Электронная библиотека » Сергей Чупринин » » онлайн чтение - страница 38


  • Текст добавлен: 25 февраля 2014, 19:24


Автор книги: Сергей Чупринин


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 38 (всего у книги 64 страниц)

Шрифт:
- 100% +
ПОСТИНТЕЛЛЕКТУАЛИЗМ (ПИ, ПИ-ПИ)

Этот термин прожил в нашей литературе всего несколько месяцев. Что вроде бы странно, так как серия статей Льва Пирогова, манифестировавшая новое явление, весь 2002 год бурно обсуждалась и на полосе «Свежая кровь» еженедельника «Ex libris Независимой газеты», и, особенно, в Интернете, где к ней отнеслись со всей серьезностью: «Наше отношение к постинтеллектуализму – самое что ни на есть положительное. Это первое заслуживающее внимания культурное явление с 1914 г. ‹…› Явление Пи-Пи – нечто на уровне кубофутуризма и акмеизма. ‹…› Если русская литература – разновидность религии, то Пи – это правильный, здоровый народный протестантизм, стремление к “дешевой церкви” и разрубанию пут разного рода старых заветов». Одним словом, «постмодернизм умер. Да здравствует постинтеллектуализм!»

Впрочем, как с самого же начала предупреждали сетевые витии, судьба постинтеллектуализма была в руках его инициаторов. «Короче, либо Пирогов и Компания превращаются в вождей широчайшего культурного движения, либо ‹…› его устроит роль “вождя очередной дачной школы”, жалкой тусовки нездоровых собутыльников? Вот выбор, за которым мы будем наблюдать».

Наблюдать оказалось не за чем – кроме как за отрицающей ныне какую-либо свою связь с постинтеллектуализмом группой «Осумасшедшевшие безумцы» (Всеволод Емелин, Мирослав Немиров, Владимир Нескажу, Андрей Родионов), вместе или поврозь концертирующей, – как заметил тот же Л. Пирогов, – «по домам питейной культуры города-героя Москвы». А сам Пи-Пи исчез, будто его и не было никогда. И причина, надо думать, не столько в отсутствии у Л. Пирогова и его сотоварищей необходимого пиаровского усердия, сколько в том, что их революционный вызов не был замечен именно теми, кому он и предназначался: людьми профессиональной (как варианты – статусной, книжной, официозной, толстожурнальной, репрессивной) культуры.

И об этом стоит пожалеть, так как «стихийный протест против тухлой тусовки немзеров-архангельских и прочих солженицыных» (Л. Пирогов), содержал (и содержит) в себе отнюдь не только хулигански-шутовской, но и немалый эстетический потенциал. Его смысл – в антиконвециальности, в неприятии того, что маркируется как норма, и соответственно в отстаивании права писать не просто плохо, а демонстративно, вызывающе плохо. Не страшась при этом ни обвинений в вульгарности и дурновкусии, ни напрашивающегося подозрения в том, что «новые варвары» либо вовсе не талантливы, либо абсолютно не владеют поэтической и прозаической техникой.

Разумеется, приверженцы Пи-Пи (часто, кстати, и не догадывающиеся о том, что их можно так называть) метят прежде всего в российский постмодернизм с его внутрикультурным аутизмом, разъедающей иронией, установкой на самоцельную игру и зависимостью от общелитературного контекста. «Пи, – еще раз процитируем Л. Пирогова, – это отказ от вериг контекста. Новое слово рождается в первозданной пустоте, равнодушное к тому культурному циклу, который еще до его появленья на свет закруглился, кончился». Иронии, как и обычно в этих случаях, противополагается новая искренность, аутизму – гиперкоммуникативность, а обращению к квалифицированому читательскому меньшинству – стремление (шоковыми или пусть даже и сугубо эстрадными средствами) достучаться до тех, кто и к стихам, и к прозе в принципе равнодушен. «Не столь важно уметь писать, – говорит об этом обозреватель журнала «Эксперт», – главное – устранить эстетический барьер между литературой и действительностью, общаться с миром напрямую, без посредников в виде разнообразных культурных накоплений».

И здесь выпады против постмодернизма перерождаются или, лучше сказать, становятся частным случаем продуктивной атаки на профессиональное искусство как таковое. Под угрозой критического пересмотра оказываются и понятие хорошего вкуса, и культ художественного качества, и неотъемлемая от них проработанная («лессировочная», – как, по аналогии с живописью, называет ее Л. Пирогов) литературная техника. А ресурсом, к которому естественным образом подключаются писатели-постинтеллектуалы, становится отнюдь, конечно, не катаевский «мовизм», где как раз художественность доведена до максимально высокой концентрации, а – совсем наоборот – примитивизм, наивная литература, вся зона непрофессиональной словесности, вбирающая в себя и самую отъявленную графоманию.

Это, разумеется, усложняет экспертную оценку постинтеллектуальной литературной продукции, ибо и в самом деле не так-то легко разобраться, с чем мы в каждом отдельном случае имеем дело: с осмысленной художественной провокацией или с бытовым хулиганством, с талантом, ищущим нетривиальный путь к самовыражению, или с наглостью, этот талант – при нашем попустительстве – заменяющей.

И тем не менее, иронизируя над скороспешно испустившим дух постинтеллектуализмом, нельзя, думается, не видеть, что именно в этом направлении – к демонстративно, а зачастую и агрессивно плохому письму – движутся сегодня многие и многие писатели поколения next, что показывают и десятки тысяч рукописей, поступающих на конкурс «Дебют», и десятки, а возможно, и сотни тысяч текстов, привольно расположившихся в русском Интернете. Так что, похоже, вектор движения был Львом Пироговым угадан верно, и мы еще будем присутствовать при реинкарнации не самого термина, разумеется, а явления, которое он обозначил.

См. АКТУАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА; ГРАФОМАНИЯ; ИСКРЕННОСТЬ, НОВАЯ ИСКРЕННОСТЬ; НАИВНАЯ ЛИТЕРАТУРА; НОВАЯ ПЕСЕННОСТЬ; ПОСТКОНЦЕПТУАЛИЗМ; ПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ И НЕПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

ПОСТКОНЦЕПТУАЛИЗМ

Этот термин, – напоминает Илья Кукулин, – впервые был явлен городу и миру еще в середине 1980-х годов: «так предложили назвать общие черты в творчестве Тимура Кибирова и Михаила Сухотина после их совместного выступления на домашнем семинаре Александра Чачко».

И тем не менее, хотя, – по позднейшей оценке Михаила Айзенберга, – «литературная атмосфера обеих столиц с начала 80-х оказалась окрашена в постконцептуальные тона», прижиться этому термину тогда было не дано. Один лишь Михаил Эпштейн, синонимически уподобив постконцептуализм новой искренности, поместил его в свой реестр «Основные направления современной поэзии» – рядышком со столь же химеричными, как вскоре выяснилось, континуализмом, нулевым стилем или презентализмом.

Прошли годы, пока за дело взялся Дмитрий Кузьмин. И взялся энергично, окрасив начало нулевого десятилетия пестрым шквалом своих статей и устных выступлений, манифестирующих уже не просто новую литературную школу, но и возможность «говорить о постконцептуалистском каноне в русской поэзии рубежа XX–XXI веков». О М. Сухотине и Т. Кибирове помина в этот раз почти не было – классикам если и есть место, то только в литературном архиве, – зато стихотворческая деятельность Дмитрия Воденникова, Дмитрия Соколова, Дарьи Суховей, Алексея Денисова, Кирилла Медведева, Данилы Давыдова была обследована с максимальным прилежанием. И с максимальным уважением к разнокалиберным талантам этих авторов, которые будто бы преодолели концептуализм с тем же успехом, с каким когда-то преодолели символизм Анна Ахматова и Осип Мандельштам.

С Дмитрием Кузьминым чуть-чуть поспорили – например, Дмитрий Бак на страницах журнала «Арион». Но вот именно что чуть-чуть, так как между действительно дельными конкретными соображениями об особенностях личной поэтики того или иного кандидата в постконцептуалисты и действительно разумным предположением, что концептуализму пора бы исчерпаться, и у М. Эпштейна и у Д. Кузьмина оказалась незаполненной зона особенного, то есть не обнаружены специфические черты и свойства, которые не просто сближали бы Д. Воденникова и Д. Суховей, К. Медведева и А. Денисова, но и отличали бы их от всех прочих поэтов.

Так бывает с критиками, не столько опознающими и анализирующими новые явления в искусстве, сколько проектирующими их, размечающими, каким путем могло бы (должно было бы) это искусство двинуться. Теоретический дискурс в данных случаях опережает художественную практику и, более того, как бы подменяет ее, делает ее исчезающе малой (и не слишком обязательной) величиной при изложении общей (и возможно, верной) стратегической доктрины критика. Поэтому и размышления М. Эпштейна о том, что постконцепуализм – это-де «опыт использования “падших”, омертвелых языков с любовью к ним, с чистым воодушевлением, как бы преодолевающим полосу отчуждения», и призывы Д. Кузьмина за счет все той же новой искренности «реиндивидуализировать» лирическое высказывание воспринимаются сегодня скорее не как выводы, полученные в результате проделанного исследования, а как протокол о благих намерениях, о многообещающих возможностях, которыми поэзия могла бы воспользоваться, но, увы нам, так пока и не воспользовалась.

Что, надо думать, вовремя почувствовали и сами теоретики, из репертуара которых тема постконцептуализма уже к середине нулевого десятилетия исчезла незаметно, будто ее и не бывало вовсе.

Не исключено, впрочем, что она вновь возникнет – если развитие литературы даст для этого основания. Или если за нее возьмутся новые дерзкие проектировщики.

См. КОНТИНУАЛИЗМ; КОНЦЕПТУАЛИЗМ; НАПРАВЛЕНИЕ ЛИТЕРАТУРНОЕ; ПОСТМОДЕРНИЗМ

ПОСТМОДЕРНИЗМ

Постмодернизм – слово в России бранное. Словно бы из одного смыслового гнезда с имморализмом и цинизмом, с демонстративной аутичностью и самоцельной игрою в бисер, с равно оскорбительным наплевательством по отношению как к высокой литературной традиции, так и к массовому читательскому спросу. В общем, «бесславная эпоха в истории русской поэзии» (Владимир Новиков), чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй, и «старость его, – говорит Павел Басинский, – неопрятна. Она вызывает брезгливость…» Впрочем, есть нам и утешение: «Новый век обнажил духовную нищету этого движения» (Евгений Ермолин), «время постмодернистских игр в русской литературе явно подходит к концу» (Валентин Лукьянин), а сам «постмодернизм окончательно вышел из моды» (Борис Хазанов).

Да и был ли, кстати спросить, у нас постмодернизм – как суверенное художественное явление, а не только как термин, который вдобавок, – процитируем Александра Гольдштейна, – «смертельно надоел» уже тем, «что он не описывает никакую литературную реальность или описывает ее столь общо, что оперировать с ним инструментально становится практически невозможно»?

Ответ на этот вопрос не очевиден. Ибо попытки как пламенных идеологов русского постмодернизма (Михаил Эпштейн, Вячеслав Курицын, Марк Липовецкий), так и его академических исследователей назвать достойные внимания примеры (в диапазоне от давних «Москва – Петушки» Венедикта Ерофеева, «Пушкинского Дома» Андрея Битова, «Школы для дураков» Саши Соколова до романов Эдуарда Лимонова, Владимира Сорокина, Валерии Нарбиковой, Виктора Ерофеева, Анатолия Королева, Михаила Шишкина) обычно сухо парируются: «Несколько тощих коров не в счет» (Е. Ермолин). Либо, – распространен и такой вариант ответа, – указывается, что лучшие из названных писателей «преодолели» постмодернизм, причем каждый на свой манер, и, следовательно, несводимы к какой-либо общности. Что, пожалуй, признают и сами идеологи: «Постмодернизмов столько же, сколько и носителей, то есть у каждого – свой постмодернизм. ‹…› Может быть, о постмодернизме стоит говорить только во множественном числе: постмодернизмы» (В. Курицын). Недаром ведь в новейшей энциклопедии «Альтернативная культура» (Екатеринбург, 2005) определение постмодернизма, в связи с принципиальной невозможностью сформулировать оное, заменено «мозаикой абсолютно разных изречений, принадлежащих философам, писателям, искусствоведам, критикам и так же не дающих исчерпывающего ответа».

И, воля ваша, весь этот раздрай не вызывает ничего, кроме досады. Адресуемой не столько тем, кто не может прийти к согласию, споря о постмодернизме, сколько самому русскому постмодернизму, который, дав дюжину блистательных книг и представив веер вызывающих интерес художественных практик, тем не менее выполнил пока лишь половину той исторической задачи, на решение которой он, выражаясь по-сегодняшнему, был заточен.

И здесь неплохо бы напомнить, что, возникнув примерно тогда же, когда он возник и на Западе (поэма «Москва – Петушки» датирована 1969-м, роман «Пушкинский Дом» – 1971 годом), русский постмодернизм столкнулся с принципиально иной культурной ситуацией и иными вызовами, чем западный. У нас ему противостояла не тирания рынка и соответственно масскульта, а тирания коммунистической идеологии. Или, – как говорит Борис Гройс, – «не коммерческая, безличная художественная продукция, реагирующая на спонтанные потребности потребителя даже и тогда, когда она стремится манипулировать ими, а искусство социалистического реализма, продающего не вещи, а идеологию – притом в условиях, исключающих, что эту идеологию купят, и потому чувствующего себя свободно и независимо по отношению к потенциальному потребителю».

Западный постмодернизм хотел отнюдь не дистанцироваться от рынка, как многие до сих пор думают, а, наоборот, завоевать его, перехватить потенциального потребителя у масскульта. И, соответственно подвергнув деструкции традиционные ценности традиционно самоуверенной в своей самодостаточности высокой культуры, постоянно заявляя о своей принципиальной антиавторитарности, недогматичности и эклектизме, он тем самым сделал шаг навстречу и рынку, и масскульту, и потребителю, создав искусство, с одной стороны, достаточно привлекательное для интеллектуалов, воспитанных на классике, на нормах рафинированного модернизма, а с другой – доступное пониманию толпы, учитывающее ее, толпы, интересы и возможности. Недаром ведь уже один из первых манифестов постмодернизма – статья Лесли Фидлера в декабрьском номере «Плейбоя» за 1969 год – так и называлась: «Пересекайте границы, засыпайте рвы», и недаром ключевым для нового направления явилось понятие двойной кодировки, а автор у Л. Фидлера и его единомышленников предстал своего рода двойным агентом, связующим в едином художественном месседже (тексте, событии, поступке) сразу и «массовое», и «элитарное», апеллирующим одновременно к двум различным и, казалось бы, несовместимым культурным сферам. Бой, таким образом, шел за внимание (и кошельки) потребителей, и шел он, что очень важно, с самого начала не только в кабинетной (лабораторной) тиши, но и на рынке.

Тогда как у нас, – напоминает Марк Липовецкий, – «развитие этой эстетики» с самого начала протекало «в андеграунде, в постоянном противостоянии не только официальной культуре и идеологии, но и социуму в целом». Отсюда – демонстративная асоциальность, демонстративное невнимание (и неуважение) русских постмодернистов (исключения здесь наперечет) к сколько-нибудь массовому читателю, вызывающий отказ от коммуникативности, «кружковый» герметизм и, в пределе, аутичность их произведений. И отсюда же – истребительность, с какою деструкции были подвергнуты не только официальные идеологемы, но и эстетические нормы, принятые в обществе, но и традиционный гуманизм, но и классика, «повинные» лишь в том, что их ценности небезуспешно пыталась приватизировать правящая идеология.

Если придерживаться правил конкретного историзма, то можно отметить и неизбежность (а следовательно, плодотворность) этой художественной стратегии на этапе противостояния официозу, и ее контрпродуктивность (следовательно, архаичность) на этапе следующем, когда к нам тоже нагрянул рынок, а постмодернистская литература, как партизан из старинного анекдота, продолжала пускать под откос поезда несуществующего уже противника вместо того, чтобы оборотиться лицом к новым историческим вызовам. Счет пошел уже иной, и трудно не согласиться с Михаилом Эдельштейном, когда он замечает, что «по дороге от Венедикта Ерофеева к Владимиру Сорокину из литературы исчез человек. Остались деконструкция авторитетных дискурсов, философские схемы, языковые игры – ушли тоска, боль, любовь». И трудно бранить читателя за равнодушие к постмодернистским «играм», поскольку он интуитивно чувствует, что «играют» наши постмодернисты отнюдь не с ним, а друг с другом и, в лучшем случае, с западными славистами.

Разумеется, изложенная здесь гипотеза груба, схематична и открыта для возражений. Но как ни возражай, а факты неумолимы. За без малого полвека своего существования западный постмодернизм действительно сумел пересечь границы и засыпать рвы. Или, говоря иными словами, он многое сделал для устранения оппозиции «массового» и «элитарного» в искусстве – прежде всего тем, что породил миддл-литературу (в широком диапазоне от «Имени Розы» У. Эко, «Хазарского словаря» М. Павича, «Волхва» Дж. Фаулза и «Парфюмера» П. Зюскинда до романов И. Уэлша, М. Уэльбека, А. Перес-Реверте, Х. Мураками, Ф. Бегбедера) и, идя навстречу требованиям рынка, отформатировал субжанр романа-бестселлера, востребованного неквалифицированным читательским большинством и, что не менее важно, эстетически приемлемого с точки зрения квалифицированного меньшинства.

В то время как русский постмодернизм за последние пятнадцать лет лишь углубил ров, отделяющий качественную словесность от массовой, своей бескомпромиссностью оттолкнув от себя (и от серьезной литературы) даже тех, кто потенциально способен был бы к ее восприятию. В отличие от западных писателей второй половины ХХ века, нацеленных прежде всего на художественное решение проблемы Другого (Чужого), русский постмодернизм, – по остроумному замечанию М. Липовецкого, – всю «энергию деконструкции направил исключительно на “чужое” и превратил ее, деконструкцию, в способ утверждения абсолютной правоты “своего” субъективно или социально избранного дискурса», тем самым претендуя уже и на абсолютно, казалось бы, не свойственную антиавторитарному (по определению) постмодернизму роль и «весомость культурной власти». Вполне комичную, ибо ее легитимность не признают ни квалифицированные читатели, ни рынок.

Вот почему все более частые на рубеже столетий и вполне постмодернистские по своему изначальному импульсу попытки и в России пересечь границы, засыпать рвы, и у нас создать зону литературы, приемлемой для меньшинства и доступной большинству читателей (в диапазоне от проектов Бориса Акунина до романной практики Анатолия Королева, от «Кыси» Татьяны Толстой до «Сердца Пармы» Алексея Иванова) как постмодернистские обычно уже не маркируются. И вот почему стоит согласиться с Марком Липовецким, который, споря с могильщиками этого литературного течения, полагает, что, как раз наоборот, «необходимо закрепить уроки русского постмодернизма, пройти еще раз путями русского необарокко и русского концептуализма ‹…› Зачем? Чтобы привыкнуть к культурной работе с настоящим, чтобы ввести эти эстетические практики в повседневный язык культуры и в национальный канон».

См. КОНВЕРГЕНЦИЯ В ЛИТЕРАТУРЕ; КОНЦЕПТУАЛИЗМ; МИДДЛ-ЛИТЕРАТУРА; МОДЕРНИЗМ; НАПРАВЛЕНИЕ ЛИТЕРАТУРНОЕ

ПОТОК СОЗНАНИЯ
калька с англ. stream of consciousness.

Одна из специфичных литературных техник ХХ века, впервые манифестированная Уильямом Джеймсом в книге «Научные основы психологии» (1890) и в своем образцовом виде представленная романами Джеймса Джойса «Улисс» (1922), Уильяма Фолкнера «Шум и ярость» (1929), Вирджинии Вулф «Становление американцев» (1925), «Волны» (1931), «Между актами» (1941), а также – и здесь мнения исследователей уже далеко не столь единодушны – романами Томаса Вулфа «Взгляни на дом свой, Ангел» (1929) «О времени и о реке» (1935) и романным циклом «В поисках утраченного времени», начатым Марселем Прустом еще в 1907 году.

Все названные выше произведения – классика европейского модернизма, и действительно, для того, чтобы работать в этой технике, автор должен иметь сугубо модернистское (а если идти по родословной цепочке, то романтическое) крайне завышенное представление и о (вершинном) месте искусства в общественной жизни, и о своей (уникальной) личности, ее масштабе и привлекательности, так как он демонстративно отказывается от конвенциально закрепленного в памяти литературы обязательства рассказывать интересные истории, столь же демонстративно заменяя их внутренним монологом или, если угодно, ментальным самоотчетом героя-повествователя, где нет ни отчетливого сюжета, ни логики, ни каких бы то ни было иных ограничений, какой бы то ни было нарративной дисциплины. Причем, – как говорил Алексей Зверев, – «в отличие от внутреннего монолога, используемого в произведениях классического реализма с целью показать персонаж в момент высшего духовного и эмоционального напряжения, у модернистов поток сознания обычно исчерпывает содержание произведения, представляя собой фиксацию самых разнородных впечатлений и импульсов, в конечном счете становящуюся автоматической записью дорефлективных реакций».

Сказанного, надо предположить, достаточно, чтобы прийти к двум значимым выводам.

Во-первых, что авторы книг, написанных в технике потока сознания, сознательно ориентируются либо на провиденциального, либо, по крайней мере, на весьма квалифицированного читателя, заведомо отсекая неквалифицированную читательскую массу, которая непременно заскучает и увязнет в пестром хаосе ассоциаций, подобно тому, как вы, должно быть, увязли в преднамеренно тягучих фразах этой статьи.

А во-вторых, что пользоваться только и исключительно этой техникой крайне рискованно. Приводя у больших художников к блистательным результатам, она абсолютно непереносима у сочинителей более скромного дарования. Так что говорить, применительно к русской литературе, о сколько-нибудь устойчивой традиции не представляется возможным. Назвав в качестве единственного удачного примера имя Саши Соколова с его романами «Школа для дураков» и «Между собакой и волком», мы будем вынуждены тут же оборвать перечень, хотя, разумеется, самонадеянных эпигонов и у Джеймса Джойса, и у Саши Соколова в сегодняшней русской прозе хватает с преизбытком.

Другое дело, что эта техника превосходно действует при ее дозированном, точечном применении – например, в видах ретардации (замедления) хода художественного повествования или с тем, чтобы дать читателю моментальный снимок сознания, ментальный самоотчет того или иного персонажа. Так, впрочем, часто и бывает: колоссальное художественное открытие, которое, казалось бы, все должно было переворотить в искусстве, незаметно теряет свою жизненную энергию, сдвигаясь в канон (или в архив), зато его наследникам и потомкам остаются частные навыки, технические приемы, вполне воспроизводимые и пригодные для эксплуатации. По ближайшей аналогии вспоминается судьба наследия Велимира Хлебникова: его стихи – такая же поэзия (и депо художественных приемов) для поэтов, как «Улисс» и «Школа для дураков» – проза (и депо художественных приемов) для прозаиков.

См. КАНОН; МОДЕРНИЗМ; ТЕХНИКА ПИСАТЕЛЬСКАЯ


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации