Текст книги "Русская литература сегодня. Жизнь по понятиям"
Автор книги: Сергей Чупринин
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 64 страниц)
НЕОБАРОККО
Термин, которым Марк Липовецкий, опираясь на идеи и методику профессора Болонского университета Омара Калабрезе, определяет одно из двух (наряду с концептуализмом) течений внутри русского постмодернизма. Среди основных черт необарокко:
эстетика повторения (повторение одних и тех же элементов ведет к наращиванию новых смыслов благодаря рваному, нерегулярному ритму этих повторений, как это происходит в «Москва – Петушки» Венедикта Ерофеева и в «Пушкинском доме» Андрея Битова; на этих же принципах построены поэтические системы Льва Рубинштейна и Тимура Кибирова);
эстетика избытка (гипертрофированная телесность героев Юза Алешковского, гиперболическая «вещность» стиля Василия Аксенова, монструозность персонажей и, прежде всего, рассказчика в «Палисандрии» Саши Соколова, космизм и мифологизм Владимира Шарова, «длинная строка» Иосифа Бродского, метафорическая избыточность стиля Татьяны Толстой, Валерии Нарбиковой, Юлии Кокошко, Анатолия Королева);
эстетика фрагментарности (перенос акцента с целого на деталь и/или на фрагмент, что приводит к бесконечному нанизыванию деталей у Саши Соколова, Татьяны Толстой, Иосифа Бродского);
эстетика иллюзорной жанрово-композиционной хаотичности (доминирование «бесформенных форм», таких как «Бесконечный пупик» Галковского, «Конец цитаты» Михаила Безродного, «карточки» Льва Рубинштейна).
Концептуализм и необарокко, – по мнению М. Липовецкого, – во многом противоположны друг другу. Концептуализм тяготеет к традиции Даниила Хармса, необарокко восходит к эстетике Владимира Набокова. Причем если концептуализм подменяет авторское лицо системой языковых имиджей, то необарокко культивирует авторский миф (нередко в парадоксальной, сниженной форме, как у Венедикта Ерофеева, Андрея Битова или даже у Виктора Ерофеева). Если концептуализм стоит на границе между искусством и идеологией, перформансом («кричалки» Дмитрия Пригова), в сущности, питаясь нарушениями эстетических конвенций, то для пиасателей необарокко, наоборот, характерна настойчивая эстетизация всего, на что падает взгляд. Одним словом, – подытоживает это сопоставление М. Липовецкий, – концептуализм ближе к авангарду, а необарокко – к «высокому модернизму».
Прослеживая вектор развития концептуализма и необарокко в наши дни, исследователь видит в их несомненном сближении во многом тревожный знак, так как тем самым исчезает необходимая для культурной динамики «разность потенциалов» – каждое из течений, завершив полный круг, приходит к исходной позиции оппонента.
См. АКТУАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА; КОНЦЕПТУАЛИЗМ; ПОСТМОДЕРНИЗМ
НИКАКОЙ ЯЗЫК
Со школьных лет мы знаем, что речь художественной литературы на обычную непохожа. «Целью искусства, – говорил об этом Виктор Шкловский, – является дать ощущение вещи как видение, а не как узнавание; приемом искусства является прием “остранения” вещей и прием затрудненной формы, увеличивающей трудность и долготу восприятия, так как воспринимательный процесс в искусстве самоцелен и должен быть продлен…» Поэтому, – продолжал В. Шкловский, – «исследуя поэтическую речь как в фонетическом и словарном составе, так и в характере расположения слов, и в характере смысловых построений, составленных из ее слов, мы везде встречаемся с тем же признаком художественного: с тем, что оно нарочито создано для выведенного из автоматизма восприятия. ‹…› Поэтический язык, по Аристотелю, должен иметь характер чужеземного, удивительного ‹…› Таким образом, язык поэзии – язык трудный, затрудненный, заторможенный».
Такова конвенциальная норма, во-первых, позволяющая отделить художественное от внехудожественного, а во-вторых, дающая квалифицированному читателю возможность испытать особое эстетическое удовольствие, восхититься не только сюжетной искусностью автора, свежестью и глубиной его мысли, но и его стилем – неповторимым, безупречным и вот именно что изящным, даже если это специфическое изящество достигается – например, у Велимира Хлебникова или у Андрея Платонова – посредством злонамеренного вроде бы калеченья «нормального» русского языка, его орфоэпии, грамматики или синтаксиса. И есть – все мы помним – случаи, когда и сюжет либо банален, либо вовсе отсутствует, и свежих мыслей у автора кот наплакал, а текст все равно трогает чуткую душу и кажется нам волшебным – благодаря особым образом устроенному языку. Поэтому о литературе и говорят прежде всего как об искусстве слова, поэтому и утверждают, что главное в ней именно язык.
Такова, повторимся, норма – естественно, аристократическая, так как она либо отсекает неквалифицированное читательское большинство от восприятия многих и многих безусловно достойных произведений словесности, либо создает для этого большинства дополнительные трудности, которые приходится (без всякого удовольствия) преодолевать под нажимом школы, общественного мнения или иных властных инстанций.
В этом проблема, и недаром же то один, то другой безупречный стилист впадал (и впадает) в соблазн неслыханной простоты – в надежде стать понятным не только искушенным знатокам, но и тем, кто не владеет кодами к постижению художественной речи. Хрестоматийны примеры Александра Пушкина с его «нагой», то есть освобожденной от какой бы то ни было нарочитости прозой или Льва Толстого, учившегося, как все помнят, грамоте у крестьянской детворы. Чуть менее на слуху тяготение к «незаметному стилю» у зрелого Бориса Пастернака, который, – сошлемся на размышления его alter ego Юрия Живаго, – «всю жизнь мечтал ‹…› об оригинальности сглаженной и приглушенной, внешне неузнаваемой и скрытой под покровом общеупотребительной и привычной формы, всю жизнь стремился к выработке этого сдержанного, непритязательного слога, при котором читатель и слушатель овладевают содержанием, сами не замечая, каким способом они это усваивают. Всю жизнь он заботился о незаметном стиле, не привлекающем ничьего внимания, и приходил в ужас от того, как он еще далек от этого идеала».
И увы, то, что «Юпитерам» давалось превеликим напряжением сил, для «быков», то есть для писателей с умеренным дарованием, никакого труда, похоже, не составляет. Имеется в виду прежде всего, конечно, массовая литература, которая, – как справедливо замечает Александр Иванов, – «в отличие от литературы, понятой так, как понимают ее модернизм и постмодернизм, семиотична, а не метафорична», то есть «использует огромной ресурс обыденной повседневной психологии, для которой, разумеется, очень важны простые навыки ориентации».
На этом различении до обидного «простых навыков ориентации» и сложного «искусства понимания», собственно говоря, и держалась конвенция о разноуровневости (разноприродности и разнопрестижности) качественной и массовой литератур – до тех пор, пока в 1990-е годы массы, утратившие всякое доверие к властным инстанциям (и инстанции вкуса, в частности) не восстали, заявив о собственном суверенитете – в том числе эстетическом. Теперь уже тем, кто заботится о своем престиже, нет больше нужды уставлять книжные полки «Литературными памятниками» или сочинениями современных классиков, втайне почитывая, совсем напротив, милорда глупого. Они отныне в своем праве не только читать, что хотят, но и не читать того, что не хотят. Душу никто больше не обязывает трудиться, и понятно, что первой жертвой здесь не могла не стать качественная литература, чей язык действительно отличается, напомним, нарочитостью, то есть избыточной усложненностью и избыточной тщательностью отделки.
В моду вошли иные песни, иная и «достаточно новая, – по наблюдению Вячеслава Курицына, – для России интонация расслабленного, прогулочного письма». Часть авторов (и читателей) качественной литературы переметнулась на сторону победителя; а другая часть, чье консолидированное мнение по-прежнему выражает традиционная литературная критика, встала в непримиримую оппозицию к нему; но нашлись и авторы, попытавшиеся найти компромисс между требованиями литературы и требованиями рынка. Он, этот компромисс, оказался, прежде всего, языковым, на нем и взошла современная миддл-литература – качественная (или, во всяком случае, тяготеющая к качественности) по содержанию и безыскусная, лишенная какой бы то ни было нарочитости и вот именно что никакая по способу его изложения и доставки населению.
У критиков, склонных к традиционному, то есть аристократическому взгляду на литературу, эта компромиссность и этот тип письма вызывают либо энергичное неприятие («Как это написано? – спрашивает Наталья Иванова, разбирая повесть молодого автора. – А никак. То есть более чем посредственно: это и значит никак»), либо оскорбительную – по отношению к авторам миддл-класса – снисходительность («Пелевин, – замечает Игорь Шайтанов, – не писатель, а слагатель текстов, речевых, но лишенных языка. Он работает интонацией, разговорным блоком, идиомой, конструкцией. Он работает образами компьютерной графики и ее приемами. И неплохо это делает, создавая не очень сложные, но действующие модели сознания»). Тем не менее есть, впрочем, у нас и критики, которые, продолжая спор о том же В. Пелевине с его, – как выражается Ирина Роднянская, – «четырежды руганным, а по мне – отвечающим внутренней задаче языком», видят в этой ненарочитости и, более того, в стертости, казенности и клишированности языка своего рода особое эстетическое достоинство. «Именно этот язык, – говорит Михаил Эпштейн, – и становится опорной точкой реальности, когда все другие способы ее установления – политические, экономические, социальные, технические – проваливаются. Если реальность предполагается стабильной, язык может с нею играть и от нее уклоняться. Но когда сама реальность проваливается в тартарары, как случилось с поколением П в одной отдельно взятой стране, тогда эту роль скучного стабилизатора, “встроенного напоминателя” поневоле принимает на себя язык». «В этой ситуации, – продолжает дискуссию Александр Генис, – литературная ткань становится сугубо функциональной. Такие книги пишут простым и удобным языком, который, как джип, надежно и без претензий перевозит читателя от одного действия к другому. Такую книгу можно считать “сюжетоносителем” точно так же, как называют “энергоносителем” бензин и “рекламоносителем” глянцевые журналы».
Звучит, разумеется, лихо. И шокирующе непривычно – подобно тому, как для всех, кто когда-нибудь слышал про муки творчества, про черновики Пушкина и «Войны и мира», шокирующе непривычно звучит такое, например, высказывание модного сегодня Евгения Гришковца: «Пишу я очень быстро, набело и почти не правлю».
Но на то и свобода, чтобы у каждого было право выбора. Либо остаться с Александром Агеевым, который, отмечая «тенденцию к упрощению языка современной прозы», тихо горюет: «Рождается какой-то “вообще язык”, стертый, лишенный мифологических корней, забывший свою родословную. Язык подстрочника, им переводится импортный “массолит”, им же пишется и отечественный». Либо – и этот вариант тоже сегодня никого не выталкивает из мира культуры – примкнуть к интернетовскому автору, который, признаваясь в любви к очередному пелевинскому роману, выделяет, вне всяких сомнений, главное: «Язык книги далек от русского литературного настолько же, насколько далек от него современный разговорный язык… это язык яппи. ‹…› Одним словом, это мой язык».
См. ВКУС ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ; КВАЛИФИЦИРОВАННОЕ ЧИТАТЕЛЬСКОЕ МЕНЬШИНСТВО; КОНВЕНЦИАЛЬНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; МАССОВАЯ ЛИТЕРАТУРА; МИДДЛ-ЛИТЕРАТУРА; НЕКВАЛИФИЦИРОВАННОЕ ЧИТАТЕЛЬСКОЕ БОЛЬШИНСТВО; НОРМА ЛИТЕРАТУРНАЯ
НОВАЯ ПЕСЕННОСТЬ, НОВАЯ УСТНОСТЬ
По словам Данилы Давыдова, «новая устность – это поэзия, рассчитанная на устное и даже эстрадное предъявление, иногда и с музыкальным или видеоприложением (в том числе так называя слэм-поэзия)». Среди авторов, в большей или меньшей степени увлеченных этим потоком, чаще всего упоминают имена Шиша Брянского, Андрея Родионова, Германа Лукомникова, Веры Сажиной, Германа Виноградова. Что же касается новой песенности, то этим термином характеризуется особый литературно-музыкальный жанр, представленный по преимуществу творчеством Псоя Короленко, а также его последователей и принадлежащий, с одной стороны, к сфере новой устности, а с другой – к университетской, филологической поэзии.
Оба эти явления возникли и приобрели сравнительно широкую известность в узких кругах в 1990-е годы как агрессивный способ преодоления аутизма, охватившего значительную часть современной, прежде всего постмодернистской лирики, и как род арт-деятельности, призванной сократить дистанцию между поэтом и его аудиторией. Новая устность и новая песенность, – говорит Псой Короленко, – «это работа с национальными архетипами, это актуализация фигуры харизматического автора-исполнителя в контексте современного искусства перформанса, это выход из постмодернистской “игры в бисер” в сферу новой искренности и душевности, это сочетание интеллектуальной рефлексии и спонтанности, это интеграция в другие жанры ‹…›, это соединение высокой поэзии с масскультом и фольклором». Число признаков (и задач) новых для нас явлений, как видим, все умножается и умножается. Поэтому, надо думать, и их корни ищут (и, как правило, находят) одновременно и в художественном акционизме концептуалистского типа, и в рок-поэзии, которая «к началу 1990-х перестала быть инновационным методом песенного творчества» (Д. Давыдов), и в авторской песне, и во французском шансоне, и в еврейском музыкальном фольклоре, и в шаманских камланиях, и в том, что называют фольклором студентов, ученых-гуманитариев. Дальше всех в поисках истоков новой устности и новой песенности зашел, пожалуй, Илья Кукулин, отметивший «у Псоя и у Шиша Брянского – соединение “геттового”, идишного еврейства с традицией русского юродства».
Понятно, что одномоментная обращенность к столь разным культурным ресурсам требует и от авторов, работающих в этой манере, и от их читателей/зрителей/слушателей изрядной филологической осведомленности, которую в данном случае можно было бы синонимически уравнять с эстетической вменяемостью. И действительно, песни Псоя Короленко или лирические композиции Шиша Брянского, нередко вызывающе вульгарные по своему общему тону, привычно шокирующие публику сквернословием и намеренным цинизмом авторских месседжей, всегда помнят о своем родстве с университетской библиотекой. «Мне, – утверждает Псой Короленко, – интересно также вынести уличный формат на клубную сцену и академическую кафедру. Пение в университетской аудитории – это своего рода акция, концептуальная работа в университетско-академическом культурном пространстве. Деррида превращается в шансонье, на клубную сцену и университетскую кафедру привносится образ уличного скомороха». Поэтому произведения, относимые к разряду новой устности и новой песенности, часто центонны, театрализованны и всегда персонажны. «Представьте себе, – делится своими впечатлениями Макс Семеляк, – Владимира Сорокина, поющего песни Юрия Визбора с апломбом Бориса Сичкина и изяществом Ива Монтана». И представьте себе, – продолжим, – скоромоха, про которого все знают, что на самом-то деле он доцент, и доцента, который со скоморошьим бесстыдством демонстрирует публично свои эмоции («Это, – признается Псой Короленко, – может быть растерянность, страх, беззащитность, надежда, мольба, все, что угодно, только не насмешки»).
Такая масочность, разумеется, обеспечивает новым устным и новым песенным авторам популярность в клубном и университетском пространстве, делает их культовыми фигурами для определенной части квалифицированного читательского меньшинства. Но она же исключает и возможность их выхода к действительно массовой аудитории, которая – как это было в случаях с Булатом Окуджавой, Владимиром Высоцким или Виктором Цоем – отзывается лишь на прямые лирические высказывания, где исповедальность и искренность не спрятаны под персонажными масками и не перегружены избыточными культурными наслоениями.
См. АВТОРСКАЯ ПЕСНЯ; АКЦИОНИЗМ ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ; ИСКРЕННОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; МАСКА ЛИТЕРАТУРНАЯ; РОК-ПОЭЗИЯ; ЦЕНТОН; ЭСТРАДНАЯ ПОЭЗИЯ
НОВЫЙ АВТОБИОГРАФИЗМ
Этот термин введен Марком Липовецким («Знамя». 2002. №?5) со ссылкой на концепцию позднего постмодернизма, разработанную голландским ученым Д. Фоккемом, составителем критической антологии «Международный постмодернизм» (1997).
И означает он примерно то же, что термин «филологический роман», предложенный Владимиром Новиковым («Новый мир». 1999. №?10) со ссылкой на А. Гениса, автора книги «В окрестностях Довлатова. Филологический роман». Выделяясь из общего потока мемуарно-автобиографической прозы, «во-первых, в силу преобладающей фрагментарности (за исключением, может быть, хотя и неочевидно, романов Гандлевского, Чудакова и Новикова), неизбежно отсылающей если не к Розанову, то к Довлатову. А во-вторых, в силу того, что большинство авторов/героев этих сочинений либо профессиональные литературоведы (М. Безродный, А. Генис, М. Гаспаров, А. Жолковский, Вл. Новиков, А. Чудаков), либо не отделяют занятия литературой от профессиональной же рефлексии по ее поводу (Евг. Попов, Д. Галковский, А. Сергеев, С. Гандлевский, Г. Брускин, Л. Рубинштейн, Д. А. Пригов)».
Жанрообразующим принципом, по мысли М. Липовецкого, является то, что «практически во всех этих книгах происходит ревизия традиционной (модернистской) концепции личности как некоей целостности. “Мемуаристы” 90-х анализируют свой личный опыт литературоведчески – как конгломерат влияний, “чужих слов”, осколков чужих сознаний, отражений в глазах других людей. ‹…› Парадоксальным образом присутствие “Я” в лучших вещах этого направления выражено через его отсутствие – через тщательно организованную систему отражений и рефлексий на “чужое”. ‹…› Так сказать, интертекстуальный анализ личности – ничего удивительного, что литературоведы так увлеклись мемуарами!»
См. МЕМУАРЫ СОВРЕМЕННЫЕ; НОВЫЙ РЕАЛИЗМ; СЕНТИМЕНТАЛЬНОСТЬ, СЕНТИМЕНТАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА; ФИЛОЛОГИЧЕСКАЯ ПРОЗА
НОВЫЙ ДИЛЕТАНТИЗМ
от ит. delettare – развлекать, потешать.
Разница между дилетантом и профессионалом известна вроде бы каждому. Еще Владимир Иванович Даль сообщал, что профессия – это «промысел, всякое сословное занятие», тогда как дилетант – это «охотник, любитель, человек, занимающийся музыкой, искусством, художеством не по промыслу, а по склонности, по охоте, для забавы».
За столетье с лишним никаких существенных перемен в смысловом наполнении этих терминов не произошло, и мы с прежней конвенциальной легкостью именуем дилетантскими стихи великого князя К. Р., бывшего члена Политбюро ЦК КПСС Анатолия Лукьянова (Осенева), кинорежиссера Эльдара Рязанова, равно как и романы белого генерала Петра Краснова и генерала КГБ Семена Цвигуна, пьесы Анатолия Луначарского или литературно-критические статьи Николая Бухарина. Профессионалы обычно об этих художествах отзываются свысока. А в тех случаях, когда любителя постигает удача, всегда ведь можно либо – опять-таки конвенциально – перевести его в разряд настоящих писателей, либо вздохнуть с элегической завистью: талантливый, мол, человек талантлив во всем.
Поэтому вполне достаточно было бы в этом словаре обойтись статьей «Профессиональная и непрофессиональная литература», если бы – в нулевые уже годы, на фоне обвального падения тиражей и убывания общественной заинтересованности в литературе – реальность книжного рынка не познакомила нас с дилетантами нового, особого типа.
Их, собственно, давно уже ждали. Так что, объясняя причины практически полного отсутствия у нас полноценных бестселлеров, Андрей Архангельский, наверное, изложил отнюдь не только свою личную точку зрения, когда на страницах «Огонька» заметил: «Российский писатель сегодня такую книгу написать не способен: с одной стороны, он отягощен сверхзадачей написать нечто глобальное, “для потомков”, с другой – он сам не верит в свои силы и не способен ничему удивляться; наконец, у него отсутствует знание жизни разных слоев общества и интерес к этой жизни. Не может сегодня писатель написать о среднем классе – он жизни этой не знает. Не может написать про бизнесменов – поскольку сам небогат и не знает вкуса денег. И тогда на помощь литературе приходит любитель – наблюдательный, неравнодушный человек, хорошо знающий жизнь среды, которую он описывает».
Однако, перебирая мелькающие в СМИ имена новых дилетантов, с легкостью покоривших книжный рынок, нетрудно увидеть: одного знания жизни для успеха явно недостаточно, нужен еще (вот оно, главное!) изрядный медийный ресурс. Все они – от Владимира Соловьева, написавшего «Евангелие от Соловьева», до Оксаны Робски, сумевшей, по словам Галины Юзефович, «буквально на второй неделе продаж обскакать Акунина», от «человека-театра» Евгения Гришковца до Ксении Собчак, которая у нас теперь тоже писательница, – являются либо заметными представителями, порождением медийной среды, либо постоянными объектами ее пристального внимания. Исключений почти нет, поэтому шумная слава не грозит ни авантюрным романам недавнего посла России в Италии Николая Спасского, ни сборникам рубаи, которые выпускает президент-ректор Международной академии управления профессор Анатолий Ежов, – вполне успешные в своей основной профессии, эти авторы, простите за грубость, для медийной среды никто, и звать их никак. Одним словом, такие же чужаки, как и профессиональные писатели. В то время как прославленный телекиллер Сергей Доренко (роман «2008») или депутат Алексей Митрофанов (роман «12 кресел») для этой среды безусловно свои, и при прочих равных у журналисток Кати Метелицы, Анны Старобинец или Елены Афанасьевой шансы попасть в фавор, оказаться замеченными выше, чем у других дебютантов, ибо коллеги из печатных СМИ, руководствуясь корпоративной солидарностью, гарантированно откликнутся на их романы сочувственными рецензиями.
Впрочем, печатные СМИ по отношению к телевидению – все равно что плотник супротив столяра. Телевидение – вот в сегодняшней России кратчайший путь к успеху. Понятому, разумеется, не как включение в разряд профессиональных писателей, а как попадание в лигу звезд – рядом с Татьяной Толстой и Дарьей Донцовой, Эдвардом Радзинским и Михаилом Жванецким.
А где звездное свечение, там и тиражи, там и сверхприбыли. «Поэтому, – говорит уже упоминавшаяся Г. Юзефович, – самым выгодным и беспроигрышным с точки зрения издателей» стал «способ, известный в народе как “раскрути звезду на книжку”. В данном случае рецепт успеха предельно прост – в сущности, в него входят всего два обязательных ингредиента: во-первых, звезда – годится любая, возможно, даже слегка подтухшая и клонящаяся к закату, но непременно с писательскими амбициями; и, во-вторых, разумная маркетинговая стратегия».
И поэтому же, – меланхолично изумляется Андрей Архангельский, – «литературные критики в основном Робски ‹…› ненавидят – так разорившиеся господа ненавидят бывших слуг». И дело не в зависти, разумеется. А в том, что по отношению к книгам большинства новых дилетантов традиционные (да и хоть бы даже модернизированные) критерии, средства анализа и оценки попросту неприменимы. Недаром ведь бывший колумнист американского журнала «Нью-Йоркер» Джон Сибрук гораздо раньше нас констатировал, что строгая иерархия высокой (highbrow), средней (middlebrow) и низкой (lowbrow) культуры обрушилась вместе с системой этических и эстетических оценок, когда в литературные звезды стали все чаще и чаще выходить новые дилетанты из медийной среды. Наступила, – свидетельствуют и Дж. Сибрук, и его русские рецензенты, – эпоха nobrow, эпоха культуры большинства, находящейся по ту сторону иерархии, когда хорошо просто то, что популярно, продаваемо и успешно.
И можно, конечно, вслед за Алексеем Михеевым отметить «живость», свойственную сочинениям Оксаны Робски, подобно тому, как несколько лет назад рецензенты находили какую-то особенную «энергетику» в романах Александра Проханова – еще одной из наших медийно обеспеченных литературных звезд. Но больше-то ведь почти обо всех этих книгах и сказать нечего! Так что не сетуйте на литературных критиков и их желание либо равнодушно, либо брезгливо отстраниться от книг наших новых дилетантов, которые с таким упоением (а может быть, и без упоения) читает вся страна.
См. ЗВЕЗДЫ В ЛИТЕРАТУРЕ; МИДДЛ-ЛИТЕРАТУРА; ПИАР В ЛИТЕРАТУРЕ; ПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ И НЕПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.