странно, Красский послушался и перестал прыгать.
– Что за концерт такой?
– У нас запланирован концерт. Я дал идею, и Достоевский одобрил. На сессии групповой терапии.
– А что такое групповая терапия?
– А это когда больных собирают в одну комнату и они каются друг перед другом, кладут кресты, и вообще.
– Ну уж кресты, – рассмеялся Кочев.
– Правильно, я спутал, это в России кресты, а здесь child abuse и эдипов комплекс.
– Ааа… ну конечно… Только не очень в России каются сейчас…
– Потому что дело правильно не поставлено, вот как здесь. Марсиане во всем впереди на много тысяч лет вперед, – прошептал Красский, опасливо оглядываясь. – Это же надо разгадать! У них надо учиться! Я потому здесь сижу, чтобы уже до конца их постичь, а ты что думаешь!
– Ну уж учиться. Каждому свое.
– Ааа, ты не понимаешь. Не будешь у них учиться, подохнешь, как свинья под забором.
– Свинья под забором?
– Ну, та свинья, которая спала тысячу лет на одном боку, а потом перевернулась на другой бок.
– Это Бялик так говорил про Россию, что ж, он сильный жид был, имел свое право, потому как избранный народ. Только мы с тобой другие, кажется.
– При чем тут Бялик, при чем тут сильные жиды, не бывает сильных жидов, все это одна пропаганда и агитация от комплекса неполноценности, как у русских. Ты все живешь в шестнадцатом веке, тебе психотерапия нужна, и не только групповая. Оставайся здесь, я тебя научу, как это сделать.
– Ну уж, мне поздно, – пробасил, искривившись, Кочев. – Уж как-нибудь так доживу.
Опять он заметил, что втягивается говорить на полном серьезе.
– Как же ты доживешь, если у вас там нет больше Достоевских, все сюда переметнулись и учат таких, как я?
– Ты имеешь в виду, нет психотерапевтов?
– Вот ты глуп! В девятнадцатом веке они были Достоевские, теперь они переквалифицировались в психиатров. Свято место пусто не бывает.
– Вот это ты прав, это хлестко, увы. Но, скажи, неужели ты совсем бросил писать? Ты здесь, я вижу, умудрился, неужели совсем не хочешь поделиться с нами?
Кочев почувствовал, что его слова могли прозвучать двусмысленно, и немедленно взглянул на Красского. Но тот, по всей видимости, не ощутил иронии вопроса.
– Как так не пишу? А кто же, думаешь, писал сценарий концерта?
– Вот как, гм. Для концерта нужен был сценарий?
– А как же! Надо же было придумать общую идею и потом скетчи сообразить для каждого! Как на марсианском телевидении.
– Марсианское телевидение уже и у нас в полном цвету, – усваивая терминологию Красского сказал Кочев. – А какая же общая идея?
– Ааа! – наклоняясь к Кочеву с хитрым азартом сказал Красский. – Согласно принципам критического реализма и системы Станиславского: от каждого по тем возможностям, которые ему или ей возможней. Например, тут есть один человек, который только лежит или сидит, а если встает, то должен быстро ходить, потому что не может нормально стоять на месте, что-то вроде пляски святого Вита. Ну вот, санитары выводят его на сцену и отпускают, и он выдает чечетку. Или Турандот. Эй, Турандот, – не оборачиваясь, заорал Красский, но никто не откликнулся.
– Это которую я шуганул раньше. Обиделась, да ладно. Подойдет, не волнуйся. Турандот! – прокричал он снова. – Джамиля! Бэлла! Розмари! Как же ее зовут, этот цветок далеких прерий? Как должны звать экзотическую для всякого русского сердца женщину? – спросил он Кочева.
– Ну, не знаю.
– Ульяна?
– Ну уж не Ульяна во всяком случае.
– А как ты знаешь? Ты же инородец, говоришь?
– А кто же я? Да и ты тоже.
– Э, нет, ты меня к себе не примешивай. Ты инородец, а я давно уже иноходец, понятно? Видишь, куда я доходился? Вот тебе загадка: Россия делает из инородцев иноходцев или из иноходцев инородцев? Аа, я вспомнил, как должны звать всякую экзотическую женщину. Сирена. Сериинааа! – опять позвал он.
– Ну чего тебе? – отозвалась девушка, подошла и стала над ними. – Сколько я тебе говорила, чтобы ты не звал меня Турандот? У меня есть свое собственное имя, между прочим.
– Видишь, – сказал Красский Кочеву, продолжая по-русски, не обращая внимание на девушку – Она, будто только что из Африки, относится к своему имени как к фетишу.
– Ну, ты все-таки говори по-английски, – отгородился по-английски от невежливости друга Кочев. Он только теперь рассмотрел девушку. Она была высока и худа, и ее можно было даже назвать красивой, если бы не та странная печать, которая лежала на ней, как и на всех здесь. Например, ее лицо было немного слишком одутловато, и ее живот слишком выпирал по сравнению с ее худобой, и, если бы не цвет ее кожи и черты лица, Кочев нашел бы, что она напоминает алкоголичку, которых он достаточно навидался в России.
– Я не хотел тебя обидеть, – сказал Красский совершенно тем же голосом, каким, как хорошо помнил Кочев, он всегда разговаривал с женщинами, которым хотел понравиться. (Кочев всегда завидовал этому голосу). – Я просто рассказывал моему другу о предстоящем концерте.
– Ааа! Брежнев придет на наш концерт? – спросила девица, хрипло усмехаясь.
– Не думаю. Потому я и хотел тебя представить и рассказать, кого ты будешь играть. Серина талантливая актриса, – пояснил Красский Кочеву, подмигивая украдкой.
– Bullshit, – сказала явно польщенная девица и хлопнула Красского по плечу. – Ты, Гэрри, такой ужасный лгун! Эй, Брежнев, у вам в России все так врут, как Гэрри?
– Ничего я не вру, сама знаешь, вон и Достоевский тебя хвалил.
– Вот еще, буду я верить Достойевски, – выпятила губы негритянка, произнося, хоть и с трудом, но с видимым удовольствием трудное для нее имя. – Эй, Брежнев, это правда, что этот, как его, Достойевски у вас в России был знаменитый доктор?
– Да, в общем, правда, – ответил Кочев, чтобы не пускаться в объяснения.
– А я думала Гэрри заливает.
– Я никогда не заливаю, – наставительно сказал Красский. – Серина будет играть принцессу Турандот, – пояснил он Кочеву.
– Ишь ты, куда забрались. И какие же вопросы она будет задавать? И кто будет ее принц Калаф?
– Кто такой Калаф? – подозрительно тут же спросила Серина, поворачиваясь к Гарику – Ты мне ничего не говорил, again you bullshit me, Garry?
– Да ничего я не булшитю тебя, – с досадой сказал Гарик. – Будешь ты задавать вопросы твоему пимпу Калу или не будешь?
– Ты что, экзаменуешь меня, Гэрри?
– Вовсе нет, можешь ты хоть на секунду расстаться со своей паранойей? Мой друг уезжает домой, он не будет на концерте, я хотел продемонстрировать ему, как мы здесь решаем современные проблемы! Они там живут в шестнадцатом веке!
– Ладно, ладно, – сказала черная девушка, и, как показалось Кочеву, нежно улыбнулась, глядя сверху вниз на Красского.
– Эта white turkey думает, что знает вещи, – сказала она, кивая в сторону Гарика. – А для меня это все старые новости, подумаешь, какая-то там Турандот. Что Китай, что у нас, мужики везде одни и те же.
– Вот именно, а я что говорю.
– А ты заткнись. Как будто я не знаю вас, мужиков. И ты дурной, и история твоя глупая. Все эти сказки мужики напридумывали, только чтобы держать женщин в рабстве.
– Вот именно, объясни ему Серина.
– Чего там объяснить. Сам все знает.
– Нет, пожалуйста, объясните, – сказал Кочев тем самым своим нарочитым басом, которым любил философствовать. – Сказки Карло Гоцци, знаете, это плод европейской культуры, тут определенная игра, а у вас явно свежий подход…
– Что он говорит? – изумленно спросила Серина Красского.
Действительно, что я говорю, подумал Кочев, чувствуя, что его заносит, будто хочет что-то кому-то доказать.
– Да неважно, что он говорит. Ты лучше ему расскажи про свою принцессу.
– А чего там рассказывать. Ежели папаша сговорится с пимпом, чтобы подороже меня ему продать, я что же, молчать буду? Не такая дурочка!
– Видишь, как сказочка-то сказывается? А твой Гоцци дурак был, да и писал по заказу.
– По чьему заказу?
– Сильных мира сего. Китайцев, например. Или, что верней, мертвых белых особей мужского пола.
– Точно, – сказала Серина обрадованно. – Мертвых белых особей мужского пола.
– Ну да, – усмехнулся Кочев, хотя и не был уверен, шутит ли его друг или говорит всерьез. – Эти самые белые мертвые особи как-никак создали нашу цивилизацию!
– Вот еще, ну и что, что создали? И вместе с ней рабство для людей из Африки. Правильно я говорю, Серина? Долой превосходство белых!
Кочев, конечно, был уверен, что Гарик шутит. Но тут проглянула какая-то идея, и он даже почему-то обрадовался словам Красского.
– А чего же, – пробасил он. – И я за матриархат. Надоело засилие мужчин! Я тоже думаю, что в будущем воцарит матриархат.
– Обратно под юбку жены? – подмигнул Красский.
– А что же? Так беззаботней! – парировал Кочев, в котором вспыхнуло что-то прежнее.
– Вот именно, ты обратно под юбку России, я – под юбку психушки. Говорил я тебе, что это одно и то же, и мы в одном положении?
– Гэри, ну что ты пристал к человеку, – выпятила нижнюю губу Серина, которая ничего не понимала в разговоре кроме того, что Гарик нападает, а его друг защищается.
– Ничего я к нему не пристал, – отвернулся Гарик. – Он думает, что мы в одинаковом положении, но иноходцы не могут быть в одном положении с инородцами.
– Почему это? – заинтересовался прежний Кочев.
– Потому что инородцы умные, а иноходцы дураки. Инородцы хотят, чтобы статус-кво и без крайностей, а иноходцы прут на рожон, пока не зайдутся пеной и их не прикончат выстрелом в ухо.
– Значит, евреи, которые делали революцию, были за статус-кво? – завел свою привычную шарманку Кочев.
– Ну что ты за человек стал? Сколько можно твердить старые стереотипы, не скучно ли? Ведь у тебя была способность к парадоксам, а парадоксы ведь это веселье духа. Чего бы не сообразить смеху ради что-нибудь наоборот, и тогда, может быть, в смехе приоткроется краешек той самой идиотской истины, по которой вы там все так страдаете?
– Но есть, все-таки, факты…
– Какие факты? Возьми своих инородцев, которые только и мечтают о статусе-кво, что на их глупом языке называется равенством, и припри к стенке, как царская Россия припирала, вот и сплющаться они с непривычки в монстров, так что глаза, как у крокодилов, вылезут на лоб, и крокодильи зубы вылезут. Гляди на здешних евреев, которым дали равенство, и теперь они – тише, мыши, кот на крыше, на ком еще так стоит срединность демократии? Кто еще так нацелен на усредненность культуры и общества? Вагнер со своими антисемитскими выкриками, по крайней мере, хоть на эту сторону напирал, персонифицируя евреев с банальностью – ведь это Вагнер был близким другом Бакунина и настоящий революционер, а не евреи, на которых он нападал и которые его все равно боготворили!
– Правильно, я в моем «Еврейском космосе» писал об этой еврейской черте, которая так ярко проявляется через поговорку «за компанию и жид повесился».
– Ты и твои космосы! – сказал с презрением Красский. – Сколько лет я смотрел на тебя, разинув рот, не осознавая, какой ты пошляк, как ты только стереотипами и питаешься! Ну скажи, а время как-то входит в твои рассуждения?
– Я имею дело с понятиями метафизическими, теми, что выше времени, – процедил неохотно Кочев. Он как будто уже жалел, что ввязался в разговор.
– Значит, еврейчики все сплошь метафизические создания, как еврейские курочки в Одессе на Привозе?
– Евреи глубинная нация, недаром же миф о вечном жиде!
– Елки зеленые, ведь этот миф совсем недавнего европейского происхождения, какой же дурак здесь этого не знает! Ты что же, уравниваешь тех свирепых палестинцев-зелотов, что две тысячи лет назад вспарывали среди бела дня животы тогдашним имперским легионерам, с теперешними евреями, которых Европа окультурила в болонок? Те евреи были волки и гиены, почитай «Иудейскую войну» Иосифа, они резали своих и чужих во имя религии, как теперешние арабы, а теперешние еврейчики хоть и любят изображать из себя львов пустыни, все они немецкие овчарки на верной службе у современного Рима. Что, ты все еще живешь в том глупом розовом облаке прошлого века, что бытие не определяет сознание?
– Гм, в какой-то степени, может быть, и определяет, но эта марксова формула бескрыла и кастрирует человека, сужает его в какое-то функциональное существо, я не могу с ней согласиться! И я удивляюсь тебе, что ты так изменился…
Кочев хотел еще продолжить, но в это время в палате громко ударил гонг. Кочев вздрогнул и обернулся, ищя откуда пришел звук, но тут же понял, что это, вероятно, какой-то общий по госпиталю электрогонг. Тут же рослый санитар, что сидел у двери в палату, встал и лениво пересекая палату, объявил, что время визита окончено. Кочев почувствовал неимоверное облегчение, но тут же пришла неловкость, потому что он увидел, что Красский глядит на него, иронически усмехаясь. И тут произошло то же, что вначале визита: как только Кочев глянул на Красского, лицо того окаменело и безразлично отвернулось.
– Гм, вероятно, нужно уходить? – спросил друга Кочев, но тот не ответил. Кочев встал и повернулся к Серине, чтобы сперва попрощаться с ней, а уж с Гариком в последнюю очередь. Но Серина в это время отвернулась и отошла, будто не участвовала в разговоре. Тогда Кочев обернулся к Красскому и обнял его.
– Ну, прощай, – сказал он дрогнувшим голосом. – Не поминай лихом. Кто знает, может, еще увидимся. Выйдешь отсюда, может, к нам приедешь? Мне-то уж в Америке больше не бывать.
Но Красский не отвечал ему ни словами ни жестом. Тело его не напряглось, когда Кочев обнял его, как могло бы случиться при враждебной реакции, но и оно не ответило в дружеской манере. Оно было такое же, как рука Красского, которую Кочев пожал, когда вошел сюда: какая-то странная, безвольная рука, про которую можно было сказать – как лапша.
– Хоть проводи до двери, – сказал Кочев, отстраняясь от друга, и Красский послушно последовал за ним. У самой двери, однако, он прошептал:
– Но ты не знаешь мою пантомиму!
– Действительно! И что ты представляешь? – спросил Кочев машинально, потому что мысленно был уже за дверью.
– А видишь тот крюк в стене? – прошептал Красский, указывая глазами.
Кочев последовал его взгляду и действительно увидел забеленный изрядных размеров крюк над головой, на котором, должно быть, висела когда-то картина.
– Достоевский не узнает, я договорился со своими, все будет внезапно, а он и ахнуть не успел, как на него медведь насел.
– Что ты имешь в виду? – встревоженно спросил Кочев.
– Не волнуйся, Христосик же с собой не покончил, и нам не велел, хи, хи.
– Ну знаешь… я ничего особенного не имел в виду, – пожал плечами Кочев, которого продолжал раздражать этот новый, такой непривычный иронический тон Красского, вот теперь и по отношению к Иисусу Христу – Кочев как-то слишком привык в последние годы к трепету, с которым произносилось это имя в семье.
– То есть он конечно покончил с собой, только особенным образом, – сказал Красский, на этот раз как будто не иронически, а рассуждая с самим собой. – И нам приказал. Тут, конечно, урок.
– Что ты говоришь? – сказал Кочев просто, чтобы что-нибудь сказать.
– Видишь ли, – прошептал Красский. – Если повиснуть на том крюке и расставить широко руки и намазать ладони краской, будто пробиты гвоздями, то по системе Меерхольда поставишь себя в схожее физическое состояние, чтобы войти в образ.
– Войти в образ?
– Ну да. Я долго думал… Знаешь, тут был один пациент, – опять захихикал Красский, явно спеша и поглядывая на санитара у двери.
– Он мне рассказывал, как долго боялся рака, пока в один момент к нему не пришло откровение, и он открыл природу рака, которая проистекает от кур, и он стал писать в различные инстанции и даже угрожать ученым, пока его не посадили сюда. Он, конечно, был сумасшедший, но я тоже долго думал над тем, что значит крест и что значит понести крест на себе, и я же не сумасшедший. Тут изначально неправильная предпосылка, потому что думают, что, мол, на себе нести крест, но в горизонтальном положении крест ничего не значит.
– Как, как? – переспросил Кочев, внезапно ощущая внутри себя мурашки.
– Нуда, только в вертикальном, когда ты прибит, и с одной стороны тебе так больно, что ты не можешь не сочувствовать любой боли, а с другой стороны ты висишь над людьми и не можешь не смотреть на них сверху низ.
Вот какие были последние слова, которые услышал от Красского Кочев, потому что в следующее мгновенье он уже был по другую сторону двери. Впоследствии, когда он рассказывал друзьям о встрече с Красским, он говорил неохотно, непривычно для себя, коротко и без комментария, а про последние фразы насчет креста и вообще ничего не говорил. Его смущало, что он не мог выстроить сцену их встречи через привычный для себя калейдоскоп, и потому не мог прокомментировать. В тот самый момент, когда дверь палаты захлопнулась за ним, первое, что он подумал: не пересказал ли Красский что-то им вычитанное? В конце концов, Кочев прекрасно отдавал себе отчет, несмотря на всю свою видимую неприязнь к линейности западной мысли, как много было ею разработано и прояснено в ходе развития цивилизации, и в особенности за последнее столетие, когда Россия была от нее отрезана. Скорей всего можно было предположить, что Красский сказал что-то не свое, хотя, с другой стороны, уверенным в этом тоже нельзя было быть. Но нельзя было быть уверенным и в разуме Красского, так что Кочев втайне досадовал на себя за свою привычку восторженно реагировать на всякие «высокости» и за свои мурашки. Но главное было то, что он испытывал своеобразное унижение, потому что Гарикова идея креста на него так сильно подействовала, что он ее уже никогда не забывал, а между тем он не был уверен, не разыграл ли тот его под занавес, не была ли тут хитрая ирония безумца. Ему нужно было вывести образ Красского, а он не мог этого сделать. Если бы мог повторить то, чем когда-то восторгался в ответном письме Красского, и сказать, например, каким тот стал прошедшим огонь испытания мужем по сравнению с нами, сырыми русскими недорослями, он бы с удовольствием сделал бы это – но куда было девать факт психушки? С другой стороны, если бы он мог представить трогательную и символическую (то есть поучительную) картину неудачи пути, выбранного другом, он был бы рад сделать это в не меньшей степени, но – нет, слишком он продолжал ощущать на себе иронический сверху вниз взгляд, который порой бросал на него Красский… Короче говоря, выходила сумятица и неопределенность, выходило, что на этот раз он не способен овладеть жизненным материалом, а жизненный материал как будто овладевает им. Тоже самое случилось с ним вначале перестройки, но тут он довольно быстро оправился, покаялся в собственной неразумности и стал писать статьи наподобие той, которую мы цитировали, ловко укладывая всё в новый калейдоскоп. Удивительное дело: ему удалось это, когда шла речь о целой стране, но не удавалось, когда перед ним был всего лишь один человек. Всего лишь один человек!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.