Текст книги "Полководец Соня, или В поисках Земли Обетованной"
Автор книги: Карина Аручеан
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 51 страниц)
– Он утверждается за твой счёт! – говорили Соне.
– Меня не убудет, – отмахивалась она.
Соня пребывала в патриархальном убеждении, что мужчина должен выглядеть значительней своей женщины, а она обязана быть для него «свитой, создающей короля», – только так он может стать настоящим королём, которым никогда не станет, если унижать его и держать на задворках.
Соня добродушно хихикала над тщеславием Леона, но не сильно противилась его настояниям печататься чаще: деньги лишними не были, а лишнее дело всегда уместится в рабочую неделю, которую она научилась делать безразмерной, и даже успевала бродить с Леоном по Москве, ходить с ним в театры, кино, рестораны. Снова стала появляться у тёток – уже с мужем, но по-прежнему не с пустыми руками, и ежемесячно посылала родителям конфеты, убеждая: всё в порядке.
Однако всё чаще настигала тревога.
Она честно «играла в семью». Но игра не желала становиться жизнью.
Жизнь будто потеряла целокупность, первозданную полноту, распалась на ряд «правил для игры», одни из которых устанавливала она, другие – Леон. И оба вроде бы соглашались с «правилами». И игра вроде бы увлекала, развивалась, была временами даже азартной, вызывала острые чувства. Но, вырванные из контекста целостной жизни, они относились только к самой игре.
Наверное, если то и дело объяснять себе, почему следует поступить так, а не этак, и вынужденно – по разуму – следовать «правилам», то умирает что-то живое, превращаясь в «фишку», в «инструмент» для игры. И уже не жизнь и даже не сама игра становятся главными, а «инструменты» и «правила».
Разум и чувственность питались этой игрой – тосковало сердце.
Ушли куда-то простота, лёгкость, искренность, когда живёшь душевным порывом – как бы не задумываясь, хотя размышляя, но сердце при этом первее, обнимает всё, делает тёплым, приводит к гармонии и любит, потому что любится. Не оттого, что «надо», «таковы правила», а просто так. Не оттого, что «это судьба», – судьба становится судьбою, потому что любишь. И уже после находятся мотивы – за что. Мотивов становится со временем больше и больше, но все они – от любви. Они помогают, однако начало всему – любовь.
А тут наоборот. Соня полюбила по мотивам: потому что «наверное, судьба», потому что «он без неё погибнет», потому что «нехорошо отталкивать того, кто в тебе нуждается». Да и просто потому, что пришла пора спать с мужчиной. Но на самом деле вначале было даже не обязательно спать именно с этим мужчиной – однако так сложилось. А ему хотелось, чтобы это сопровождалось любовью, и принято, чтобы это сопровождалось любовью, и все другие готовы это оправдать, «если любовь». Так нате вам её! Тем более, у любви столько обличий – может, это и есть любовь, когда жалеешь человека и желаешь в нём самца, вспыхиваешь от прикосновений, хочешь доставить ему удовольствие, доставляя этим удовольствие себе, уважаешь его права и готова поступиться своими, боишься обидеть, испытываешь чувство вины, признавая, что не совсем хорошо вела себя прежде, и думаешь, что он дан, чтобы с ним рядом стать лучше… Существование бок о бок начинает связывать друг с другом сотней житейских ниточек, которые становятся самоценными. Резать их – это уже резать по живому себя. А если не резать, то эти житейские ниточки образуют канву, на которую сами «вышивальщики» и все окружающие накладывают узоры дальнейших событий, отношений, – и рвать такую канву уж вовсе невозможно, хотя время от времени приходишь в ужас, понимая, что на «неправильной канве» и рисунок жизни выходит неправильным. И вроде бы есть всё, что положено, – но радости нет, нет полёта.
Перед свадьбой она попросила, как Василиса Премудрая из сказки:
– Ты только не сжигай мою шкурку!
– А зачем она тебе?
– Вдруг захочу, как прежде, вылететь в окно лунной ночью?
– Хорошо, что предупредила. Я теперь даже форточки не раскрою! – ответил Леон и, кажется, был вполне серьёзен.
Потом выяснилось: он действительно боялся сквозняков и не любил открытых пространств.
Впрочем, шкурку свою Соня сожгла сама. И разучилась вылетать в окно лунными ночами. Ведь полёт не имеет никакого смысла кроме того, что он просто полёт. Ни для чего. Не с целью куда-то прилететь. Просто полёт – и ничего больше. Никакой мотивации. Как в любви… как в правильной любви… лёгкой, как полёт… А она уже прилетела.
Раньше Соня всегда любила не мотивировано. В детстве – тётю Кысю, Надьку с Колькой, родителей, сестру Иру, тётю Лизу, Аиньку, потом – племянницу Нанулю, Лию, Мехти, московских тёток и многих других, подчас даже случайных людей. Это были разные по нюансам чувства, но их объединяло нечто общее. Чувства не распадались на составные части от размышлений. Напротив – поддерживались ими. Возможно, потому что разум не диктовал, а лишь выращивал зародившееся в сердце и возвращал обратно в родную сердечную почву новые семена этих же «растений», где они разрастались ещё пышнее. Эти любови не ломались от эпизодической злости, раздражения, иронии, неприятия отдельных слов и поступков. Не зависели от частоты общения, от взаимности, как бы существуя целостно и нетленно где-то вне Сони. И откуда-то сверху обнимали её, струили радость, в потоке которой она поднималась, становясь невесомой, – и парила в солнечном небе. Каждая из тех любовей была больше Сони, делая больше её саму, – и не мешала помещать в душу всё новых людей. Даже способствовала этому, поддерживая радостную энергию любить.
А нынешняя любовь была меньше Сони. И уменьшала до себя.
Но самое страшное: все, прежде близкие и родные, сделались меньше. Почти исчезли.
То ли Леон «оттянул» от других её чувства, потому что любовь к нему не происходила сама по себе, а требовала постоянных душевных усилий, будучи чем-то вроде изматывающего аутотренинга. То ли Леон и все остальные были двумя категорически разными мирами – и выбрав Леона, приходилось отказываться от остальных или по крайней мере увеличивать дистанцию между собой и ними, а когда дистанция увеличивается, то объекты уменьшаются, отдаляясь. То ли отказываться от других легче, когда замечаешь в них изъяны, а уж этому Леон помог.
И даже когда Соня не соглашалась с Леоном, оправдывая вслух или про себя «изъяны» любимых, её объяснения тоже разрушали их образы, как убивает литературных героев расчленение на «положительные и отрицательные черты», потому что в живом человеке всегда есть ещё нечто, не выразимое словами дыханье Божье, которое лёгким дуновением приводит всё в целостную равновесность, не делимую на плюсы и минусы, – и когда любишь, то целиком.
И нет в этом никакого смысла, и не порождена любовь смыслом, и не создаёт любовь смысла – она создаёт человека.
Размышляя об этом, Соня чувствовала, что загнала себя в ужасный тупик. Сконструировав с помощью смысла любовь, породила уродливого гомункулуса, Франкенштейна, который теперь убивает всё и всех, по-настоящему близких. И потом, когда они останутся один на один, кто-нибудь из них убьёт второго. Наверное, Франкенштейн – её. Но кто знает?
Леон тут не при чём. Не он сотворил ублюдочного гомункулуса. К этому привели её собственные демиургические амбиции, режиссёрская страсть делать игру жизнью и создавать новые смыслы. Наверное, если смысл порождён сердцем и лишь потом, воплощаясь в форму, объяснён разумом, это не опасно и даже правильно: ведь не напрасно человеку дан разум – он инструмент. Но если смысл изначально эманирован из разума, высокомерно считающего сердце простушкой-прислугой, то готовься складывать из льдинок слово «Вечность» в царстве Снежной Королевы!
Герда и Кай… Соня хотела стать Гердой для Леона, спасти от вечного холода, но Герду бросил в трудный путь душевный порыв, которого не было у Сони, – её толкнули к Леону искусственные мотивации, чувственность и азарт повернуть предложенные обстоятельства по– своему. Она попалась на собственный крючок. И теперь они вместе с Леоном собирают роковое слово. В аду, где ледяное дыхание небытия перемежается с полыхающими внутри, сжигающими вспышками неудовлетворённости.
А Леон, видимо, прибился к ней не случайно – рыбак рыбака видит издалека. Нечто сатанинское в нём, с холодным любопытством разбирающее мир на части, будто искало зеркало, в котором могло бы отразиться, умножиться, – таким зеркалом стала Соня с её тенденцией «поверять алгеброй гармонию», готовая преступить в этом запретную черту и пересотворить мир по-своему, поставив алгебру выше.
Но и Леон стал зеркалом для неё – она тоже не случайно приняла его. И теперь всё больше походит на Леона, подтверждая поговорку: «муж и жена – одна сатана».
Нет, ад – это не пекло! Огонь бушует внутри. А вовне – смертный холод.
И обманно кажется, что одолеть его можно только одним – бросаясь и бросаясь под горячее тело мужчины, притягивая его руками, ногами, зубами, чтобы вырвалось жарким дыханием пламя, растопило лёд.
И на время уравнивается температура внутри и снаружи, принося краткое успокоение. Но всё чаще тянет сцепиться телами в пароксизме страсти. Сцепиться – то есть опутать себя цепями. Чем чаще это делаешь, тем сильнее спутывают цепи. Уже накрепко связали её с Леоном, сделали зависимой – как наркомана от наркотика, когда интервалы между инъекциями становятся всё меньше, потому что иначе наступает ломка.
Соня рвалась прочь, на свободу, в прежнюю жизнь – тёплую, цветную, полную воздушных потоков. Но не могла представить, как Леон, оставшись без неё, будет делать это с другими женщинами.
Она умрёт, если останется с ним. Но если он уйдёт от неё, она тоже умрёт.
«Когда я чаял добра, пришло зло; когда ожидал света, пришла тьма»[45]45
Библия, Ветхий Завет, Книга Иова. Гл. 30, ст. 26
[Закрыть].
Она погибала от неправильной любви. И любила погибельно. Привычка рифмовать подсовывала дурацкие рифмы: «Любила – убила».
Себя убивала. Лию, маму с папой и Ирочку убивала, чтоб отстали, не портили мнениями её жизнь с Леоном. «Дайте право на ошибки! Оставьте в покое». А они, как тот пёсик Фунтик в сказке, – уже отрубила злая старуха ему хвостик и лапки, чтоб угомонился Фунтик, не лаял ночами и не мешал спать, а Фунтик даже без хвоста и лапок всё лаял, лаял истошно, пытаясь разбудить глупых, но любимых старика со старухой и спасти от крадущихся в ночи ужасных хабиясов: «Хабиясы! Хабиясы!»… Долаялся. Отрубили ему и голову. Умер Фунтик. А старика и старуху съели хабиясы. Некому было лаять.
«Любила – убила»… Или – убыло?
Ах, всё дело в том, что она Леоном не восхищалась!
Всеми, кого любила прежде, восхищалась. Восхищалась, несмотря на недостатки, которые есть у каждого. Восхищение давало лёгкость и позволяло летать! Потому что оно – от сердца.
А тут – никакого восторга.
Ах, это в ней червоточина – не в Леоне!
Он таков, каков есть. С плюсами и минусами. Как все. Наверное, другая женщина могла бы им восхищаться – и ему было бы лучше, чем с ней.
А Соня желала, жалела, ласкала его, заботилась, поддавалась, отдавалась, сдавалась. Но не восхищалась.
Какой уж восторг, когда Леон так часто был похож на «неправильного монашка», что становилось страшно:
– Всё объясняется и движется не совестью, а рациональностью и эгоизмом. Совесть – выдумка! Это не то, что внутри. Это платье…
– А как же Мазай и зайцы? Ведь двигала им жалость к живым тварям! Спасал он их из уважения к природе, а не из эгоизма.
– Нет, из рационального эгоизма: чтобы популяция не убывала. Иначе что Мазай с односельчанами потом кушать будут? – клычок Леона иронически взблескивает. – «Хорошесть» твоих так называемых «хороших людей» кажущаяся. Это одежда. Чтоб выглядеть прилично. А «король-то голый»! Вот ты любишь слова разбирать… задумайся: «при-лич-ие» – «при личине», то есть для вида. Ты тоже часто хочешь быть для всех «дамой, приятной во всех отношениях». Вы, «хорошие», уверяете себя: мы, мол, добрые, деликатные. А на самом деле просто боитесь. Я тоже был опаслив и тревожен, пока не понял…
– Что понял?
– По-настоящему свободен, когда понимаешь: могу всё… всё, что сам себе позволю. И стал позволять себе всё, что хочется. Я свободен.
– От чего? От жалости и любви тоже?
– От всего. В том числе – от любви, когда её хотят от меня другие. Я сам люблю, кого хочу и когда хочу. Я свободен от клише, от иллюзий, от навязанной обществом манеры поведения. Этика, мораль – костыли слабых! Они для удобства передвижения по жизни и меняются с её условиями. Этика и мораль – не абсолютны.
– И что же? По-твоему, нет абсолютных ценностей?
– Конечно, нет. Они всегда относительны. Заметь, в разные эпохи у разных народов они разные. А я стремлюсь к абсолютному. Абсолютное же для каждого – его «я». «Любите самого себя, достопочтенный мой приятель!» – это твой обожаемый Пушкин. Только «я» – правда для меня. Да и для тебя тоже, если не будешь врать.
– «Я» бывают ра-а-азные, – протянула Соня.
– Ну и что? Это не меняет сути. Всё, что кроме «я», – иллюзии.
– Нет ничего, кроме иллюзий?
– Да… или создания иллюзий для других. Я предпочитаю второе – манипулировать, а не быть объектом чужих манипуляций.
– Если всё – иллюзии, то в них пребываем мы вместе: и создатели, и потребители иллюзий. И тогда иллюзии для нас – действительность! И сотворяемые нами, и чужие. Мы вынуждены ориентироваться на чужие, создавая свои! Твоё «я» тоже в некотором смысле иллюзия. Тоже не абсолютно – существует лишь в соотнесении с другими «я», с бытующими вокруг иллюзиями. Всякая вещь «работает» только при соотнесении со всем прочим. Реальность иллюзии!
– Или иллюзия реальности?
– Тьфу, ты меня запутал…
Леон часто напевал песенку из фильма «Старики на уборке хмеля»: «Свою мы знаем цель. Мы мыслящие люди! Крутите карусель. А мы кататься будем».
Но вместо того, чтобы ненавидеть «самовлюблённого эгоиста», как только что собиралась, Соня начинала его жалеть: в какой же бездне космического одиночества он находится!
«Печальный демон, дух изгнанья», отпавший от Всеединства… Пока связан с Сущим – питаешься им. Оно больше твоей скромной личности и окормляет, не иссякая. Но когда пуповина перерезана, чем питаться, кроме маленького «я»? И тогда «я» вынуждено искусственно увеличиваться, раздуваться, чтобы самим собою утолить голод.
Отпав, человек перестаёт видеть во всём и всех сущностную полноту, сводит многозначные сложные отношения к функциональным. Значимым остаётся только «я», которому другие интересны лишь какими-то проявлениями, созвучными ему, или когда им восхищаются.
И реальность искажается. Ложь перепутывается с правдой – человек и к ним начинает относиться функционально, используя по сиюминутной надобности. Ложь уже не страшит потерей единства с Сущим – нельзя потерять то, чего не имел.
Так что Леон не виноват в своём откровенном цинизме и себялюбии – это следствие отпадения. Как и то, что он никому и ничему не доверяет, не доверяется! Он доверяет только ей. Он такой одинокий!
Она должна восстановить обратную связь Леона с миром. Но переделать, отталкивая, – невозможно!
Опять она обозначает «цели и задачи»? Опять ведёт её разум?!
Неправда! Она наговаривает на себя. Самобичевание – тоже искус, тоже – кривое зеркало, как и гордыня.
Нет, не разум ведёт её – сердце! И жалость, которая не любовь, но её младшая сестрёнка. Жалость… не только к Леону, как к таковому, но какая-то бОльшая жалость – будто видишь уничтожение прекрасного храма, которому бы стоять и стоять, радуя других… жалость, что «добро пропадает» – ведь в Леоне много хорошего, умного… просто всё перепутано.
Господи, дай мне мудрости и терпения!
Дай пройти над пропастью по проволоке между одинаково опасными искушениями – разрушительной самокритичностью и разрушительной самоуверенностью.
Дай силы превращать злое в доброе, мёртвое – в живое!
Но главное – дай мне любви, Господи! Не урезанной, не натужной… Верни в моё сердце восторг и лёгкость! А то всё как-то слишком по-деловому… а если чувства – то мучительные.
Я не могу без любви, Господи… я слаба без любви… я теряю без неё равновесие…
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
И будто были услышаны её слова – дан был шанс всё изменить.
Как-то воскресным вечером позвала в гости новую подругу Зою. Зоя перевелась с заочного на освободившееся место Тютьева, но ещё не получила общежития, не оформила стипендию – жить ей было негде и не на что: из бедной сельской семьи, она перебивалась бесплатными морковными салатами с хлебом в университетской столовке, ходила в подростковых вещах, ночевала по случайным знакомым, а то и на вокзалах, занималась «на коленке» в метро и писала удивительные стихи. Соня восхищалась ими, перенеся восхищение на Зою – рядом с ней мир опять стал цветным, просторным. И начала меценатствовать. Подарила Зое кое-какие свои вещи – «надоели»! От денег гордая Зоя отказывалась, но Соня приглашала её после занятий в кафушки: «Могу я потратиться на собственное желание слушать стихи в тепле-уюте, а не на бегу?!» – и, освобождая Зою даже от попыток благодарности, излагала свою притчу про голодного путника и корову с полным выменем, которой этот путник необходим. И добавляла: «обед – копеечная плата за то, что вдохновляешь жить», в чём была искренне убеждена. Зоя отвечала, что и Соня для неё «луч света в тёмном царстве», рассказывала об ужасах пьяной глубинки, где каждый нищ, сам за себя и потому жестОк, жаловалась на одиночество. Они быстро стали «не разлей вода». Каждая была для другой «необыкновенной». И вот Зоя у них в гостях.
Вечер тоже оказался необыкновенным. Соня просила Зою ещё и ещё читать стихи. И опять восхищалась. Леон тоже восхищался, говорил, что «от ударов судьбы гибнет лишь ненастоящее, а настоящее становится только сильнее», пророчил Зое великое будущее. В его словах слышались теплота, открытость. Гармония и любовь дышали в комнате. Полузабытые воздушные потоки восторга снова поднимали Соню.
Уезжать Зое было некуда, они оставили её у себя, устроившись на тахте поперёк втроём, приставив стулья, чтоб ноги не свисали. И воздушные потоки унесли ввысь, баюкая ласково.
– Она проснётся… потом… в другой раз, – разбудил жаркий шёпот Зои.
– Нет, она всегда спит крепко, – Леон перелезал через Соню, как через тюк с тряпьём.
Шварк с высоты! Шмяк оземь.
Из горячей дыры в груди вытекала жизнь.
«Её останавливает только то, что я проснусь… Только страх, что я узнАю, а не невозможность!» – зоино предательство оказалось смертельней кобелиного предательства Леона.
Сделав вид, что переворачивается во сне, Соня откатилась на освободившийся от тела мужа край тахты и по-прежнему ровно засопела, следя, чтобы дыхание не стало прерывистым. Рядом, уже не стесняясь, возились Леон с Зоей.
«Это возмездие. За Володю, – обречённо думала Соня. – Но чтобы так, так – прямо рядом со мной! Будто я вещь! Как противно… как унизительно… Леону, наверное, тоже было унизительно – я писала ему нежные письма, а сама легла под другого. Это расплата. Да и глупо было думать, что он станет хранить мне верность. Он ещё мальчик, не нагулялся, хочет попробовать разных женщин. Только почему это делать так гнусно?! И Зоя… Зоя… как она могла?! Тоже мне, поэтесса… Ну и отвратительно же они сопят! Может, встать, дать обоим по морде? Сломать их мерзкое удовольствие? Нет. Унижусь. Буду выглядеть обиженной. А меня никто не обидел! Они себя обидели… так по-собачьи… И что изменит, если дать по морде? Уж что случилось, то случилось».
Каждый их вздох отнимал у неё дыхание. От каждого их движения каменели руки, ноги, все клетки внутри, не давая лёгким дышать, крови – течь, сердцу – биться.
Еле дождавшись, когда Леон перелезет обратно, и любовники уснут каждый на своём месте, будто ничего не произошло, Соня осторожно встала, собрала сумку с учебниками и тихо вышла. Было около шести утра.
Звуки, казалось, исчезли. Бесшумно подкатил пустой автобус, бесшумно покатил по пустынной улице к метро. Внутри метро молча двигались немногочисленные заспанные люди. Все слова умерли и в Соне – одна гулкая пустота и разреженный воздух без кислорода, который толчками проходил в лёгкие, обжигал и толчками выходил обратно.
На занятия рано. Поколесила по подземным туннелям, но они давили, как и слова «Выхода нет» на дверях вагона. Захотелось просторов улиц. Выбралась наверх. И пошла, как сомнамбула, по рассветной Москве, постепенно убыстряя шаг, движимая безотчётным желанием убежать в другую жизнь.
Вспомнила про Дверь. «Поставила» её перед собой. Бросилась за порог, не разбирая дороги, – к холмам, за которыми жило её племя и было спасение…
В беспамятстве пролетела Арбат, промчалась мимо Библиотеки Ленина, пересекла Манеж. Церковные купола на Красной площади своим многоцветьем помешали печали. Ветер принёс запах прелых листьев из Александровского сада.
– Девушка, который час?
Мир напоминал о себе, звал обратно.
Она замедлила бег, ответила и остановилась. Злость, обида, ревность вдруг куда-то делись.
Под деревьями на пожухлой траве Александровского сада расположилась для утренней опохмелки подвыпившая компания, выглядывая, нет ли на горизонте милиционеров. Из карманов появились гранёные стаканы, бутылка портвейна. Заскорузлые пальцы раскладывали нехитрую снедь на опавших листьях, как на тарелках.
Соня вдруг увидела, как красиво тёмно-красное вино, льющееся в стаканы на фоне рассветного неба. И рдеющая на жёлтых листьях редиска рядом с фиолетовой луковицей и бело-розовым салом. И вздрагивающая искрами соли вобла с загадочным глазом, приплывшая сюда из какого-то мезозоя.
Красота пришла на помощь. Спасала, как обещал классик.
Пустота внутри стала заполняться благодарностью за то, что мир прекрасен и никогда не предаёт. Он предлагает себя и будто говорит: «Брось! Не печалься! На свете так много подлинного! Не отворачивайся в угрюмости, откройся всему хорошему, вбирай его. Тогда плохому будет негде поместиться – и оно пройдёт стороной. Только не пытайся ничем завладеть! Просто живи и радуйся тому, что есть, а не сожалей о том, чего нет или что миновало».
Д-да, Соня в своих мыслях слишком завладела Леоном, Зоей – и сама попала в зависимость от сознания «роли собственной личности в их истории». Потому так ранило, когда эту роль свели на нет.
А вино, как в замедленной съёмке, всё льётся, льётся в сдвинутые стаканы. Мимолётная розовая пена волнуется и исчезает, чтобы появиться в соседнем стакане, который наполняет тугая рубиновая струя, – так, наверное, дышит, умирает и снова рождается вечная пена океанской волны в красных лучах рассвета у берегов какой-нибудь Майорки и, испаряясь, обращается в розовую пену утренних облаков.
Разливающий обтёр края стаканов неверным пальцем. Облизал, чтоб не пропало ни капли. Тонкий жалобный звук, родившись от кругового движения пальца по влажному стеклу, продолжился нежным посвистом ветра с реки, вобрал в себя крики ворон (или чаек?), шум крыльев, похожий на хлопанье парусов, – и полетел далеко-далеко, к океану, за океан через пустыню к горам и вовсе в другие времена…
И вернувшись, принёс успокоение. И давно забытое чувство: жизнь прекрасна, несмотря ни на что, а случившееся – так, щелбаны неправильного мира. И может быть, хорошо, что неправильное обозначилось – пусть оно будет само по себе, а Соня – сама по себе. У неё есть ещё так много всего! Нынешнее утро напомнило об этом. Возвратило зрение и слух. И чувство пространства: можно вернуться обратно к перекрёстку, с какого всё пошло наперекосяк, – и начать путь сначала. С опытом уроков. Даже давних, детских.
Соня вспомнила детский опыт с песком – чем сильнее сжимаешь кулачок, тем меньше в нём песка, и только если держишь ладошку открытой, песок умещается на ней пухлой горкой…
Она просто слишком сильно сжала ладошку. Но теперь разжала и никогда уже не сожмёт в кулак!
Замерцал контур Двери. И увидела Соня спину маленькой Сони, которая шла по извилистой тропинке к светящемуся горизонту и вдруг обернулась, будто позвала за собой.
«Что я потеряла? – спросила себя Соня. – Правильно говорил Леон: удары судьбы могут разрушить лишь ненастоящее. Я потеряла ненастоящее. А ему туда и дорога! Я оказалась преданным другом – преданным Зоей? Я оказалась преданной женой – преданной мужем? Но разве у меня что-то отняли? Разве исчезло удовольствие от зоиных стихов? Радость наших кафушных посиделок? Пережитое с Леоном? Нет, всё это стало мною. Можно ли отнять меня у меня?! Да надо на себя обидеться, чтоб в одночасье уничтожить собственную жизнь, постановив считать её небывшей! Нет. Всё было и осталось нетленным. Только без того, что оказалось ненастоящим. Ненастоящими оказались отношения. Им и конец. Но убыло ли что-нибудь значительное? Нет. Зато прибавилось мудрости. И она не в том, чтобы теперь настороженно ждать от всех подвохов, а как раз-таки в том, чтобы по-прежнему бесстрашно и доверчиво жить, потому что если опять предадут, то значит: это просто не мои люди, нам не по пути».
Однако это была печальная, хоть и мужественная мудрость. Она придала сил, но вызвала слёзы. Не злые, не обиженные, а горькие, что жить очень трудно: надо семь пар башмаков сносить, семь железных посохов истереть… чтобы придти не туда… и не всегда сам путник в этом виноват… так вилась дорога… и значит, надо просто купить новые семь пар башмаков, семь железных посохов – и снова в путь. Потому что только поступив так, может быть, придёшь туда. Да и то если при этом не станешь плакать от жалости к себе и от несовершенства мира, а будешь честно стараться выжить. Это однажды сказал папа. Соня тогда поёжилась от какой-то бездонности этого обычного житейского совета, а сейчас поняла… нет, почувствовала все его «до-ре-ми-фа-соль-ля-си-до».
– Подруга, что плачешь? – участливо спросил старший из выпивающих и протянул стакан. – На, глотни! Вытри слёзы.
Чтобы опохмеляющийся предложил свою опохмелку, когда у самого душа горит?! Это было такой непомерной добротой с его стороны, таким бескорыстным душевным порывом, что Соня сильней расплакалась – теперь уже от благодарности к этому выпивохе, который оказался человечнее красиво витийствующих Зои и Леона.
– Муж изменил, – прорыдала Соня, принимая стакан.
– Д-да, все мы козлы, – виновато сказал второй, дав хлебнуть и из своего стакана.
Приятели согласно закивали:
– Это с нами бывает. Но ты не горячись. Посмотри, как обернётся. Может, та, другая, – просто так?
– Может быть… только другая – моя подруга.
– Змея это, а не подруга!
– Рядом со мной изменил, на одной постели. Думали, я сплю…
– Ну это он свинья-я-а! Не козёл… Спьяну, что ли?
– Нет, он непьющий.
– Надо же, какими свиньями бывают непьющие! – удивился третий, предлагая и свой стакан, где на дне плескалась честно оставленная для Сони доля. – Значит, виновато не что в бутылке, а что в человеке.
– Даже не свинья. Суслик… мелочь! – брезгливо сплюнул старший. – Не горюй о таком!
Соня достала из сумки бутерброды, которые прихватила из дому, положила на общий «стол» – это было единственное, чем она могла отблагодарить за доброту. И тихо, но уже облегчённо всхлипывая, пошла дальше.
«И проходя долиною плача, открывала в ней источники»[46]46
Библия, Псалтирь. Псалом 83.
[Закрыть].
«Из Рая, что ли, меня изгнали? Рая-то не было! Может, я как раз-таки в Рай и возвращаюсь? Из ада»…
Вдруг пронзила догадка, которая не имела прямого отношения к происшедшему, но имела отношение к тому, как жить дальше.
«Господи! Ты ведь никогда не изгонял человека из Рая! То, что описано в Книге Бытия, – иносказание. Смысл изложенного куда глубже! Мы всё время – в Раю. Он вовсе не в засыпанном песками веков Эдеме и не на небесах, ожидающих после смерти лишь избранных. Рай – вокруг нас во всей многосложности Твоих дел и творений, Господи! Но когда мы перестаём замечать это и видим только Змия, слышим только его голос, то сами изгоняем себя из Рая. Змий – неотъемлемая принадлежность Эдема – не опасен, пока человек верит в целостность Рая и слышит Твой голос, Господи! Это то, что я пыталась втолковать Леону, – реальность иллюзии! Когда иллюзия – не мираж, а самая что ни на есть живая жизнь! Грех – не поедание яблока. Грехопадение свершилось за минуту до этого – когда Ева засомневалась в Твоей мудрости и благости! В разумности устройства Твоего мира! Поедание яблока – всего лишь следствие уже свершившегося грехопадения, когда в сознании Евы произошла подмена: она решила, что Рай и Ты, Господи, – всего лишь иллюзия реальности, а раз нет ничего подлинного, абсолютного, то позволено всё. Грехопадение – это неверие в Рай»…
Ведь она ещё два года назад говорила примерно то же Мехти, только почему-то забыла об этом: «Я то, что видят глаза моей души. Если я вижу Рай – я в Раю. Если вижу Ад – я в Аду. Если вижу Небытие – я в Небытии… Реальность уступает мне. Поддаётся. Подстраивается под меня, потому что сама желает изменений, хочет познать разные формы своего бытия»…
Наверное, Соня забыла об этом, потому что тогда это казалось субъективным мироощущением, личной манерой жить, собственной маленькой игрой, а не Великой Игрой Бога.
В то время это был её крохотный театр, создавая пьесы для которого и выступая на его сцене, она только нащупывала сценические законы и примеряла разные маски, подчас путая их и роли.
Но ведь и тогда уже знала, говоря Мехти из-под маски ремарковской Изабеллы: «Всё дело в том, как мы называем себя и друг друга». И тосковала: «Мы запутались в своих именах». Уже догадывалась: чтоб иллюзия стала действительностью, надо из множества имён реальности, все из которых – настоящие, найти то её имя, с которым хочешь иметь дело.
Сейчас она оказалась на Большой Сцене Главного Театра Великого Режиссёра – в Его пьесе. И уже не просто почувствовала, а поняла: нащупанные когда-то интуитивно закономерности – закономерности не только её маленького театрика, а Универсальные Законы Театра Жизни.
И ещё раз окончательно сформулировала для себя: как назовёшь – так и будет, как увидишь-услышишь – так и будет. Никто и ничто не может изгнать из Рая, кроме собственного неверия в него. Ни Змий, ни Леон, ни Серый с Нью-Серым – никто и ничто не может причинить зла, пока кроме них видишь и слышишь Иное, противоположное, образы которого ярче, а голос сильнее.
Она, глупая, на днях просила Господа о равновесии, чтобы «пройти по проволоке», – но сама нашла Закон Равновесия! Нашла то, что, оказывается, однажды уже находила, только позабыла, куда сунула находку.
Опять осуществилось глубинное желание воскресного ребёнка, должным образом сформулированное внутри себя? Или это вовсе не сонина сила, а иная, Высшая Сила, в резонанс которой она попала правильной молитвой? И правильным путём подошла к моменту её воплощения в жизнь, когда внутреннее становится внешним, а внешнее – внутренним, и создаётся новая реальность? То, что люди называют «молитва услышана»? Как было с Моисеем?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.