Текст книги "Русская литература сегодня. Жизнь по понятиям"
Автор книги: Сергей Чупринин
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 45 (всего у книги 64 страниц)
РЫНОК ЛИТЕРАТУРНЫЙ
Рынок – слово в писательской среде ругательное. Что-то вроде чудища, которое, как известно, обло, огромно, стозевно и лаяй. «Все заранее согласны, – говорит Борис Гройс, – с тем, что “истинное искусство” должно не ориентироваться на рынок, а создаваться как бы в некоем возвышенном, экстатическом забвении того, что оно должно быть затем выставлено, продано и т. д., что в действительности лишь такое забвение порождает творения, которые “заслуживают” затем быть выставленными и проданными. Сам же художник об этом ни в коем случае не должен подозревать, даже более того – художник должен все время помнить, что он создаст нечто замечательное и достойное продажи по высокой цене, если забудет обо всякой продаже».
А «между тем, – продолжает Б. Гройс, – нет никакого смысла производить искусство, если его не выставлять и не продавать: в этом случае достаточно внутреннего созерцания и медитации». Самое же, может быть, главное «между тем» – в том, что литературный рынок, хоть слова этого мы и не употребляли, существовал всегда. Даже в советскую эпоху – превращаясь, правда, – по словам Бориса Дубина, – «в систему патерналистского распределения приоритетов и привилегий», но, благодаря тотальному дефициту («Есть всенародная элита /Она за книгами стоит», – писал Андрей Вознесенский), оставляя теневую зону для свободного обмена: трех Юлианов Семеновых на одного Мандельштама, 200-томной «Библиотеки всемирной литературы» на «Жигули» или садовый домик. Что же касается андеграунда, неофициальной литературы, то здесь рыночный механизм работал еще четче: если понятно, что «Эрика берет четыре копии» (Александр Галич) и распространение каждой из этих копий сопряжено с изрядным риском, то количество закладок в пишущую машинку, число фото– и ксерокопий определялось, в конечном счете, вот именно что спросом.
Причем чрезвычайно высоким на все мало-мальски достойное внимание, и почти никто тогда не сомневался, что рынок, буде его легализуют, и в нашей сфере все перераспределит наилучшим, наиточнейшим образом. Во всяком случае, в этом убеждала практика перестроечных лет, когда тиражи литературных журналов взлетели до миллионных отметок и мнилось, что карамзинская «История государства Российского» вместе с «Детьми Арбата» Анатолия Рыбакова действительно вошли в каждый дом.
Перестройка стала преданием, рынок легализовали, и самая читающая в мире страна с неуследимой быстротою оказалась страной, раскупающей по преимуществу книги сначала Валентина Пикуля, а затем и Дарьи Донцовой. Мы, – бьет в колокол Борис Хазанов, – «окунулись в эпоху небывалого господства рынка над литературой. То, что называлось Читателем, сейчас называется Рынок. ‹…› Все, что противостоит рынку, попросту сметается с пути. ‹…› Искусство ни для чего: только для продажи. ‹…› Но если литература, заслуживающая этого имени, все еще жива, то потому, что она научилась существовать вопреки, а не благодаря рынку – вопреки глубоко враждебной ей действительности».
И вспомнился Корней Чуковский, котому тоже «вспомнилось, что при жизни Ф. М. Достоевского “Преступление и наказание” вышло в двух тысячах экземпляров и что эти жалкие две тысячи продавались с 1876 по 1880 год и все никак не могли распродаться. Между тем это было в эпоху высшей славы великого романиста», тогда как «книги про Ната Пинкертона только в один месяц и в одном только Петербурге проданы в 622 300 экземпляров». И появились, – как блестяще сострил Игорь Смирнов, – «распорядители досуга – властители дум на период отпусков», а извечная писательская (и издательская) установка на качество текста сменилась установкой на валовые показатели, ибо, – замечает Дмитрий Пригов, – «в пределах рынка доминирует не текст, а жест стремительного завоевания и стремительного же поставления новых товаров». Такие традиционные «инстанции вкуса», как критика, средняя и высшая школа, совокупное мнение социальной и культурной элиты, сдались под напором бессмысленного и беспощадного русского пиара. Что же касается автора, то его, – говорит Александр Долгин, – «принуждают писать чаще, чем он способен. Он не может, и почти неизбежно начинает торопиться, жертвуя качествами письма. ‹…› Так экономический мотив ключевого агента рынка (издателя) приводит к “жидкой” литературе. Очевидно, что общественные выгоды здесь не совпадают с частными. ‹…› Коммерческое “природопользование” авторским потенциалом нерационально, и отсюда – реальная угроза девальвации искусства».
Этим жалобам и пеням несть числа, как несть числа и попыткам найти способ противостояния тому, что А. Долгин, опираясь на идеи американского экономиста, лауреата Нобелевской премии Джорджа Акерлофа, называет принципом ухудшающего отбора, когда не только качественная и актуальная литературы загоняются в резервацию, но и сфере массовой и миддл-литературы «хорошие товары предлагаются все реже, вытесняясь суррогатами», ибо такая «стратегия защищает издателя от неопределенности продаж, и она ориентирована на низшую планку вкуса – ведь пирамида социального вкуса расширяется книзу».
Что же остается писателю в этой ситуации? Либо, теряя свою творческую автономность, ориентироваться исключительно на спрос и становиться исполнителем чужих проектов, то есть интегрироваться в систему литературного и книжного рынка. Либо выстраивать стратегию сопротивления, ясно отдавая себе отчет в том, что, – по словам Александра Бренера, – «его ждет отчуждение, изоляция и жесткая оппозиция». Либо – грезится же ведь еще и такая возможность – пытаться найти компромиссное решение, чтоб, – как мечтала когда-то Белла Ахмадулина, – «совпали блажь ума и надобность журнала». Вернее, не журнала уже, а книгоиздателя или, еще вернее, книготорговца.
См. ИЗДАТЕЛЬ; МАССОВАЯ ЛИТЕРАТУРА; МИДДЛ-ЛИТЕРАТУРА; ПОЗИЦИОНИРОВАНИЕ В ЛИТЕРАТУРЕ; СТРАТЕГИИ ИЗДАТЕЛЬСКИЕ; СТРАТЕГИЯ АВТОРСКАЯ; УСПЕХ В ЛИТЕРАТУРЕ
С
САКРАЛЬНАЯ МИСТИКА, САКРАЛЬНАЯ ФАНТАСТИКА
от лат. sacer (sacri) – священный.
В отличие от многих литературных явлений, чье происхождение теряется в тумане, сакральную фантастику уместно рассматривать как своего рода авторский проект. И сам термин придумал, и серию альманахов с одноименным названием выпустил, и литературно-философскую группу «Бастион» создал Дмитрий Володихин. Другое дело, что, формируя в конце 1990-х годов новое литературное направление, он точно угадал (а отчасти и предугадал, простимулировал) нарождение достаточно обширного круга произведений, и от традиционной фантастики и от фэнтези отличающихся тем, что в центр мироздания они ставят Бога и вмешательство потусторонних сил в нашу реальность преподносят как нечто вполне естественное и неизбежное.
О правомерности именно этого самоназвания спорят. Виталий Каплан предлагает в качестве синонимов такие термины, как «теоцентричная фантастика» или «мистический триллер», Мария Галина говорит о теософской фантастике, а Сергей Кизюков настаивает на том, что перед нами интеллектуальный неоромантизм, замаскированный под фантастику. Спорят и о внутреннем наполнении понятия, его идеологической направленности: так, похоже, далеко не всем участникам движения в равной мере близка «неоимперская» риторика Д. Володихина с ее заклинаниями: «Реакционером и религиозным фанатиком быть хорошо и правильно. Прогрессистом и агностиком – плохо и неправильно». Различные по авторской стилистике произведения, обнимаемые этим термином, разнятся и тематически. Поэтому, если Вадим Назаров в романе «Круги на воде» рисует ангелов, хранящих Землю и ласково опекающих наших современников, то Виталий Каплан в романе «Круги в пустоте» совмещает христианскую доктрину с живописанием параллельных Вселенных. Если Ольга Елисеева в книге «Сокол на запястье» воссоздает мир античных богов, а Мария Галина наполняет повесть «Покрывало для Аваддона» иудейской мистикой, то Елена Хаецкая пишет романы о католическом Средневековье как об эпохе, когда Традиция (именно так – с большой буквы) наиболее полно определяла собою жизнь и мировосприятие людей.
Как бы там ни было, разделяясь, – по воле Д. Володихина, – на «фаворскую» (то есть христианскую) и «пеструю» (то есть исходящую из иных, чем христианство, религиозных заветов), сакральная фантастика – важный сегмент и сегодняшней фантастики, и сегодняшней метафизической прозы. Наверное, не каждый из писателей, принадлежащих к этому направлению, разделяет глубокое убеждение его демиурга и пропагандиста: «Бог, несомненно, существует. Я это знаю точно. Существует попущением Божиим и дьявол. Это – отправная точка для остального. Здесь альфа и омега. ‹…› В основе всего вера». Но школа (помимо уже названных, к ее представителям можно присоединить Далию Трускиновскую с романом «Дайте место гневу Божьему», Наталию Мазову с романом «Янтарное имя», Петра Амнуэля с романом «Все дозволено», а главное – самого Дмитрия Володихина с романами «Полдень сегодняшней ночи», «Убить миротворца», «Дети Барса»), вне сомнения, уже сложилась, и у литературы, на различном материале рисующей историю и современность как поле извечного противоборства между божественным Промыслом и силами ада, неплохие коммерческие перспективы.
См. МЕТАФИЗИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА; МИСТИКА В ЛИТЕРАТУРЕ; ТРИЛЛЕР; ФАНТАСТИКА; ФЭНТЕЗИ
САМИЗДАТ И ТАМИЗДАТ, НЕПОДЦЕНЗУРНАЯ ЛИТЕРАТУРА
«Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения», – говорил Осип Мандельштам в «Четвертой прозе», и в этом смысле можно смело утверждать, что неподцензурная словесность веками развивалась бок о бок со словесностью, одобренной к широкому распространению. «Ворованным воздухом», который Мандельштам считал главным признаком творческой свободы в несвободном обществе, дышали и творцы апокрифов, и слагатели похабных сказок, и князь Курбский, и Александр Герцен, и – ближе уже к нашим дням – Анна Ахматова, никак не рассчитывавшая на публикацию, например, своего «Реквиема», но позволявшая курсировать спискам с этой поэмы в узком кругу доверенных, посвященных в тайну читателей.
Тем не менее как особое социокультурное явление самиздат и тамиздат возникли лишь на рубеже 1950-1960-х годов, когда за границей были опубликованы «Доктор Живаго» Бориса Пастернака, произведения Александра Есенина-Вольпина, Владимира Тарсиса, Абрама Терца (Андрея Синявского), Николая Аржака (Юлия Даниэля), а по стране – в машинописных, репринтных и фотокопиях – стали ходить произведения, официально как бы не существовавшие, но – в некоторых случаях – смело могущие потягаться своей популярностью с продукцией издательств «Советский писатель» и «Молодая гвардия». Под маркой «самсебяиздата» (честь изобретения этого термина приписывают Николаю Глазкову) чего только не распространялось – от классических «Собачьего сердца» Михаила Булгакова и «Чевенгура» Андрея Платонова до «самопальных», как тогда выражались, переводов из Джеймса Джойса, Генри Миллера и Джеймса Хэдли Чейза, от не прошедших по тем или иным причинам в печать произведений вполне, казалось бы, благополучных членов Союза писателей СССР до неподцензурных журналов и альманахов, которым адресовали свое вдохновение литераторы, демонстративно отказавшиеся от какого бы то ни было сотрудничества с советской властью. «Любой ценой, с любыми искажениями увидеть свои тексты в печати – это было уже не для нас. Зачем? И так прочтут кому нужно», – рассказывает об опыте поколения «детей самиздата» Ольга Седакова. И действительно, именно пишущей машинке «Эрика», которая, – как пел Александр Галич, – «берет четыре копии», именно сам– и тамиздатским изданиям в первую очередь обязаны своей популярностью у читателей и Венедикт Ерофеев, и Иосиф Бродский, и Сергей Довлатов, и Геннадий Айги, и Саша Соколов, и Эдуард Лимонов, и иные многие.
Эта эпоха, растянувшаяся от «оттепели» до перестройки, ныне завершилась. «Ее концом, – пишет Дмитрий Кузьмин, – можно считать 1992–1994 годы, когда три самиздатских журнала – “Митин журнал”, “Вавилон” и “Сумерки” – не без структурных изменений перешли на типографский способ производства», а «происшедшая в России в начале 90-х легализация частного, приватного книгоиздания ‹…› сделала прежнее различие официально изданной печатной продукции и самиздата нерелевантным». Как, равным образом, с переезда редакции журнала «Континент» в Москву, с безуспешных попыток пересадить на постсоветскую почву издание и распространение «тамиздатских» журналов «Время и мы» Виктора Перельмана, «Стрелец» Александра Глезера, «Синтаксис» Марии Розановой нерелевантными стали и различия между публикациями, допустим, в Пензе и, предположим, в Лондоне. Что же касается стремления некоторых нынешних писателей (например, Дмитрия Галковского или автора романов-боевиков Владимира Угрюмова) маркировать издания своих книг как «самиздатские», то эта практика вызывает скорее конфузный эффект, приводя на ум старинный анекдот о ковбое Джо, который оттого и неуловим, что его никто не собирается ловить.
А вот весь практически необозримый массив текстов, за 30 лет прошедших сквозь сам– и тамиздат, стал ныне предметом академического изучения. И, разумеется, он подлежит оценке и переоценке, уже свободной от политической конъюнктуры, но, хочется верить, не чуждой чувству исторической благодарности. Будем помнить и о той роли, какую самиздат и тамиздат сыграли в раскрепощении российского общественного сознания, и о том, что, – говоря словами Ильи Кукулина, – именно «неподцензурная литература накопила огромный потенциал выработки самостоятельных, “одиночных”, но при этом эстетически проработанных и осмысленных мировидений….»
См. АНДЕГРАУНД; ЗАРУБЕЖНАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА; ЦЕНЗУРА
САУНД-ПОЭЗИЯ, ЗВУЧАРНАЯ И СОНОРНАЯ ПОЭЗИЯ
от лат. sonorus – звучный и англ. sound – звук, звучание.
Один из видов актуального творчества, состоящий в соединении поэзии не с изображением, как в случае с визуальной поэзией, но со звуком. Первые упоминания об экспериментах такого рода появились в конце XIX века, а первые звуковые поэмы (Lautgedichte, Klanggedichte) германоязычных авторов датируются 1916 годом.
Россия в этом отношении подзадержалась, и какое-то более или менее внятное представление о звучарной поэзии (термин Сергея Бирюкова) как об автономном художественном явлении у нас возникло лишь в последние 20 лет. Причем до сих пор неясно, – процитируем С. Бирюкова, – «что считать звучарной поэзией? Просто виртуозное, детально разработанное чтение, звуковые композиции с использованием только речевого аппарата, композиции с включением музыкальных инструментов, современной техники? На этот счет нет единого мнения». Впрочем, если нет единого мнения, то нет и таких крепостей, которые не могли бы взять современные арт-менеджеры, теоретики и практики художественного авангарда. Так что уже в 2001 году в Калинграде была издана объемистая антология «Homo sonorus», в которую, наряду с произведениями иноязычных поэтов, вошли и сонорные опыты российских авторов: Валерия Шерстяного, Анны Ры Никоновой, Сергея Сигея, Сергея Бирюкова, живущих, однако, в Германии, Намчылак Саинхо, поселившейся в Австрии, а также Дмитрия Булатова, Александра Горнона, Дмитрия Пригова и Сергея Проворова. Особую ценность антологии придает аудиоприложение – четыре компакт-диска, свидетельствующие о том, что под звуком наши саунд-поэты понимают решительно все, что может быть воспринято слухом (от специфических голосовых модуляций до рева моторов, от обрывков музыкальных фраз до сочетаний, возникших благодаря компьютерным технологиям). К тому же, если в одних случаях собственно литературная составляющая значительна, то в других звук безусловно доминирует, что, – как заметил еще классик немецкого сонорного стиха Михаэль Ленц, – «вызывает к жизни вопрос, не является ли саунд-поэзия в действительности музыкальным жанром».
Впрочем, нарушение демаркационных линий между разными родами искусства или – процитируем Дмитрия Булатова – «вступление литературы во все новые и новые междисциплинарные альянсы» в самой природе авангарда. Как в самой его природе и отказ от вербализируемого смысла в поисках невербальной выразительности, тяготение к зауми, стремление – по формуле на сей раз американского классика Дика Хиггинса – «писать стихи звуками», а не словами, у которых еще до применения в стихах имелось свое собственное значение.
Уже из сказанного ясно, что саунд-поэзия, во-первых, принципиально космополитична, а во-вторых, не ведает различия между истинными талантами и сноровистыми бездарностями, профессиональным и непрофессиональным подходом к искусству, то есть, как изящно выражаются ее теоретики, «не прочитывается по шкале мастерства». Сближаясь с одной стороны с перформансами, хеппенингами, иными видами акционного творчества, она обнаруживает еще и свой психоделический потенциал, «соприкасается, – по верному наблюдению Томаша Гланца, – со всякого рода магическими и ритуальными духовными практиками, наподобие камлания шаманов, медитативного бормотания тибетских лам или погребального пения “архаических народов”». Что, надо думать, с одной стороны, вербует в ее ряды все новых и новых волонтеров, а с другой – побуждает испробовать ее возможности не только авангардистов со справкой, но и литераторов, достигших успеха на совсем ином поприще, – так, известны «Мастерская просодики» Ларисы Березовчук в Петербурге, выступления Льва Рубинштейна в сопровождении немецкой балетной труппы или концертные опыты по сращению литературы с джазом, которые предпринимал Андрей Битов.
См. АВАНГАРДИЗМ; АКТУАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА; АКЦИОНИЗМ В ЛИТЕРАТУРЕ; ВИЗУАЛЬНАЯ ПОЭЗИЯ; ЗАУМЬ; ИННОВАЦИИ ХУДОЖЕСТВЕННЫЕ; КОНВЕНЦИАЛЬНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; ФОНОСЕМАНТИЧЕСКАЯ ПОЭТИКА
СЕНТИМЕНТАЛЬНОСТЬ, СЕНТИМЕНТАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА
от франц. sentiment – чувство.
Историки литературы до сих пор спорят о том, что такое сентиментализм и прослеживаются ли традиции Жан Жака Руссо и Николая Карамзина в словесности XIX–XX веков, а книготорговцам давно все ясно: на магазинные стеллажи под общим грифом «Сентиментальная литература» выкладываются одновременно и переиздания Джейн Остин или, предположим, Айрис Мердок, Франсуазы Саган, Виктории Токаревой, и сегодняшние лавбургеры (как домодельные, так и завозные), и романные версии телесериалов (от «Рабыни Изауры» до «Любви и секса в большом городе»), и новинки набирающей силу миддл-прозы для офисных барышень, и семейные саги, и порнографические книжки из серии, допустим, «Улица красных фонарей».
Ну, с «красными фонарями» торговцы вроде бы явно погорячились – там тоже чувствительность, конечно, но иного рода, и если нетрудно вообразить себе читательницу, которая путешествует между книгами Даниэлы Стил и Галины Щербаковой, то увидеть на прикроватной тумбочке сочинения наших порнографов (или порнографинь) в соседстве с повестями о первой школьной любви нам вряд ли удастся. Впрочем, это вопрос читательских предпочтений и, следовательно, издательского позиционирования, ибо, – как указывает Ирина Кабанова, – «редакторы знают свою аудиторию – так, если сюжет любовного романа развертывается на историческом фоне, книга займет место в серии для женщин среднего возраста, если действие разворачивается в современности – в серии, предназначенной для молодых читателей, а книги с повышенной долей эротики охотно раскупаются старшими возрастными группами».
Смеем надеяться, все слова, необходимые для выделения сентиментальной литературы в особый разряд словесности, здесь уже прозвучали.
Понятно, что эти книги пишутся преимущественно женщинами и для женщин. Причем принадлежность именно к прекрасному полу здесь существенней и читательской квалификации («Образовательный уровень читателя, – еще раз процитируем И. Кабанову, – сегодня все меньше определяет качество читаемой литературы, он сказывается разве что в количестве читаемых книг – чем выше уровень образования, тем больше потребность в чтении»), и квалификации авторской (то есть вот именно что качества текста), так как, «подсев на иглу» сентиментальности, читательницы к этому качеству становятся, как правило, все более и более снисходительными. И стыдятся обычно (или хотя бы порою) низменности своих вкусов, а все ж таки читают. Зачем? Чтобы, – говорят они обычно в ответ на вопросы, – необременительно скоротать вечерок, занять себя на пляже или в электричке. И эта сориентированность на чтение исключительно как на отдых позволяет нам не только отделить сентиментальную литературу от качественной, но и разместить ее в зоне досуговой словесности. Тиражируемой, как и положено продукции подобного типа, серийно или, по крайней мере, тяготеющей к серийности, варьирующей сравнительно узкий набор не тематик, конечно, и даже не сюжетов (сентиментальная словесность – отнюдь не одни лавбургеры, и многие ее творцы вполне изобретательны в сюжетостроении), а моделей мира.
В центре каждой такой модели – разумеется, женщина, но не всякая, а только та, что, отличаясь повышенной эмоциональностью и впечатлительностью, способна умиляться добродетелям и ужасаться злу. Или, во всяком случае, однозначно отделять одно от другого. И не важно, рождается ли такая героиня как заведомый «чистейшей прелести чистейший образец» или на пути к душевному совершенству ей требуется пройти сквозь череду испытаний и внутренних трансформаций, способных растрогать чувствительную читательницу. Важно позитивное восприятие действительности, и важна именно однозначность, наглядная ясность моральных координат, альтернативная по отношению как к личному жизненному опыту потребительниц сентиментальной продукции, так и к урокам русской классики, избегавшей, как известно, и ясности, и, уж во всяком случае, однозначности.
Сказанного, надо думать, достаточно, чтобы объяснить и антидепрессивную нацеленность, подчеркнутый морализм сентиментальной литературы (она плохому уж точно не научит, разве что стимулирует плохой литературный вкус), и ее компенсаторную природу. В пределе граничащую с эскапизмом, ибо книги такого типа предоставляют возможность на время чтения уйти из реальности туда, где действительно любовь правит миром, добро побеждает зло, а мучения (или недоразумения) обязательно вознаграждаются. Совсем как у Сэмюэла Ричардсона с романом «Памела, или Вознагражденная добродетель» (что, заметим в скобках, дает основание возвести современную сентиментальную литературу с ее непременными хэппи эндами отнюдь не к «Бедной Лизе» Николая Карамзина и «Бедным людям» Федора Достоевского, а к западной традиции, гораздо более милосердной, эмоционально щадящей по отношению и к своим героиням, и к своим читательницам).
И еще. Читательницы сентиментальной литературы обычно высоко ценят такое ее почти обязательное достоинство, как узнаваемость (характеров, сюжетных коллизий, примет времени и места), поэтому аттестация типа «совсем как в жизни» здесь дорогого стоит, и в то же самое время отлично понимают, что перед ними вымысел. Но такой, над которым можно облиться слезами, растрогаться, испытать и сострадание, и катарсис. Да, да, катарсис, который, за столетия все более и более выветриваясь из качественной литературы, дает о себе знать, увы, только при чтении массовой или, в лучшем случае, миддл-литературы. Недаром ведь Дан Дорфман видит секрет успеха Дарьи Донцовой в «сострадательности» ее прозы: «Потому что последние десятилетия в русской литературе немодно сострадать. И сострадание, которым пронизаны книги Донцовой, совершенно новаторское явление на фоне того, что сейчас пишется, как и авторами массовых жанров, так и постмодернистами». И недаром именно к ресурсу чувствительности, к сентиментальному, скажем так, дискурсу со все большей отрефлектированностью обращаются сегодня писатели, вне всякого сомнения, чуждые дамской прозе, но стремящиеся или к новой искренности, или к новому автобиографизму, или к новому же реализму. Нельзя поэтому исключить, что именно здесь – в интервале между слезливостью и трогательностью – еще появятся произведения, достойные не только «пляжного» чтения и места не только на полках с сентиментальной литературой.
См. ДАМСКАЯ ПРОЗА; ДЕПРЕССИВНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; ИСКРЕННОСТЬ, НОВАЯ ИСКРЕННОСТЬ; ЛАВБУРГЕР; КАЧЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА; МАССОВАЯ ЛИТЕРАТУРА; МИДДЛ-ЛИТЕРАТУРА; НОВЫЙ АВТОБИОГРАФИЗМ; НОВЫЙ РЕАЛИЗМ; ЭСКАПИЗМ В ЛИТЕРАТУРЕ
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.