282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Марлон Джеймс » » онлайн чтение - страница 23


  • Текст добавлен: 26 октября 2023, 20:48


Текущая страница: 23 (всего у книги 49 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Но почему-то бывают моменты, в основном на исходе ночи или под утро, когда до моего слуха доносится призрачный шепот: «Женщина, ты медлишь, и окончательный покой никогда не снизойдет, если ты сама не поторопишься. Ты думаешь, что вот он, здесь, когда Кеме спит с тобой на ложе и ты слушаешь звук его дыхания. Ты думаешь, что это и есть покой, но это не покой, а лишь успокоенность. Успокоенность есть ложь, что позорит богов, а уют – не более чем самообман. Уют, как и счастье, недолговечны».

В ту ночь свой бой я проигрываю, но он был «белый». Проигрываю, потому что слышу в толпе новости, которые затмевают все остальное.

Квартал Углико, назовем это сумерками. Двое мужчин в толпе донги разговаривают, а третий соглашается, говоря, что они насмехаются над справедливостью, издеваются над порядочностью; послушать, так они скоро начнут насмехаться и над издевательством, если только ничего с этим не сделать. Видали тех двоих, в последнюю четверть луны? Нет, но слышали, как они убили женщину: решили шутки ради подбросить ее в небо, выше птиц, а ловить не стали. «Маши, маши крыльями», – смеются. Смеются прямо над тем, как она падает и разбивается посреди улицы. «В следующий раз будь как кошка», – говорит зеленый, а мы слышим. Ее муж и трое детей идут с этим к судье, но тот лишь спрашивает: «А где свидетели?» Подумать только: хапают всё, что им приглянулось, жрут всё, что возьмут. Прошлой луной изнасиловали ножом мальчика, так что нет нужды рассказывать, как он себя чувствует. Можно было подумать, что после чистки ведьм всё станет лучше, но стало только хуже. А этот Король, этот… лучше умолчу, потому что знаю: эти выродки способны слышать за тысячу шагов.

Они, сангомины.

Итак, Углико. Квартал, который, по словам живущих в нем людей, отнюдь не квартал. Его называют «префектурой» – то есть нечто большее, чем любое другое место в Фасиси. На самом деле это не что иное, как место, где можно понюхать пердежи Короля. Нет домов великолепней, чем в Баганде; нет садов прекрасней, чем на холмах Ибику, но зато здесь задняя сторона королевской ограды и жилье всех, кто прислуживает королю и пользуется его благосклонностью. Сейчас вечер, и я здесь на незнакомой улице, через три переулка от того места, где оставила лошадь. Ноги ведут меня к центру и саду, где я кажусь себе чересчур узнаваемой, поэтому меня тянет укрыться. Никто здесь не признал бы меня, будь я хоть самой Эмини, но страх всё равно берет свое и утягивает меня в проулок. Не сказать чтобы мужчины на донге мне что-то обещали – они со мной даже не разговаривали, – но всё равно их слова я расцениваю как обет. Барабан в моей груди разгоняется до предела, после чего начинает сызнова. «Углико с наступлением темноты совсем другое место», – сказал однажды Кеме госпоже Комвоно. Как раз сейчас я на это и рассчитываю. Переулок настолько тих, что просто стоять в нем не по себе, и я прохожу его вдоль, поднимаюсь по второму, спускаюсь по третьему, поднимаюсь еще по одному, возвращаюсь к первому, а затем всё это повторяю. Я жду, что ветер пошлет мне какой-нибудь сигнал бедствия – какой угодно; может, от женщины, страдающей от рук одного из них. «Или двоих», – добавляю я, и эта мысль вызывает у меня недобрую усмешку.

Вот ветер доносит прерывистый крик – даже не из проулка, а прямо с улицы. Свои дела в темноте эти детишки творят, даже не прячась. За то время, что я начала ходить на донгу, во мне прекратился отсчет ночам, затем четвертям луны, а там уже и лунам после того, как они порешили караван на Манту. Со временем счет пойдет уже на лета, «а крик Эмини обернется всхлипом, затем шепотом, а там и вовсе сойдет на нет», говорит голос в моей голове. Но ему невдомек, что дело даже не в Эмини. Моим другом она не была никогда, и даже попытки сойтись со мной диктовались лишь тем, что она догадывалась: впереди ждет что-то непредсказуемое.

Перестав считать ночи, я через какое-то время возвращаюсь в лес Ибику и срубаю там самый ровный сук, какой только можно взять у дерева. Его я обдираю, чищу, крашу краденой охрой и заостряю, словно наконечник стрелы, шепча богам, что теперь это копье; копье, которое я думаю метнуть всего один раз. Крик раздается снова, через три-четыре улицы, а вместе с ним смех; точнее два – один громкий, другой приглушенный. Я срываюсь на бег. Длинная, темная улица с повозками без лошадей, прилавками без продавцов; двери сплошь заперты, повсюду ни огонька, только над одним из домов курится зеленоватый дым. Они стоят над двумя людьми, из которых один – плачущий мальчик, а кто-то покрупнее недвижно лежит на земле. Вначале у меня мелькает: «Просто стой и наблюдай, как всё будет происходить. Это не то, что тебе нужно. Тебе нужно вслед за ними попасть к королевской ограде. К нему». Но тут мальчик заходится криком.

Любой, кто разбирается, назвал бы мое копье достойным, пускай оно даже не идеально ровное. Между теми двумя курится зеленый дым, от которого по проулку идут отсветы. Я отступаю шагов на пять, а затем рвусь вперед, наращивая скорость, толкаюсь всем телом и пускаю копье, которое пронзает шею тому, что повыше, и убивает его смех вместе с ним. Лица не видно. Увидеть его мне сейчас хочется больше жизни, но тьма непреклонна. Я распалена настолько, что второго даже не вижу, пока он не кидается на меня сам. Маленький, но прыткий, он по стене бежит как по дороге. Я не успеваю отбежать, как он мощным таранным толчком сбивает меня с ног. Нос и рот у него скрыты под маской. Я барахтаюсь в попытке встать, а на груди у себя ощущаю непонятную влагу; она не теплая, значит не кровь. Маску он стягивает набок и выдувает зеленый пар из чего-то, не похожего ни на рот, ни на нос, как будто там просто ничего нет – один зеленый пар, яркий, как просвет в облаках. Он дует и дует, отчего дикий пустырь вокруг начинает съеживается, и даже падает с неба низко летящая сова. Глаза у него шалеют, допускать этого, конечно же, нельзя. Кусты вокруг кукожатся всё больше, падает всё больше птиц и насекомых; кожа на моих руках и та начинает высыхать, но тут возле самого моего лица возникает незримая оболочка ветра – не ветра, – которая не дает дыму проникать. Я дотягиваюсь до этого малыша-нелюдя, прижимаю кинжал прямо ему к груди и сжимаю с боков. Под ударом лезвия он дергается и падает; дым снизу лица всё еще клубится, но теперь уродец закашливается кровью. Он что-то бормочет о том, что дым не остановить, но струйка, идущая через рыло, чахнет и иссякает. Уродец отдает концы, а на меня вдруг наваливается непомерная тяжесть. Насколько же всё это перевернуто, извращено. Не знаю, чего я от этого ждала и что искала; чего угодно, но не этого. Это хуже, чем донга: там свою победу я по крайней мере отстаивала. Мне действительно хотелось драки, я ждала и получала удары, ссадины, чирканья ножом, топот и свист помоста; нечто, заставлявшее меня бороться за свою жизнь, с угрозой в мгновение ока ее потерять. А сангомины… За вычетом их бесноватости, они всего лишь дети. Лишить сангоминов этих их гадких причуд – и что от них останется? Ничто в их истреблении не утоляет голода. Откуда он берется, я не знаю, но это именно то, что насыщает при убийстве на донге. Это ощущение недолговечно, но сам голод неиссякаем. Бывает, что он находит, когда дети говорят что-нибудь глупое или злое, а я ору на них так, что они разбегаются, визжа как подсвинки, а я после этого чувствую себя вздорной злюкой, не заслуживающей доброты. Иногда голод длится помногу лун, живя во мне как в дреме, но неизбывно возвращается, упорно не давая о себе забыть. Именно это и привело меня в Углико – сангомины, не важно которые, уже повинны в злодействе и должны быть наказаны. Но сам голод наглядно свидетельствует: если ты думаешь, что твоя рука – это то же, что и палец, а голова – то же, что и нос, то ты дурачина. Собаки бросаются за дичью потому, что их кто-то натравливает и спускает с поводка. Вот и ты ведешь себя так, будто твой голод возбуждает в тебе ярость, хотя гнев жил в тебе еще задолго до этого. Причем этот голод приходит только вслед за тем, как ты начинаешь чувствовать вкус крови.

На того мальчугана и его бездыханную мать я даже не оглядываюсь.

Тринадцать

На это у меня уходит три года, и первый вопрос, которым я задаюсь, почему мне потребовалось столько даже не лун, а лет, чтобы узнать: Кеме завел себе другую. Я чуть ли не распекаю себя за то, что называю это «потрясением»: ведь я не испытываю ничего, мало-мальски на него похожего.

Конечно же, он вводит в обиход другую женщину – три года назад той «другой женщиной» была я сама. Выслеживать его я даже не пытаюсь, хотя он за мной, не исключено, иной раз и шпионил. Иначе зачем ему было ездить по внешней дороге Ибику вкруговую, до самого Тахо, когда многие дороги просто пересекаются? Признаться, я была готова к шлюхам или чужим наложницам, но никак не ко вдовушке с домом, детьми, ослами и редким для Фасиси верблюдом. Лишний повод задуматься о природе мужского ума: не связана ли в нем другая женщина с каким-то иным образом поведения? Для получения желаемого он выходит на улицу как на охоту. В тот вечер я следую за ним только потому, что во мне разгорается любопытство. На улицу он выходит с улыбкой, вероятно, в предвкушении любовной утехи; что ж, это меня не беспокоит. А вот предвкушение возможной беседы, если она его усладит, во мне горчит… Неужто это ревность? Впереди себя я посылаю ветер, чтобы он подставил прелюбодею подножку и подвернул ему ногу прежде, чем я скрепя сердце всё же отменю эту команду. Догадывается ли обо всем этом Йетунде? А то мне он докладываться не обязан. Но и эта потаскушка может оказаться у него не единственной.

Счет я им, понятно, не веду. Но эта, вторая, младше меня и торгует в Баганде корнеплодами. В тот раз я следую за Кеме всю дорогу из Баганды высокой, где продается все красивое, к Баганде низкой, где продается все полезное. Своим бататом она торгует как раз в низкой, потому как в высокой не терпят того, что напоминает о грязи. Вид у нее как у неумойки. Удивительно, что Кеме в ней нашел и что он может получать от нее такого, чего не получает в своем доме. Или, может, ему как раз и нравится, чтобы было вне дома; ни в каком доме он с этой своей пассией ни разу не услаждался. После того как она запирает свою лавчонку, я не успеваю сосчитать и до десяти, как там всё уже ходит ходуном и трясется трясом, а изнутри доносится поскуливание, будто там чихвостят блудливую собачонку.

Но он не единственный, за кем я слежу. Голос, похожий на мой, говорит: «Ты ищешь историю, а всё потому, что тебе не нравится твоя собственная». «Какую историю?» – спрашиваю я, а в ответ слышу только: «Вот именно». Так что за детьми я тоже иду. Днем они, понятно, играют в грязи. Самый младший орет:

– Я нинки-нанка! Гляньте на мой хвост! Гляньте, как я дышу дымом! – и выдувает золу, которой набрал полон рот. Один ребятенок визжит, другой смеется, а третий выкрикивает слова, которых ему знать не положено; но тут все в мгновение ока смолкают, поворачиваются и тихонько уходят из дома через заднюю дверь. Следовать за ними меня вынуждает не этот их уход – дети, они и есть дети, – а тишина, которая для них совсем не свойственна. Они пробираются через глухой лес Ибику, мимо деревьев в сотню раз выше их, с хоженых троп на те, что змейками прячутся в кустах. Тишина всё-таки не полная, потому что самая маленькая что-то напевает. Они продолжают идти, как будто их манит что-то невидимое, пока не доходят до пяти холмиков посреди какой-то заросшей поляны. Здесь, на холмиках, они усаживаются и играют в тихие игры, почти друг с дружкой не разговаривая. Ну да ладно, сходили и сходили. Однако через пол-луны они проделывают это снова. В третий раз я на полпути выскакиваю и хватаю младшенькую за руку.

– Вы куда? Ваша мать знает, что вы разгуливаете по лесам?

Я думала, они под каким-то колдовством, а она мне внятно так отвечает:

– Мы вообще всегда туда ходим, а то они без нас скучают.

Так, значит, говорит.

– Кто это «они»?

А та улыбается и нежно так высвобождает свою ручонку. Тогда я перестаю думать, что они заколдованы или что всё это розыгрыш.

Может, я рассчитывала на непослушание или какое-то зловредство, а они показали себя просто детьми, но я чувствую себя виноватой. Голос в моей голове был бы разочарован, если б я ему в этом созналась, или неудовлетворен, или что там еще, из-за чего я возвращаюсь обратно на донгу. В ту ночь я даже не дерусь. Еще один любитель обмазывания кровью вроде Свинобоя побеждает другого, по кличке Рыло. Оба бьются вничью, а в итоге одному засчитывают поражение, когда он в горячке боя превращается в леопарда и перегрызает своему сопернику горло.

– Оборотням на донге не место! – ревет устроитель. – У нас на круге только честные бои!

Я непроизвольно смеюсь. Толпа вокруг, как заведено, бушует, поет, бранится и сотрясает топотом помост; чувствуется запах тех, кто жаждет крови. Я остаюсь еще на три боя – когда смотришь, а не участвуешь, они проходят как в ускоренном темпе, – пока какой-то хряк с дурным запахом изо рта не обращается ко мне:

– Ты, случайно, не Безымянный? Каждый раз, когда ты выигрываешь, я проигрываю.

Домой я возвращаюсь в надежде, что он нынче не явится ко мне в комнату. «До утра еще далеко», – прикидываю я, как вдруг спина у меня содрогается под таким ударом, что я врезаюсь в урну, которая трескается. Я ошалело перекатываюсь, ожидая увидеть перед собой грабителя, убийцу или демона, но это Кеме с налитыми яростью глазами; на губах чуть ли не пена бешенства.

– Так вот где ты пропадаешь ночами, паскудница?! Так позорить мой дом! Ты ставишь мои деньги на смертельные поединки?!

Не успеваю я что-либо сказать, как он хватает мою собственную палку и движется с ней на меня. Выяснять, как и через кого он всё это выведал, нет ни времени, ни возможности. Я пытаюсь откатиться, но палка всё равно достает до моих бедер и спины. Я кричу, издаю вопли, но он отступает только затем, чтобы снова наносить удары.

– Остановись! – кричу я в который уже раз, но он рычит, словно взбесившийся пес, и замахивается для следующего удара, как будто перед ним распоследняя мерзавка, которую надлежит покарать. Удивительно, как он еще своим ором не разбудил весь дом. Он замахивается, даже не глядя, куда бьет. Удар приходится мне по плечу, обжигая болью. При этом Кеме что-то несет о том, что коли мне нравятся бои на палках, то он мне сейчас их покажет, и снова замахивается. Но на этот раз палку я успеваю перехватить.

– Стой, – цежу я сквозь зубы.

Он солдат, а я та, кто убивает людей. Он этого не знает, но я собираюсь ему преподать. По-прежнему удерживая свой конец палки, он пытается ударить по мне рукой, но я выставляю палку так, что он бьет по ней. Кеме отцепляется и сквозь сдавленный стон костерит кого-то, чье имя я не могу разобрать.

– Я тебе покажу, кто хозяин в этом доме! – вопит он.

– Ты мне не хозяин! – парирую я, и это бесит его еще больше. Он снова рвется ко мне, но ветер – не ветер – отталкивает его назад. Это ошеломляет его; меня же, напротив, пробивает голод, и я наотмашь луплю его палкой по груди и шее, по голове и лицу, и он падает, а я поношу его на чем свет стоит и даже не замечаю, что ору. Он пытается отбиваться, но я оказываюсь проворней и хлещу его до тех пор, пока палка не становится красной. Он хватает меня за ногу, утягивая вниз, а я его пинаю, но он ловит и эту ногу и дергает; я падаю на спину так сильно, что перехватывает дыхание. Он что-то рычит о том, что с ним дерутся в его собственном доме, бросают ему вызов в его собственном доме, и влепляет мне оплеуху слева, затем справа, затем опять слева. Он сверху прижимает меня к полу, а когда приподнимается на колено, я улучаю брешь и бью его прямо по яйцам. Он с криком падает рядом и сворачивается калачиком как зародыш в утробе. Я вскакиваю и воплю ему, что ни один мужчина не смеет называть меня своей собственностью, ни один; но тут мне прилетает еще один удар по голове, от которого вдребезги разлетаются черепки горшка. На меня вопит Йетунде. Я ничего не говорю, а только поворачиваюсь к ней лицом, и она отлетает к стене, где и остается. Но этого недостаточно. Мой ветер – не ветер – отрывает ее от стены, затем швыряет обратно, оттягивает, швыряет, оттягивает, швыряет, пока она не перестает шевелиться. Кеме поднимается, но я воплю на него, и ветер хватает его за голову, собираясь закрутить ее жгутом, пока не лопнет шея. Они оба восстают передо мной над полом. Мое дыхание учащено. Я поднимаю их выше, выворачивая ей шею, а ему заламывая руку за спину и сгибая каждый палец в ожидании десяти сухих щелчков; затем запястье, затем локоть – все они сгибаются на свой лад, пока не ломаются. Отчего-то вид Йетунде с поникшей головой вновь будит во мне гнев, и я опять швыряю ее о стену, а затем швыряю их обоих к потолку, чтобы они сквозь крышу своего жилища пробились прямо к солнцу, и…

– Соголон, пожалуйста! – кричит он, а затем лишь тихонько постанывает: – Ну пожалуйста, Соголон…

Они оба отрываются от земли, и я их не слышу. Но тут оборачиваюсь и вижу двоих детей: младшенькая девочка стоит в замешательстве, сунув пальчик в рот; старшенькая просто смотрит. Ветер – не ветер – сбрасывает обоих супругов на пол. Уф-ф, как я запыхалась. Дети всё так и смотрят на меня, провожая глазами.

Утренние птицы за окнами еще не проснулись. А я собираю свои пожитки. К настоящему времени денег я скопила достаточно, чтобы позволить себе комнату где-нибудь в Баганде или на одной из тех пустынных улиц, что ведут на север. Или где-нибудь еще, где я больше никогда не встречу Кеме.

– Тебя не примет ни одна гостиница, – говорит он. Не знаю, как долго он стоял у двери и как долго наблюдал за мной.

– Кто меня примет, дело мое, а не твое, – отвечаю я.

– Я в том смысле, что ни одна еще не открыта.

На его щеке длинная извилистая рана, правый глаз не открывается. Кажется, он хромает, и вообще ему больно стоять.

– Не примет гостиница – примет улица. Любая.

– Никто не говорит, что ты должна уйти. Даже Йетунде. Ты вышибла из нее память. Она гадает, что за корова сбила ее вечером с ног. Думаю, она считает, что это был сон.

Я смеюсь, но смех звучит как хрип. При виде его меня охватывает такая предательская жалость, что я отворачиваюсь.

– На твоем месте я бы меня прогнала, – бросаю я.

– Хорошо, что в этом доме нет таких, как ты.

– На боях я не делаю ставок. Я там бьюсь, – говорю я.

– Не понял?

– На донге. Я та, кто дерется на круге. Под видом юноши. Безымянный Юнец – так там меня называют.

– Но ведь ты…

– Слишком юна. Им всё равно. И с самого первого моего боя я убиваю любого, кто поднимает на меня руку. Не только в донге, но и вне ее.

– Кажется, я понимаю.

– Ничего ты не понимаешь. Если Йетунде уживается с тем, кто ее колотит, это ее дело. Но я обязательно убью тебя. Либо прямо вот на этом месте, либо во сне. Не посмотрю, даже если с тобой будет спать ребенок.

– Кажется, ты в этом уверена.

– Пусть кажется. Но это не кажется.

Он снова ухмыляется, будто разговаривает с какой-нибудь кокеткой, несущей в сердцах чепуху, от которой можно отшутиться своим мужским терпением. Это раздражает.

– Так драться ты научилась на донге или раньше?

– Что ты на самом деле желаешь знать?

– Честно? – морщится он болезненной улыбкой. – Как меня так сумела отделать баба.

– Нужно просто сражаться с чувством гордости за себя. Тогда и победишь.

– А если противник одолевает?

– Тогда я говорю себе, что либо выйду живой, либо мы оба уйдем мертвыми. Меня устраивает любой исход.

– За вас же там сражаются и духи. Кто они, боги или демоны? Или я живу с ведьмой?

– Ведьмы сильны своими заклинаниями, а богам печься о какой-то девчонке не с руки.

– Ты прямо как сангомин.

– Терпеть не могу этих выродков! – выкрикиваю я так, что он вздрагивает. А затем поднимает руку, как бы загораживая удар. Эта его шуточка тоже выбешивает.

– Но это правда. Найди тебя Сангома в младенчестве, ты сейчас была бы сангомином. Очень немногие вроде тебя ускользают от их внимания.

– Никто не ищет даров в термитнике, а ищут, где бы посрать.

Я забыла, как бывает неприятно, когда он прав. Между тем Кеме спрашивает:

– Но ты ведь сражаешься не насмерть?

– Почему.

– Соголон. Нет. Ты не… Так не… Я… Что я скажу детям в то утро, когда ты не придешь домой?

– Я ж не собираюсь проигрывать.

– Потому что сражаешься с гордостью ради победы? Но однажды у кого-то причин для гордости и злости может оказаться больше, чем у тебя. И даже, может, это тоже будет женщина.

А ведь и вправду. Я даже и не задумывалась об этом, до этих его слов.

– Кого ты на самом деле пытаешься убить? – допытывается он.

– Одно не всегда подразумевает другое.

– В этом мире одно всегда означает что-то другое. Не такая уж ты особенная, какой бы себя ни считала.

– Я не говорю, что я особенная.

– А я не говорю, что ты что-то говорила.

– Признайся: тебе, наверное, местами нравится иметь женщину, которая, если что, может и вломить.

– Местами всяко, – отвечает он с улыбочкой, и я уже начинаю теряться в этих раздвоениях. Кому-то из мужиков, видно, и вправду сладко, когда бабенка противится, пусть он даже пропускает от нее пару резвых, – но затем обязательно пересиливает и заряжает свой штырь в ее ку. Однако Кеме не такой, даже в этом бою.

– Не уходи только из-за того, что какой-то глупый солдат попытался тебя построить. Он больше никогда так не сделает, – говорит он.

– И на донгу я ходить не перестану.

– Это понятно. Кто в этом доме может тебе воспрепятствовать? Знаешь, в тебе есть сила, – говорит он и впервые за эту ночь меня стукает, легонько. Я и не против, но только бы он помнил эти слова; слова, которые говорил и раньше, но никогда затем не вспоминал, но которых не могу забыть я. То, что он видит во мне сейчас – это то, что он видел во мне и тогда; он всегда смотрит вглубь и даже когда смотрит в оба, то находит всё то же. «Я забуду тебя нескоро», – ведь говорил же он так однажды, да позабыл.

– Чего ты вообще завелась? Я что-нибудь сделал? – спрашивает он.

– Да ничего. Так. Просто устала.

– Отлупить королевского стража – от этого любая девка выбьется из сил.

Сейчас это вызывает у меня улыбку.

– На твоем месте я бы выставила меня вон.

– Хорошо, что я не ты.

– Но на донгу я возвращаюсь.

– Да я уж понял.

– Даже возможно, сегодня вечером.

– А если я захочу пойти с тобой?

– За ночь уделать двух мужиков? Мне не впервой.

Кеме снова смеется, хотя я не пытаюсь никого смешить. Он поворачивается уходить, но я вслед ему говорю:

– Поднимешь руку на меня, или на Йетунде, или на кого из ребятишек, прибью сразу.

– Гляньте на нее. Ишь раздухарилась, поединщица, – вздыхает он, прикрывая за собой дверь.

А он и вправду прихрамывает.


И это тоже происходит на третьем году – год, когда я перестаю вести им счет, потому что год движения вперед – он и год оставления всякой всячины позади, а оно, это оставление, похоже на смирение перед судьбой, временем, трусостью или просто медленным ходом дней от рассвета до заката и снова до рассвета. Так говорю я себе, когда один год запрыгивает на верхушку другого. Но складывается так, что это происходит ближе к концу Гуррандалы, десятой и второй луны, и первое, что мне вспоминается, это как Йетунде несколько лет назад мне сказала: «Тошнотики здесь обычное дело». Утренняя болезнь, которая отправляет меня на улицу выблевать завтрак, а затем и вечерняя, принуждающая избавиться от ужина, и странные листья, известные только старухам, которые Йетунде заставляет меня жевать. Она смотрит на меня и говорит:

– Я уж думала, ты из тех, неполноценных. А ты гляди-ка, все ж сподобилась. Теперь ты с детьми.

– Что значит «с детьми»?

– То, что слышала. От его семени порожней ходить не будешь. Может, снесешь и не одного.

Эта новость повергает меня в смятение: как же мне теперь драться на поединках, с обузой в животе? Как делать вид, что я по-прежнему юноша по прозванью Безымянный? Ну и изумление тоже. Судите сами: как могло что-то, растущее внутри без заботы о том, как ты к этому относишься, не обременять тебя какими-то ощущениями? Я начинаю рассуждать как Йетунде с ее удивлением, как это могло так растянуться во времени. Даже Кеме воспринимает новость с выражением вроде «да ну?» и «наконец-то!» одновременно, что заставляет задуматься: а не помышлял ли он подобным образом посадить меня на цепь? Вот он, в гостиной, растянулся на подушках и смотрит на меня и мой живот, а видит в нем себя, своих, так сказать, рук дело. И не только рук.

– Клянусь богами, ты, наверное, первая женщина, что воспринимает материнство как узилище.

– Ты обрекаешь меня этим на заточение, так что как мне это еще называть?

– Могла бы, по крайней мере, сделать вид, что это приносит тебе хоть какую-то радость.

Случается у меня и радость; точнее, беспричинный восторг. Иногда. Когда, бывает, сидишь и ловишь себя на том, как потираешь живот и втихомолку улыбаешься. Но бывает и так, что невесть откуда наплывает страх, почти перед всем. Страх перед тем, что это рождение будет означать для меня и для этого ребенка – или детей, как продолжает утверждать Йетунде. По этой причине у меня случаются грезы о том, как я бегаю и уворачиваюсь на донге, а с грудей моих свисают два младенца-близнеца, припав к ним своими сосущими ртами. Детишки мой раздутый живот принимают за какую-то хворь или безобразный горб, который того и гляди лопнет, а потому избегают меня и отправляются на весь день играть к своим лесным холмикам.

Как известно, у матерей всё происходит в девятую луну, поэтому меня пугает, когда на третий день седьмой у меня по ногам начинает течь влага. В это время я стою снаружи в близящемся вечере, лущу горох и размышляю, не задается ли кто-нибудь на донге вопросом: что там сталось с Безымянным Юнцом, куда он запропал? И тут во мне происходит сдвиг. Сдвиг – единственное, чем это можно назвать; всё то, что происходило со мной до этого, всё, что я знала и чувствовала. А то, что дальше – это что-то новое, насквозь чужое, и я его ненавижу. Я бегу к Йетунде, потому что она единственная из всех, кому я могу это поведать.

– Сходи на улицу, прогуляйся, – посылает она меня. – Настоящее дело еще не поспело.

Когда остановиться, она мне не говорит, и я брожу и брожу, а детишки, охочие до любого занятия, начинают бродить вместе со мной. Позже тем утром в живот меня лягает лошадь, от укуса скорпиона отнимаются ноги, а в спину мне вонзается демоническая рука, хватает за заднюю дырку и жмет, жмет. Так я себя чувствую, когда этот ребенок лезет из меня.

– Дети, – снова говорит мне Йетунде, а я ору на нее дурниной, а после признаюсь, что это из-за боли. Один сплошной приступ, от которого проще кинуться в обрыв; да видят боги, так было бы легче. А еще лучше было бы меня вскрыть, выпростать это и дать спокойно умереть. Но та боль накатывает валом, затем отступает, а затем возвращается, наполняя желанием разыскать Кеме и медленно его умертвить.

Вот тогда Йетунде посылает за повитухой.

– Она немая, – единственное, что она произносит.

Неправда, когда говорят, что всё, происходившее до родов, после забывается. Я до сих пор помню боль от лошадиного удара, когда тело мое вопило, чтобы я тужилась, а повитуха бесшумно размахивала руками: «Еще нет, еще нет, еще нет», а я ей орала:

– Тогда когда же, ты, дряблая сморчиха-тихушница?!

И до сих пор помню каждый из разов, когда Йетунде и акушерка глядели на струйку часов, затем друг на друга, затем снова на часы. Помню до сих пор, когда одна из них сказала, что сейчас мужчине здесь не место, когда я кричала, чтобы подошел Кеме, чтоб мне пнуть его по морде и выбить хотя бы пару зубов. Повитуха на это рассмеялась, не открывая рта. Становится совсем темно, когда Йетунде кричит, что теперь мне надо тужиться всерьез, а я ору: «Ну а я, блять, по-твоему, что делаю?!» – и тут мое тело начинает тужиться без меня. Верхняя часть моего живота тоже жаждет треснуть, и мне хочется обосрать весь мир, а колени от этой присядочной позы вконец онемели, и всё вокруг мокрое, мокрое, мокрое и красное, красное, красное. Ничего из этого та сука мне не говорит, даже когда хочется сказать телу: «Ну хватит, сдайся», а оно уже давно сдалось, и единственно, что остается, это пыхтеть да отдуваться, пока голос, похожий на мой, ехидно поет: «Вот тебе, огребай по полной». До сих пор помню, как я заливаюсь слезами перед той женой и как та смотрит на меня пустым взглядом, словно я даю ей подарок, для нее никчемный.

И вот выскальзывает один, и немая повитуха подходит с ножом, а я отваливаюсь, но тут Йетунде говорит: «Еще один», а я думаю: «Ну и хорошо, так тому и быть»; а потом, уже молча, она протягивает руки и подхватывает из меня еще двоих.

У одного крик зычный, разбудил бы всех спящих в округе, второй тоже покрикивает, но не так сильно, а двух других что-то не слышно, и вместо них кричу я:

– Что? Что там? Скажите, мертвые они или живые? Что вы, стервы, умолкли?

И тогда они снова смотрят друг на друга, а затем на пеленки.

– Ну так что?! – ору я опять.

– Доверься богам, – говорит мне Йетунде.

– Мне нужны мои дети. Дайте их мне.

– Отдохни, девочка. Ты…

– Дайте мне моих гребаных детей!

Йетунде бросает вопросительный взгляд на повитуху, и та кивает. Я на полу, пытаюсь сесть. Мне подносят первых двух младенцев, туго обернутых; у одного глазки закрыты, у другого открыты, но он ими поводит, ведь вокруг везде новизна. Затем повитуха приносит еще один сверток, но движется так медленно, будто вот-вот грохнется в обморок. Я опять кричу, чтобы она принесла мне моих детей, и она протягивает сверток. Мне приходится развертывать его самой, и тут я сама чуть не падаю.

Там внутри два львенка: один спит, другой бодрствует.

Краем уха я слышу, как обе женщины расхаживают и дергаются, гадая, что же они скажут Кеме, вместо того чтобы гадать, что он скажет мне. Моя голова не успокаивается, в ней догорают остатки колючей злобы, но вслед за ней появляется страх, затем печаль, а затем они исчезают в удивлении – и всё это проносится в голове за считаные тревожные секунды. Мелькает мысль, что Йетунде вот-вот вернется и скажет: «Это маленький розыгрыш, который я тебе устроила. Мне кажется, смешно, правда?» Или же это колдовство, а значит, я под проклятием ведьм, то есть и я сама в каком-то смысле ведьма. Или что некий враг наложил заклятие на этот дом или на Кеме, но никто не удосужился мне об этом сказать. Хотя в Фасиси нет недостатка ни в оборотнях, ни во львах, а мой средний брат так и вовсе путался со змеей.

Руки тянутся схватить их обоих и размозжить им головы о стенку, но они – слепенькие, дрожащие – уже тянутся к моим соскам, и мне ничего не остается, кроме как дать им кормиться. У двух младенцев, девочки и мальчика, кожа такая же темная, как у меня, а у мальчика на руках и ногах уже видны волосенки; он открывает глаза и смотрит на меня, тая что-то, мне неведомое. Я не знаю, что мне говорить и что делать; Йетунде отошла, и некому преподать мне урок материнства, поэтому я прижимаю его к своей левой груди, и он тоже насасывает. Я сижу на полу, а сама вижу себя, созерцающую себя на полу; в углу обрезок последа приманивает мух, в то время как детеныш и младенец жадно от меня насыщаются.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации