Текст книги "Спаси нас, доктор Достойевски!"
Автор книги: Александр Суконик
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 45 страниц)
В другой раз, мучимый бессоницей, Гарик пришел в садик перед восходом солнца, как приходил когда-то перед рассветом к морю или к реке. Тогда это случалось нечасто, потому что не так-то легко встать посреди ночи по обязательству идти на рыбалку или, тем более, по принуждению идти на работу в колхозе. Но как только он выходил из сырой душноты дома, сразу вознаграждался смутностью предрассветного состояния природы, будто несущего тайну, которая сейчас начнет раскрываться перед твоими глазами. Так оно и было, и тайна шелестела темной листвой, верещала клекотом лягушек, раскачивалась силуэтами деревьев – томящая сердце тайна свежего снова, свежего не смотря ни на что Начала Начал, то есть опять в который раз возрождения, не смотря на вчерашний закат-умирание. Гарик знал, что его привязанность к рассветам, равно как и любовь к весне, указывают как раз на слабость и «недостаточность» его натуры, которой необходимо еще что-то превходящее снаружи, чтобы ощутить себя полноценной и самодостаточной. Однако встречать рассвет на скамейке скверика посреди огромного современного города было нечто совсем иное, даже если здесь перед рассветом воздух тоже наполнялся птичьим щебетаньем. Город не выглядел обновленным, напротив, весь тот бумажный и пластиковый мусор, который оставили после себя вчерашние трудовой день и развлекающийся вечер, вдруг проявлялся во всей своей мертвящей значительности, разносимый ветром по пустынным тротуарам и мостовым, устилающий их газетными страницами, рекламными листками и прочими ненужными теперь никому признаками городской однодневной жизни. Пройдет еще какое-то время, появятся мусорные машины, владельцы магазинов поднимут с грохотом металлические шторы витрин и вышлют прислужников подметать тротуар, но пока город замер, выставив наружу немое единение камня, асфальта, стекла, пластических и прочих неживых материалов. Так что тут совсем не до тех чувств, которые могут возникнуть где-нибудь в деревне, на ферме или берегу океана: напротив, ты понимаешь, что это ты вместе с другими людьми должен придать городу живые соки души, чтобы он ожил, зашелестел, заговорил и забурлил жизнью. Вот в каком состоянии Гарик сидел на скамейке, наблюдая появление первого, как правило, весьма экстравагантного утреннего люда. Сперва мимо пробежала трусцой худая дама на высоких каблуках с собачкой на поводке. Потом в стороне китаец чрезвычайно замедленными движениями и приседая, начал производить плавные движения китайской зарядки, замирая время от времени в трудных позах, ни дать ни взять имитируя стиль кинофильмов Довженко. В самом конце скверика некто, приникнув к саксофону, принялся выводить весьма заунывные одинокие звуки. Тут к Гарику подсел пожилой прямо держащийся негр, с которым они вчера распили чекушку шотландского виски.
– Ну вот что, например, вы, русские люди (Russian folk), едите на завтрак, сэр? – внезапно спросил негр, не поворачивая головы в сторону Гарика.
– На завтрак? – пробормотал Гарик, недоумевая подобной постановке вопроса (он к тому времени выучился несложно, пусть неправильно и с ужасным акцентом, объясняться по-английски).
– Ну да, на завтрак – подтвердил негр, как бы даже презрительно дергая задранной головой.
– Я… я не знаю…
– То есть, как не знаешь? Каждый знает, что его люди едят на завтрак, сэр. Вот, например, я знаю, что я ем на завтрак, не так ли? – заявил негр, пуча презрительно губы и еще выше задирая голову. – Ты ведь говоришь, что ты русский, да или нет?
– Я говорю? – попытался усмехнуться Гарик.
– Ну да, я, например, знаю, что американский народ ест на завтрак, – заявил негр. – Яйцо, поджареное на бэконе, и чашку кофе, о да, сэр.
Фантасмогория ситуации заключалась в том, что Гарик и не пытался поставить слова негра под сомнение или отнестись к ним с юмором, хотя прекрасно знал, что не далее как вчера негр выуживал из мусорной урны пустые банки из-под прохладительных напитков, пригодные для сдачи в супермаркет, а потом и вообще рылся в отходах в поисках чего-нибудь сьедобного на тот самый завтрак. Но штука-то была в том, что даже в момент, когда он извлекал из урны чей-то недоеденный сэндвич, его фигура эманировала такое чувство собственного достоинства, которое, проживи ты тысячу лет в России, не увидишь ни в ком. Не говоря уж о самом Гарике. В самом деле, лихорадочно соображал Гарик, что все мы ели «там» на завтрак? Да что попало, разумеется. Что удалось накануне достать, шастая по продмагам. Что подкинула знакомая продавщица по блату или по принципу «рука руку моет». И хотя мы не голодали и не рылись в помойках, кто же думал о том, чтобы соблюсти какую-то там форму завтрака, вот нелепая мысль! Кто же знал, кто мог догадаться, что такое понятие может вообще существовать? Гарик оглянулся на негра, тот по-прежднему сидел к нему профилем. Гарик проследил направление его взгляда и уперся глазами в закрытое еще кафе, что находилось на противоположной стороне улицы. Может быть, негр мысленно видел себя у стойки, заказывающим завтрак, который едят его люди, и заведомо ощущал во рту хрустящий бэкон и вдыхал кофейный аромат? В конце концов, он насобирал вчера достаточно пустых банок и бутылок, весьма вероятно, что у него в кармане еще осталось несколько долларов, так что, как только кафе откроется, он действительно пересечет улицу и, не торопясь, совершит предвкушаемый обряд.
– Я не знаю… что наши люди… кушать на завтрак. У нас нет… такая привычка, – запинаясь сказал Гарик, – но традишин. Мы есть… варвары, – заискивающе сказал он, пытаясь шутить, но негр или не понял его, или ему сильно не понравилось слово варвары.
Глава 17
Наш герой начинает потихоньку меняться
Но, возвращаясь к общим наблюдениям, – что это была за страна, которая прежде всего оказывалась живописна и профессиональна, то есть страна, в которой если на человеке грязная одежда (живопись), то и профессия его грязна, а, в свою очередь, профессия (бездомный попрошайка) целиком отвечает его внутренней сути (что-то не то с мозгами)? Вот ведь в Италии, в которой они прожили более трех месяцев и которая тоже заграница была: там все было как раз наоборот, и человек, похожий на нищего, мог оказаться (и зачастую оказывался) весьма ученым господином. Там тоже была заграница, но люди были одеты вперемежку, если можно так выразиться (хотя не так вперемежку, как у нас). Но что же такое эта перемежка была, как не ниша для задумчивого отдохновения души, как не серый фон неопределенности паузы, во время которой становятся слышны ритмы иной, не сугубо социальной жизни? В то время как в Европе человек как бы носил свою одежду внутри себя, в Америке все было совершенно снаружи – снаружи люди носили прикрепленные к рубашкам и пиджакам индентификационные карточки с работы, или огромные связки ключей и инструментов на поясах (рабочий люд), или огромный фонарь, патронташ, блокнот и прочие какие-то предметы (полицейские).
Что-то похожее на желтые звезды, которые носили евреи в гетто, только крайне противоположное по натуре: выставленное напоказ с добровольной каждодневностью. И даже самые дома здесь носили снаружи обязательные зигзагообразные ребра пожарных лестниц!
Особенное впечатление производили люди, высыпавшие из оффисов на обеденный перерыв в солнечный теплый день в Манхэттене. Они приспосабливались на широких мраморных парапетах огромных зданий, на случившихся поблизости скамейках, на постаментах памятников и скульптур, короче, где только можно, и каким-то особенным (опять же, живописным) образом застывали, подставив себя солнцу. Мужчины сняв пиджаки, женщины подтянув повыше платья, и те и другие сбросив балласт туфель. Вот это было зрелище! Оно напоминало застывшее во сне царство из сказки о спящей красавице, но гораздо больше – пляж нудистов. Одежда в Америке была отдельна от людей, это сразу ощущалось: люди здесь сами по себе, а одежда сама по себе. Одежда была признак города, общества, цивилизации, необходимый атрибут деланья денег, сугубо профессиональная необходимость, сбруя, униформа, средневековые латы, которые при малейшей возможности следовало немедленно сбросить, обнажив навстречу солнцу и природе свою варварскую, гедоническую натуру. Однажды Гарик наблюдал молодого человека, который, припарковав машину на одной из боковых пустынных улиц деловой части города, тут же в машине переодевался, на глазах превращаясь из джинсового деревенского молодца в благопристойного сэйлсмена. По-видимому, он опаздывал на деловое свидание и, набрасывая на шею галстук и подхватив атташе-кейс, он бежал по улице, наступая на незавязанные шнурки. К концу квартала его уже нельзя было отличить от толпы точно так же одетых мужчин разных возрастов, что заполняли этот район. Тут царствовала идея утилитарности и, следовательно, частности, поскольку (как мы знаем из различных источников) общие истины и общие идеи ценны сами по себе и не могут быть утилизованы напрямую. В мышлении американцев, кажется, не было места неопределенностям и мутностям, столь родным российскому сердцу, печенкам и селезенкам, и потому у них глаза начинали сходиться к переносице, когда они сталкивались с личностью вроде Гарика.
Единственный способ изучать язык, к которому оказался способным Гарик, были разговоры с людьми на улице, верней, разговоры с собачниками, потому что такие разговоры возникают сами по себе.
Как только американцы узнавали, что Гарик эмигрант из Советского Союза, первый вопрос к нему был: где ему больше нравится, там или здесь – вопрос, который вначале приводил его в недоумение, потом в раздражение, потом в неистовство, и только потом, будто взяв некоторый барьер, он начал ощущать себя изменившимся человеком. Как можно было задавать такой вопрос, и что за люди были американцы, если они полагали, что на такой вопрос можно ответить? Сперва Гарик захлебывался в нахлынувшем на него потоке одновременно высокопарных и язвительных слов, на него нападало вдохновение объяснить этим кретинам, какие они кретины, причем так замечательно объяснить, что они тут же падут ниц и признают себя таковыми. Увы, слова, которые переполняли его, были всё русские слова, так что ему оставалось только изобразить на лице ироническую ухмылку и промямлить, что он не знает, где лучше. Так он делал всякий раз, пока ему не надоело, потому что американцы были люди доброжелательные, они не обижались и относили Гарикову иронию к трудности его эмигрантского положения. Тут происходило столкновение между западным рационалистическим умом и русской неспособностью отделять чувства от мысли, и Гарик был идеальным представителем этой самой неспособности, которую, разумеется, превозносил внутри себя как истинную и единственно желанную человеческую цельность. Может быть, он был прав, мы не беремся судить, а только констатируем факт, что поскольку Гарик был один, а все остальные вокруг были американцы, то в конце концов он сдался и, скосив голову набок и усмехаясь, стал выуживать из своего умственного хаоса определенные слова для ответа. И хотя это были в основном шутливые слова, все равно он начинал чувствовать иным человеком. Это походило на сон, в котором бежишь, бежишь от неведомой опасности по полной неровностей, кочек, выбоин земле, и тут перед тобой высоченный, увитый зеленью забор, никогда тебе его не перепрыгнуть, но, собравшись с силами, совершаешь фантастическое усилие и таки перелетаешь забор и, оказавшись на совершенно иной территории, оглядываешься вокруг, видишь траву, деревья, дом вдалеке и стоишь, испытывая облегчение. «Ну что вы, это как в вашей поговорке, сравнивать яблоки и апельсины», – отвечал Гарик американцам, приветливо улыбаясь, и американцы тут же начинали усиленно, как китайские болванчики, кивать головами и с чувством говорить: «Мы вас понимаем». О, это американское «мы (или я) вам понимаем», сколько Гарик наслушался этого «I know what you mean» – неужели они действительно «знали, что он говорит», если он сам толком не знал? Но, право, это было неважно, а важно было, что он сам меняется, пересиливая не только себя самого, но как бы всю традицию русской культуры, которая вошла с него с детства и сформировала его натуру В детстве его дразнили иванушкой-дурачком, и теперешняя его сдача на милость американскому образу мышления, если можно так сказать, напоминала ключевой момент из русской сказки, когда Иванушку встречает на перекрестке дорог надпись: «Пойдешь налево, коня потеряешь, пойдешь направо…», и так далее, так называемый экзистенциальный выбор. Сделав выбор, отдав на растерзание коня, Иванушка-дурачок предает бессловесного друга, жертвуя душевной привязанностью. Что происходит в душе и голове Иванушки, когда он, оставшись один, пускается брести по дороге, – вот вопрос, а появление подобревшего к нему волка – только следствие. «Там, как известно, лучше мороженое и метрополитен, а здесь, как известно, автомобили и свобода», – отвечал Гарик совсем уж легкомысленно, вызывая у американцев обратную реакцию и требование более серьезного ответа – такова была его победа над волком, который глядел на него удивленными («Вы совсем не похожи на других русских эмигрантов!») глазами.
Но, конечно же, не американцы были волк, а соглядатай, что жил внутри самого Гарика. Этот соглядатай все время оценивал Гарика со стороны, действительно как волк в сказке оценивает Иванушку. С чего бы волк, съевши коня, вдруг проникся к Иванушке симпатией и стал ему служить? Там должен быть момент, когда Иванушка, оставив коня, пошел по дороге, а волк стал глядеть ему вслед. Что же он увидел, какое изменение подметил в человеке, который только что принял нелегкое решение? Какие признаки неожиданной легкости и независимости в походке, покачивании туловища, посадке головы, взмахе рук? О да, он знает, что кое-что такое усохло в Иванушкиной душе, чтобы дать место чему-то новому, – вот как человек из последних сил взбирается на вершину огромной горы и обнаруживает, что эта гора – всего только незначительная часть горного хребта, открывающегося глазам. Тут же проделанное восхождение мгновенно исчезает из памяти, хотя за секунду до этого казалось величайшим жизненным достижением. Но человек не падает духом, а только подбрасывает рюкзак на спине, перемещая тяжесть, и продолжает путь – а между тем он уже совсем другой человек. Забыв о восхождении, он освободился от власти буквальностей (на сколько-то там тысяч метров над уровнем он моря взобрался) и теперь весь во власти относительностей (на сколько, вон, один пик выше в сравнении с другим, а другой с третьим и так далее). Иссушает ли душу такой сравнительный подход к жизни? Несомненно. Но одновременно облегчает ее, а также обеззабочивает. Камни, набрякшие буквальностью изначальных страстей, не тянут ее больше вниз, во влажный уют мифологии и темень милого косноязычия. Была ли мифология красочна? Безусловно! Но что может сравниться с сухой легкостью перышка, возносимого к небесам, с этим единственным состоянием, приближающим тебя к человеческой цели, обретению свободы и воли? Цена, которую ты платишь, – бесцветие мира вокруг, поскольку краски мира теперь собрались в кончиках твоих пальцев. Но теперь только от твоей воли зависит объять мир, окрашивая его в свои цвета.
Глава 18
Нью-Йоркский дядя
В Нью-Йорке у Гарика, кроме румынской двоюродной сестры с ее румынским мужем, еще был дядя, брат матери. У матери было пятнадцать братьев и сестер, всех их разбросало по свету, и теперь в Америке оставался один дядя Сеня, тот самый, от которого шли посылки и из-за которого в сталинские времена соседи по коммуналке писали на Красских доносы. Дядя этот в молодости играл в футбол за клуб «Макаби», и его еще помнили на трибунах одесского стадиона «Черноморец» старожилы-болельщики. В Нью-Йорке они с братом владели небольшой фирмой по изготовлению часов и жили по джентльменски. Но после смерти брата (который был, по-видимому, всему голова) дела дяди сильно пошатнулись. Как многие в семье матери, дядя был игрок, его деньги были вложены в акции, между тем как к приезду Красских акции в Америке все падали и падали, уже несколько лет. Дядя, как это делают игроки, покупал акции в кредит, играя на повышение, и потому его капитал теперь все сокращался и сокращался в геометрической прогрессии, внося в старческую душу смятение. Хотя все равно у него был благородный вид и все равно он по выражению двоюродной сестры «красиво жил», даже если перестал ездить по дорогим курортам и останавливаться в первоклассных отелях. А поскольку его благородство заключалось не только в осанке и все еще красивом голубоглазом лице, но и в том, что он был не слишком умен и совсем не хитер, то упомянутое смятение переходило в скрытую паранойю, которая через несколько лет закончилась истинным психическим заболеванием. Когда прибыли Красские, дядю раздирали два фатальных чувства: опасение, что нужно тратить на них деньги и чувство вины, что он тратит мало. Гарик только хотел, чтобы дядя оставил их в покое, но это было невозможно. Чувство вины взъяривало дядю беспричинно, он приходил читать нудные лекции на тему, как вести себя в Америке, как все здесь начинали с метлы. Потом он переходил на собственную личность как образец успеха и тогда вскакивал, произнося хвастливые речи. Красские уже знали, какой он был честнейший бизнесмен, и какой поэтому у него был кредит в банке, и как председатель банка жал ему руку, и какой спич он произнес однажды на заседании UJL (еврейской благотворительной организации), так что все присутствующие взволновались стали тут же жертвовать какие-то огромные суммы на Израиль, и сколько он сам пожертвовал. Тут он внезапно вспоминал, перед кем выступает, и садился на стул, беспомощно потирая лоб и бормоча, что его сегодняшнее положение катастрофически плохо, что биржа опять упала, и так далее, и так далее. И уходил, обязательно оставляя какие-то деньги, а если ему возражали, то начинал кричать. В сущности, нужно было отнестись к нему с пониманием и жалостью, но Гарик был настолько дезориентирован, испуган и нищ духом в непонятном новом мире, что глупо было бы ожидать от него какого-то снисхождения (поскольку, чтобы снизойти, нужен мало-мальский пьедестал, с которого можно спуститься с этой целью). Как жалобно, с какой тоской в верхнем регистре голоса выводит несчастный герой оперы «Воццек» фразу: «А ведь быть добродетельным это такое, наверное, благословение!», и как это подходило к ситуации Гарика Красского! Между тем как дядин пьедестал, его наработанная в Америке гордость, уходил у него из-под ног – еще один род человеческой муки…
Глава 19
Приезд двоюродного дяди из Ленинграда, и что из этого приезда вышло
– Между прочим, ты ничего не слыхал от этого, гм, гм, как его, Пети? – подозрительно прищуриваясь, спросил как-то Гарика дядя.
– Как я мог что-нибудь слышать?
То, что дядя назвал своего родственника «гм, гм, как его, Петя» сразу подсказывало, что дядя находится в одном из своих «таких» состояний и что этому есть причина.
– Ну, может быть, мама что-нибудь тебе написала. Твоя мама тоже, гм, гм, может быть о-очень большой дипломаткой, когда ей нужно.
– Что значит дипломаткой? Что ей может быть нужно в данном случае? – выразил искреннее недоумение Гарик.
– Ну, гм, гм… может быть, она не хочет меня беспокоить, чтобы я не волновался, – сказал дядя, чувствуя нелепость своих подозрений и только мрачнея от этого. – Она, может быть, хочет остаться в стороне… гм, гм, она, может быть, знаешь…
Тут он за неимением слов, покрутил в воздухе пальцами, желая изобразить подозрительную хитроумность своей сестры.
– Помнишь, как она вызвала меня перед вашим отъездом? Я должен был приехать, только чтобы успокоить ее. О, она большая дипломатка!
– Какое мне дело, что она беспокоилась? – вскипел Гарик. – Еще обращать внимание! Если вы хотели тратить деньги, это ваше дело!
– Что ты хочешь, она же мать, она беспокоилась за вас, – урезонивающе сказал старик.
– Ну и что, что беспокоилась, какое ее дело, она еще не то могла сказать… Это ваши с ней дела, я к ним отношения не имею… какое мне дело… – продолжал Гарик бессвязно, не зная как отмежеваться от матери, вообще от всего прошлого, что тянуло назад, в душевный уют, в теплоту когдатошней жизни.
– Я просто, гм, хотел знать. Может быть, ничего и нет. Но я, гм, ему не верю, он большой трюкач, этот твой Петя.
– Может быть, и трюкач, – рассмеялся Гарик, вспоминая своего троюродного, или какого, дядю Петю в Ленинграде. – Но что он вам сейчас?
– Я, видишь ли… Он, видишь ли, гм, гм, только ты никому не говори, выманил у меня приглашение…
– A-а, так вы послали ему приглашение в гости? – с некоторым даже злорадным удовольствием сказал Гарик. – A-а, значит, он приедет, чтобы вас раздеть!
– Я ему трижды писал, чтобы он отложил с приездом, потому что, гм, у меня сейчас плохие дела, я, гм, как ты знаешь, в стесненном финансовом положении.
– Что ему до вашего финансового положения, – злорадно сказал Гарик, вспоминая не только дядю Петю, но и всю Россию, и с мгновенным наслаждением оценивая ситуацию такого противостояния, в котором дядя Петя представлял Россию, а дядя Сеня – Запад. Действительно, что могло быть беззаботной нищенке России до трудного в какой-то момент финансового положения миллионщика Запада?? Ага, долой их с их пьедестала!
– Я три раза писал ему заказным письмом и послал срочную телеграмму, он не мог не получить.
– Да вы хоть бы тридцать три раза писали, – ухмыльнулся Гарик. – У человека на руках приглашение в гости в Америку, вы что же думаете, он его не использует?
– Но это же непорядочно! Как можно быть таким непорядочным и бессовестным человеком!
Тут дядя опять пустился в свое морализаторство, которое закончилось стертой пластинкой хвастовства своими западными достижениями на почве честности. Но на этот раз он звучал особенно нарочито, и Гарик вдруг понял, что дядино хвастовство не так уж просто, что под ним лежит пре-е-екрасное понимание, откуда он приехал и чему именно приводит себя контрастом, и что он пре-е-екрасно знает, что значит для советского человека приглашение в гости в Америку. Кроме того, он вообще был несправедлив к Пете, потому что во время своего приезда с Союз он побывал у Пети в Ленинграде, и тот его принимал по-царски, что в Петином случае означало: с шиком водил по ресторанам и снабжал девочками. И этому старому петуху Сене следовало бы знать, с кем имеет дело, и если он получил свое наслаждение в Ленинграде, то не так уж бессовестно «выманил» у него приглашение Петя. Такое чувство испытал Гарик в первый момент, но потом случилось любопытное: внутри себя он вдруг взял сторону дяди Сени и стал думать о Пете точно с таким раздражением, даже презрением, то есть с таким же самым морализаторством, как дядя Сеня. Как будто образ Пети слился у него с образом оставленного Советского Союза, и в споре между Россией и Америкой он взял сторону Америки.
Между тем кто такой был Петя? Это был человек, который жил показухой, за показуху он продал бы мать и отца и, надо сказать, он сумел эту показуху отполировать и вознести на высочайший уровень. Когда-то мать Гарика не нашла ничего лучшего, как отправить восемнадцатилетнего сына на каникулы к ленинградскому родственнику (или она с целью это сделала?), и Гарик был немедленно посвящен в жизнь, о которой мог бы прочитать только в каком-нибудь бульварном романе. Как известно, бульварных романов в Советском Союзе не печатали, а вот люди наподобие Пети существовали, заполняя собой волшебный пробел, по которому тайно страдали юношеские сердца. Петю, или Петра Григорьевича, как величали его с непреходящим почтением многочисленные ленинградские девицы, вполне бы следовало наречь Магистром Полусвета (особенно в том смысле, в каком слово «полусвет» ассоциируется со словом «полумаска»), ибо нарочито недвижное лицо Пети, его нарочито еле движущиеся губы и нарочито тихие, до еле различимости слова, которые он небрежно ронял, и еще то, как он окружал себя, точней, свой образ жизни, еще точней, свой способ зарабатывать на жизнь умолчаниями, ухмылками, короче говоря, таинственностью – все работало на тот же образ. С первого мгновенья, как только Петя встретил Гарика на вокзале, Гарику показалось, что он попал в иной мир: барские манеры, с какими его родственник обращался с обслуживающим персоналом – носильщиком, таксистом или, потом, с официантами; огромные чаевые, которые давал, не моргнув глазом, или, наоборот, вообще не давал, если обслуживание не понравилось ему; то, как его уже знали в самых лучших ресторанах и кафе – все это юный Гарик воспринимал с затаившимся сердцем и округлившимися глазами. Петя жил на одной из улочек, ответвляющихся от Невского проспекта, и его холостяцкая комната в коммуналке являла собой уникальное зрелище. По-видимому, она никогда не убиралась (за исключением приборки, совершенной однажды неохотным Петей и Гариком перед появлением совсем уже значительной компании девиц и других гостей), постель тоже никогда не застилалась, кресла и стулья были завалены одеждой, шкаф, забитый пальто и костюмами, никогда не закрывался, но при всем этом, оказывалось, так можно прекрасно жить! Не тратя излишних и ненужных усилий! Почти немедленно по приезде Петя предупредил Гарика, что в ближайшие полчаса к нему должен прийти «один человек по делу» и чтобы Гарик сделал вид, будто он сам человек посторонний, чего-то ожидающий и потому якобы недовольный приходом другого человека. Посетитель явился, пошушукался с Петей и ушел, и когда Гарик обернулся, Петя держал в руках толстенную пачку денег.
– Дело сделано, – сказал он своим манером, еле двигая губами. – Между прочим, мда, благодаря твоему присутствию я сделал лишние пятьсот рублей, поскольку представил тебя, как конкурента. Так что тебе причитается.
Петя повел Гарика в «Европейский», заказал цыплят табака и бутылку «Столичной». В ресторане было прохладно и полутемно, их обслуживали с молчаливым почтением. Гарик никогда не ел цыплят табака, потому что они были невозможно дороги, и никогда не выпивал такое количество водки. Во время обеда Петя обсуждал преимущества балета Кировского театра перед балетом Большого, потом игру актера Смоктуновского, потом американскую труппу, привозившую недавно «Порги и Бесс». После обеда они пошли по Невскому, и, встречая знакомых, Петя представлял им Гарика, а затем неизменно заводил разговор о каком-то общем приятеле, который «оказался негодяем» и с которым у него произошла, судя по всему, жестокая ссора. От встречи к встрече Петины определения и эпитеты становились все более и более выразительны, а его описания грехов приятеля приобретали каждый раз новые, более зловещие детали. Но будничная тихость его голоса набрасывала на все иронический отпечаток игры, так что каждый раз Гарик вглядывался в Петино лицо, желая убедиться, насколько он действительно разыгрывает спектакль, а не завирается от ущербности страсти. В конце концов, они оказались в кафе «Норд», и официантка, одна из тех девиц, которые называли его Петром Григорьевичем, стала расспрашивать о том о сем, а Петя эдак буднично и невзначай бросил, что Александр Федорович попал под трамвай и ему отрезало ногу и «то самое», вот именно.
– Ой, что вы! – воскликнула пораженная официантка. – Ой, как же это!
Она даже присела на стул на секунду, так на нее подействовала новость.
– Ой, как же так, не может быть, бедный Александр Федорович! – запричитала она, а Петя только коротко кивнул, еще раз подтверждая.
Глаза официантки затуманились, рот ее отвис в ужасе, как будто перед ней возникло видение отрезанных ноги и «того самого», – или же, наоборот, Александра Федоровича без ноги и «того самого». По видимому, «то самое» представляло вескую значимость не только в жизни Александра Федоровича, но и жизни определенного числа женщин, интимно знакомых с ним, и потому без оного достоинства нечто в жизни кардинально менялось.
– Лидочка, вот, видишь, ко мне… гм, племянник приехал… с севера, два месяца пробыл в экспедиции, живой… гм, живого женского личика не видел… можешь себе представить… – начал Петя.
Лидочка глянула на Гарика с мимолетным интересом, а он почувствовал, что от неловкости у него отнимаются ноги. Впрочем, она явно не была настроена на эротическую игру: Петино вранье слишком на нее подействовало.
– Почему бы вам не позвонить Нине? Я только что разговаривала, она сегодня свободна, – сказала она мимоходно, убирая столик.
– Мг, – сказал Петя. – Дай-ка мне ее телефон, он у меня где-то дома записан, но не помню где.
Так началось обучение Гарика в Петиных университетах богемной, или как ее назвать, жизни, но Гарик с самого начала ощутил, что он здесь только пришелец и что совсем не годится на амплуа ее героя. Это его угнетало и даже вселяло комплекс неполноценности, но слишком в нем жила восторженность человека, склонного к идеологиям и, как следствие, к морализированию. Между тем в Петином кругу тоже существовала мораль, верней, аморальность, которая имела под собой своеобразную мораль, которую следовало оценить по достоинству. Мораль этих людей проявлялась в том, что они образовывали тесный, своего рода дружеский круг, если и основанный на цинизме, то, по крайней мере, не на денежном цинизме. Девицы делали все как бы за просто так, за незначительные подарки в крайнем случае, за ресторан, и по своей воле вращались в орбите нескольких жуиров в возрасте. Разумеется, Петя и его приятели обязательно приходили на помощь девицам, помогали устроиться на работу, оторвать в том или ином варианте лакомый кусочек от благ советской жизни, но это была не причина, а следствие их взаимоотношений. Общность между людьми основывалась здесь на неюном и не слишком радостном знании жизни, освобожденном от сантиментов романтики так же, как освобождена от сантиментов внешней красоты оставшаяся без шубки освежеванная тушка животного, или как освобожден от сентиментального ореола распятый на кресте раб. Мы не случайно приводим пример распятия, потому что религия, которая ассоциируется с этим образом, несет в своем начале подобное же «безкожное» знание человеческой жизни, хотя одновременно несет в себе еще и вздернутость экзальтации. Вот эта экзальтация, которой требовала натура Гарика, начисто отрицалась в Петином кругу. Там невозможно было поднять глаза кверху, как их поднимают в музее, глядя на картину с человеком на кресте, там нельзя было приобщиться к чему-то «высокому». В Петином мире «высокое» было категорически воспрещено, обхаяно, осмеяно, обстрижено под машинку – куда более наголо, чем в советской идеологии, которая, по крайней мере, пропагандировала «высокое», даже если на тупой и фальшивый манер. Петя как-то увязался за Гариком в Эрмитаж и стал, похмыкивая, рассуждать о картинах тоже снизу вверх, только будто подглядывая под сюртуки, кафтаны, панталоны, оборки, корсеты и проч. изображенных персонажей, выуживая пикантные детали или анекдоты прошлого (которые он как истинный петербуржец знал хорошо). Или он вдруг останавливался и горячо говорил, беря Гарика за плечо одной рукой и указывая другой:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.