Читать книгу "Лунная Ведьма, Король-Паук"
Автор книги: Марлон Джеймс
Жанр: Зарубежное фэнтези, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Слон-бык. Непонятно, что будет дальше, и нет никого, кто мог бы подсказать. Я забрела слишком далеко. Барабанщики замедляют ритм, но он становится глубже и громче, от него и от топота ног сотрясается дорога. Рокот перерастает в скандирование: «Слон! Бык! Слон! Бык!», и вот уже женщины и дети вопят, а мужчины хохочут. На дорогу с лихой необузданностью буйволов вырываются двое ряженых. «Слон-Бык!» – взрывается криком толпа. За ними выскакивают двое слуг, направляя и указывая, куда бежать; пару раз они падают поперек дороги, рискуя быть растоптанными.
Оба чучела щеголяют масками: грозные буйволиные рога, зубастые крокодильи морды и изогнутые клыки бородавочника, закрепленные на тканых тушах слоновьих размеров. Один слон-бык коричневый, в бело-красных кругах и бусах из раковин каури, другой в черно-желтом орнаменте из квадратов; оба с длинными пышными юбками, чтобы скрыть ноги бегущих внизу мужчин. Из-под юбок доносится грохот барабанов. В ответ грохочут барабанщики-юноши, а Аеси теряется из виду. Всё, что мне видно, это колыхание белых и красных одежд, пока оно снова не останавливается. Аеси поворачивается, но не затем, чтобы найти меня.
«Слон-Бык!» – ревут все. Слуга чучела сейчас посредине дороги, изображая дерзость и бесстрашие – дескать, бросайся, я тебя не боюсь! Чучело и в самом деле бросается. Слуга пытается отскочить, но оно сбивает его с ног, топчет и кидается на толпу. Люди думают, что это часть зрелища, пока чучело, на шаг отступив, не кидается снова, на этот раз сбивая женщину и мужчину с ребенком. Дети пронзительно визжат. Но люди всё еще думают, что это церемония.
Неподвижного слугу с дороги утаскивают двое барабанщиков. Второй слон-бык, о котором все подзабыли, врезается в толпу в другом месте, сминая беспомощного слугу, вставшего у него на пути. Чудище с размаха врезается прямо в женщину, она отлетает на мужчину, а тот на старика, который, падая, разбивает себе голову. Первое чучело срывается с парадного прохода и начинает лютовать среди барабанщиков, раскачиваясь с пьяной грузностью в толпе, пока не выбирается обратно на дорогу. Всё это по мою душу. Теперь люд уже разбегается. Второй слон-бык врезается в тот пятачок толпы, который только что покинула я. Причина ясна. Аеси. Обозримое пространство опасений у него не вызывает, но он пытается устранить неразличимое для него бельмо и того, кто в нем скрывается. Я спешу оборвать связь.
Второй раз случился до первого, но это я вспоминаю лишь задним числом. На донге, где я выходила биться под кличкой Безымянный. Тогда прямо перед моим поединком на дальнем, затемненном конце помоста возникла сумятица, которая привлекла не шумом, а как раз бесшумностью. Там начали подниматься и уходить какие-то люди – большинство в белом, но один, неразборчивый в свете факелов, мелькнул складками черно-красного плаща. На тот момент мой ум занимало, как я сейчас разделаюсь с тем аспидом, что три четверти луны домогался меня убить, специально пробиваясь на мой уровень. Что-то в злобной сладострастности его угроз – как он меня пронзит, намотает на руку кишки, разделает на части, продырявит до самых мозгов – вызывало раздумья: может, ему что-нибудь известно? В ту пору Кеме залеживался у меня в постели почти каждую ночь, а значит, я никак не могла выбраться на мою смертельную схватку – еще не хватало, чтобы Кеме увидел в ночь после боя мою окровавленную наготу. Я была настолько одержима предвкушением, как унижу того аспида – для него это было хуже чем погибель, – что лишь вскользь заметила взмах черно-красных крыл, без понятия, что там за птица. Но даже после этого минуло несколько лет, прежде чем я поняла, что это был он. Слух о том поединке должен был расползтись, несмотря на запретность самого зрелища; и Аеси, разумеется, был не единственным, кто прятался в сумраке. Интересно, что заставило его уйти так рано? Признал ли он меня в бойцовском облачении, или же его просто сдернули с места дела, и он вообще ничего не прочел?
Но если я не уловила его в тот первый раз, то спрашивается, сколько раз я вообще могла его проморгать – не заметить, не услышать, не учуять? Это меня бесит по двум причинам. Во-первых, я даю своей житейской кутерьме отвлекать меня от того, для чего я вообще вернулась в Фасиси. А во‑вторых, я сейчас так далека от королевской ограды, что Аеси насчет меня даже не беспокоится. Про тех, кто живет выше Тахи, здесь говорят: «У них глаз не видит, что там ниже по тропке». Я над этим не задумывалась, но может, и мои хлопоты таким же образом отвлекают меня? Тут на меня напускается голос: «Это кто же тебя отвлекает? Твои дети? Твои кровинки, твоя любовь? Твои обязанности жены?»
– Я ему не жена, – отвечает мой собственный голос, да так громко, чуть не на всю улицу.
Был и другой раз, не далее шести лун назад. Кваш Моки объявил о праздновании своего дня рождения – загодя, за шесть лун. Но ведь он Кваш Моки не только Великолепный, но и Щедрый, так что вход в королевскую ограду надлежало открыть всем подданным, дабы те могли приобщиться к празднеству под зрелища, пляски и угощения, – всем, но если только они при чинах, воинских званиях и проживают не севернее Тахи.
Я прошу Кеме взять с собой Йетунде, хотя как жена я куда видней.
– Она в доме уже давно на положении отверженной, и неплохо, если ты проявишь к ней хоть немного своей мужней любви, – говорю я ему. – Пускай развеется, отдохнет от необходимости постоянно изливать любовь на своих детей. Пускай побудет хоть разок для себя, возвысится в своих глазах.
Мало того что Йетунде старше мужа, так она еще и раздалась. Однако сейчас она распрямляет спину, по три раза на дню беспричинно улыбается и даже бросает бок сырой баранины Эхеде и Ндамби, моим львятам, которые благодарственно рычат, чего Йетунде в доме обычно не допускает.
Она меня даже по-своему благодарит, то есть не высказывает вообще ничего, даже когда я оборачиваю ее моей тканью и делаю ей на голове игию вроде той, которой меня учила госпожа Комвоно. Делать для Йетунде приятное мне не в тягость, даром что благодарности за этим не следует. Я ведь стараюсь не для нее, а для себя – правда в том, что я остерегаюсь встречи с Аеси.
Он умеет стирать у людей память, причем настолько, что о забвении не остается даже припоминаний, однако неизвестно, забывает ли он сам при этом что-нибудь. Потерпевшей себя чувствую я, но и я же не хочу с ним встречаться – не из-за того, что он может со мной что-нибудь учинить, ведь он мне ничем не угрожал. Но если в нем поднимутся какие-нибудь дурные отголоски, это может оказаться небезопасным, так что пускай уж лучше он совсем меня не помнит.
Все это навевает нелегкие мысли, но я их проглатываю, глядя, как супруги готовятся к выходу. Кеме, уже осмелевший в своем естественном облике, свободно разгуливает без одежды – к чему она льву? И тут он впервые сохраняет себе верность, облачаясь в мундир, подходящий ему настоящему. Лев в форме воина. Голос во мне шепчет: «Ну что, женщина? Если ты скажешь, что этот облик для тебя не желаннейший из всех, то ты солжешь».
Надо же, как с материнством меняется тело. Голод во мне идет на убыль; я чувствую это, но всё равно хочу участвовать в донге и драться не иначе как в «красном» бою. Мысль о том, что у меня теперь дети и надобно угасить в себе этот пыл, оказывается настолько непрочной, что впору встревожиться. В общем, однажды ночью я выхожу на настил и одерживаю победу. Поединок «белый», но все равно выигрыш есть выигрыш, хотя пришлось изрядно попотеть: обмотанная кушаком, вдавливающим живот и бедра, я весь поединок не могла толком согнуться и домой шла на шарнирных ногах. Приматывать груди оказалось делом хлопотным, так как они у меня сейчас действительно выпирают, хоть выкидывай. Надо же! Такое уничижение во мне, видно, оттого, что все годы я воспринимала себя исключительно из соображений своей полезности. Даже сейчас, начиная усматривать всю ущербность такого видения, я всё равно ловлю себя на этом. Моя полезность. Я всё ищу для нее время, видя, как мои дети становятся старше, а те из них, что львы, уже выросли и заматерели. Но никто мне еще не сказал, сколько им отведено жить: столько же, сколько львам, что не так много, или как оборотням, что в целом приемлемо. Рядом нет никого, кто мог бы мне сказать; даже Кеме, ничего не знающий о своих сродниках и не желающий в это вникать. Своего друга Берему он шутливо называет «стариком», хотя тому сколько: десять? Двадцать с хвостиком? Хорошо, если последнее, потому что от мысли, что я могу пережить своих детей, хочется рвать и метать. Отбрасывая ее, я представляю, как их подхватывает мой спасительный ветер – не ветер – и картинка летающих львов будоражит меня смехом.
Черта, свойственная детям, конечно же, львам, да и вообще многим: никакого «завтра». Они не видят и не знают, что это, оно вообще их не касается. Когда я жила в термитнике, завтрашний день был всем, о чем мне грезилось. Уже одно то, что следующий день наступит, придавало мне веры, что завтра отчего-то будет лучше, чем сегодня, хотя непонятно, чем именно и что такое «лучше». Но эти дети… Всё, что у них на уме, это «где я сегодня поиграю, чему научусь, что сегодня будет вкусненького, из-за чего я буду плакать, что принесет мне сегодня отец; тетка меня отшлепала, я ее сейчас ненавижу; мама дала мне соты с медком, и я ее сегодня обожаю». Помнить вчерашний день у них нет причин, а завтра… Что такое «завтра», если его нельзя схватить, сжать или лизнуть? Сначала мне думается, что это просто такая страна детей, но ведь я тоже была ребенком, хотя и в термитнике. Видимо, у них просто нет причин разочаровываться в сегодняшнем дне – наверное, в этом суть. Понятно, что жизнь лишь сегодняшним днем заставляет их из раза в раз задавать одни и те же вопросы, снова и снова пытаться отлынивать от работы, играть в одни и те же игры, вновь и вновь расшибать в одном и том же месте коленки и отпираться одними и теми же враками; не важно, что они и в прошлый раз не уберегли их от трепки.
Они по-прежнему отлучаются в ту лесную чащобу Ибику, даже чаще, чем раньше. Эхеде и Ндамби поначалу воздерживаются и почему-то вздрагивают, когда я впервые спрашиваю их, куда делись остальные. Не знаю, чего мне ожидать, но вскоре после того, как они отправляются туда вместе, происходят события поистине роковые. Честно говоря, первоначально мне лишь хотелось взглянуть, как там детвора ведет себя с этими уже рослыми львами, и слушаются ли они сами моих слов, что со своими братишками и сестренками надо быть бережней. Сквозь листву невысокого разлапистого дерева я наблюдаю, как они там на солнышке играют, скатываются со склонов тех пяти холмиков, но при этом так тихо, что даже настораживает. Мне казалось, что ребятня ускользает от взрослых затем, чтобы на воле побыть маленькими, но эти больше напоминают образцовых детишек в представлении Йетунде. Матиша что-то такое напевает на неведомом мне языке. В этом нет ничего от веселья, и уж тем более детского; отчего-то вид детей начинает меня беспокоить. И тут Матиша говорит:
– Я не знаю этой игры.
Говорит, ни к кому не обращаясь, но затем переспрашивает:
– Лурум, а ты эту игру знаешь?
Лурум в ответ качает головой, а Матиша, чем-то опечаленная, водит ладошкой по холмику, на котором сидит.
– Ее никто не знает, – вздыхает она, и даже львы никнут мордами. Но тут моя дочурка вскакивает: – Но ведь они сами могут нас научить! Ведь так?
– Да! – выкрикивает Эхеде одно из слов, которые я редко от него слышу, а Ндамби издает нечто среднее между урчанием и рыком.
И они все самозабвенно кидаются в какое-то игрище, которое разрастается всё громче и неистовее; ни за чем подобным я их сроду не заставала. Но что примечательно: то один из них, то другой нет-нет да и хихикнет кому-то незримому, или украдкой пошлет шепоток куда-то в деревья, или выкрикнет: «Нет, это я дерево!» – и всё это кому-то, неотлучно витающему где-то рядом, словно ветер или дымок. Мои дети ладно, они еще маленькие, но дети-то Йетунде уже не малыши. Внезапно Матиша кидается в слезы и кричит:
– Я с вами больше не играю!
Тут уж из кустов выскакиваю я и требую от нее назвать обидчика.
Никто ни в чем не сознается, а Матиша делает вид, что ничего не произошло, но я-то знаю, потому что всё видела, и от этого только хуже. Прежде я не задавалась мыслью, что в деревьях и кустах могут скрываться духи; может, даже духи, настроенные поиграть. Меня впервые посещает догадка, что это могут быть силы зла. Однако и эта мысль длится недолго: даже если они замышляли недоброе, то не очень-то к этому стремились, поскольку Матиша ревет не дольше, чем обычно ревут дети, обиженные шалостями сверстников.
Тем не менее я велю детям прекратить игру и ступать домой. Ну а те, кто с ними шалил, пусть теперь попробуют пошалить со мной. Я усаживаюсь на одном из холмиков в ожидании сама не знаю чего, может, какого-нибудь ощущения, хотя чувствую под собой только жесткую землю. Может, всё же удастся что-нибудь унюхать или выждать, пока ветер – не ветер – пришлет мне слова на каком-нибудь языке, ближнем или дальнем. Но и этого не происходит. Вообще ничего.
А посреди ночи меня что-то будит. Это глухое время для предков, и мне оно без надобности, но мои ноги словно сами понукают меня, и мои руки тоже; я ловлю себя на этом, и одновременно вижу себя за этим занятием будто со стороны, даже не задаваясь вопросом, как это может быть. Голос, звучащий как мой, помалкивает, не внемля моей просьбе спросить меня, что я такое делаю, и пресечь всё это. А то, что принуждает меня выйти на улицу, это не голос, и не слова, и даже не позыв, но лишь отчетливое требование – подспудное, сродни глухому побуждению чувство, какое без всяких слов движет мной и Кеме теми сокровенными ночами, когда он, не условившись, приходит, чтобы войти ко мне. Поэтому я покорно, лунатически встаю, заворачиваюсь в одеяло и прихватываю из гостевой факел. С ним я оказываюсь в лесной глуши прежде, чем меня успевает настичь благоразумие.
Земля под влажным воздухом мягка, ветви похлопывают меня с сонной податливостью. Темнота, вначале непроницаемо черная, по мере того как я иду, насыщается оттенками серого и синего, и в этом неверном дремотном сумраке траву становится возможным отличить от земли, а ветку от листа.
– Встречи с предками мне не нужно, – бормочу я себе под нос, хотя кто из них стал бы тащиться сюда от самого Миту? «Избавь свой ум от вопросов, отрешись разумом от мыслей и иди. Ты знаешь, куда ступать». И я будто в самом деле знаю.
По милости Йетунде, вечно все прибирающей к рукам, у меня с собой нет ничего, кроме этих самых рук. Это обдает меня словно жаром, когда я вдруг спохватываюсь, что же я делаю здесь, среди темени, в чащобе всё равно дикой, не важно, что она соседствует с Ибику. Зазоры меж деревьями, с которыми перешептывались Матиша и Лурум; призрачное нечто, с которым дети держались за руки; смешки, которыми они делились с открытым пространством; похлопывание и поглаживание холмиков, как будто те могли их погладить в ответ – всё это будит во мне непокой, всё более бесприютный и тоскливый. Именно он и давит меня, туманя мороком разум, в то время как стопы вязнут в грязи, а моя рубашка напитывается запахами листвы и трав. Это чувство довлеет мной на подходе к то ли холмику, то ли бугру, то ли лукавой западне, которую уготовила мне тьма.
Повинуясь властному внушению, я втыкаю в землю обе ладони. Мягкость почвы удивительна. Я зачерпываю пригоршню, затем еще одну, затем свожу пальцы лопаточкой и принимаюсь копать. Вот я углубляюсь уже до плеч; постепенно образуется яма, в которую я едва не срываюсь. Я копаю до тех пор, пока земля не грубеет и ее шершавость не расцарапывает кожу на костяшках пальцев. В какой-то момент руки натыкаются на жесткий кусок ткани, напоминающий завязки свертка, внутри которого до сих пор что-то есть.
Я вытягиваю его наружу и, вернувшись во двор, при свете факела медленно разворачиваю. Передние кости лежат порознь, и лишь сложив их вместе, я вижу, что это были ноги. А значит, две другие тоже ноги. Точнее, лапы. Длинная тонкая клетушка ребер и более длинная зазубренная кость хребта, переходящая в хвост. Череп заострен, а спереди в нем выделяются два торчащих клыка. Я растерянно озираюсь. Надо же, сдуру выкопала скелет какого-то домашнего питомца или еще какую скотину, которую Кеме с Йетунде не удосужились сжечь.
Ни один приблудный пес, никакая бродячая кошка сроду не забредали к ним во двор, несмотря на то что кошек там полно своих – а может, кстати, именно поэтому. Неуютное чувство, бес его побери, так меня и не оставляет, и снова, прежде чем вмешивается благоразумие, я возвращаюсь, берусь за копку и до восхода солнца раскапываю еще три холмика. Это могилы. Предрассветная бледность размывает ночь так тихо, что я этого даже не замечаю, пока не встаю. Все свертки, что я достала из земли, распадаются при малейшем прикосновении.
«Доверься богам». Не знаю, отчего эти дурацкие словеса всплывают в голове, но они пробирают меня, даже произнесенные шепотом. Я знаю, что делаю то, чего мне делать не хочется, а ноги несут туда, куда идти – поперек души. Может, я ошибаюсь. «Может, ты и ошибаешься, – вторит голос, похожий на мой. – Но ты должна отправиться к ней, и пусть твое сердце этим успокоится».
Да уж; с учетом того, что единственный покой, который Йетунде неукоснительно бережет, это ее собственный. Тут у меня наклевывается мысль, что ведь это всё из-за меня – что она приняла меня в своем доме и даже не возроптала, когда Кеме облюбовал мою постель, а из меня полезли его дети. Она – та, кто мешает ему быть львом; это ведь она всё время сетовала, что он ходит да бродит, никогда не оставаясь подолгу, чтобы быть отцом для своих детей. Хотя именно став львом, он и превратился в настоящего отца, которого ей уж и не мечталось увидеть. Но вместо благодарности она с тех пор смотрит на меня с язвительностью и вымещает свое недовольство на детях.
Но из этих костей ко мне не имеет отношения ни одна, потому что всё здесь случилось до того, как я оказалась здесь. Об этом наверняка осведомлен кто-нибудь, подглядывающий из окна поблизости. Пять захоронений; их наверняка видел сосед. Теперь мой страх пробуждает льва; в последний раз он оцарапывает мне бедро. Пожалуй, это единственное, о чем я предупреждаю всех детей, наказывая им никогда этого не делать. Но вот она я – здесь, и возвращаюсь за этим в дом, шепча себе: «Доверься богам».
Все еще спят. Боги милостивы: сегодня утром он не у Йетунде, а с Эхеде и Ндамби; все трое мирно спят на полу гостиной. Держась на разумном расстоянии, я посошком тычу ему в шею. Сначала Кеме просто переворачивается. Я тычу сильнее, за ухо, и он пробуждается, вдарив по посоху так сильно, что я чуть не спотыкаюсь. Я кидаюсь и закрываю ему рот, пока он не разбудил детей.
– Тсс! Идем, – командую я.
На дворе он оглядывает все пять свертков.
– Не знаю, есть ли еще другие, – говорю я.
Кеме обходит их по кругу, один раз наклонясь, чтобы ткнуть пальцем. Дотронувшись до кости, он спешно отдергивает руку.
– Клянусь богами, творить такое могла только злюка.
Он говорит об этом как о чем-то давно известном, но на меня взирает так, будто это что-то новое.
– Пожалуй, нам свезло.
– Свезло?
– Именно. Что никому на этой улице не приходило в голову искать у нас свою собаку, свинью, или что там еще за животина могла сюда забрести, прямо в руки этой мегере.
Я стараюсь на него сейчас не смотреть, но всё равно перехватываю взгляд.
– Кеме.
– Что?
– Ты видел последний сверток? Там грязь пощадила останки.
– О чем ты, женщина? Зачем было меня будить? Я видел такой приятный сон.
– На, посмотри.
– Соголон.
– Смотри, я сказала.
Нехотя подойдя к последнему свертку, он нагибается над останками. Они прибиты землей, но грязно-белый в пятнышко мех по-прежнему на месте. Как и часть хвоста с кисточкой.
– Это…
– Я знаю, что вижу, – обрывает Кеме.
Он снова оборачивается и смотрит на меня; губы приопущены, глаза повлажнели. Кеме снова дотрагивается до свертка, на этот раз нежно, будто там что-то живое.
– Я думал, это просто пробел в поколении, но это, это… Не каждая женщина для этого подходит, ты понимаешь? Не каждая женщина, не каждый человек… Сказать по правде, я удивлен, что у нас вообще есть дети. А затем нагрянула ты.
– Я – нагрянула?
– Извини, не так сказал. Ну в общем, ты здесь, и рожаешь их, а бедная Йетунде… Бедная Йетунде и ее четыре выкидыша – нет, даже пять. Пятеро львят. Соголон, ты должна быть с ней добрее. Ты и дети, в особенности Ндамби. Нам надо в этом сплотиться.
– Кеме. Кеме!
Он выпрямляется, так и не расставаясь со свертком.
– Ну что еще?
– Ты не видел этого? Вот так стоишь, смотришь и не видишь? Его шея.
– Любой скверности есть предел, Соголон. Сколько ты можешь испытывать мое терпение? Меня злит, с какой дотошностью ты выкапываешь ее стыд, смакуешь ее вину. Думаешь позлорадствовать, поизмываться? Давай поскорей захороним останки обратно.
– Не будь глупцом, вглядись как следует!
Вместо этого он как на умалишенную пялится на меня. А затем приоткрывает сверток и ищет испытующим взглядом, пока не находит. Кеме ахает и, выронив из рук узел, застывает как изваяние. Видно, как всё его тело бьет дрожь. Он пробует сказать «нет», но слова застревают в горле. Ноги слабеют, и только влажная земля смягчает падение.
– О нет! О нет!
Он повторяет это снова и снова; вымученный голос с каждым разом всё больше похож на плач, пока Кеме окончательно не пробивают сухие сдавленные рыдания. Сверток я отодвигаю. Мне нужно взглянуть на тельце детеныша еще раз; так надо. Ради Кеме я бы рада была ошибиться, но, увы, уверенность полная. Пускай бы он обругал меня жестокосердной и злой сволочью, так даже легче, но скелет не лжет. Посредине шеи косточки треснуты, голова висит слишком свободно, даже когда лежит плашмя. Любой, когда-либо бывавший в поварне, в хлеву или еще где-нибудь, где держат животных, знает, как это выглядит. Йетунде скручивала своим детишкам шеи, умерщвляя их одного за другим.
– Должно быть, знает та немая повитуха, – говорю я.
Не знаю, почему это первое, что слетает с моих губ, но так оно, по всей видимости, и есть. Кеме сгребает свертки в охапку и рыдает над ними всеми. Плач перерастает в истошный вой. Затем свертки он бросает, приседает с колен на корточки и зарывается пальцами в грязь, и снова рычит и воет, воет и рычит.
Я зову его по имени, но он не слышит. Такое на моих глазах происходит с ним впервые. Пальцы на руках и ногах набухают, превращаясь в когти, лапы по мере утолщения укорачиваются, а на голове, груди и животе становится вдвое больше золотисто-коричневой шерсти. Вместе с шерстью отрастает и хвост, который венчает черная кисточка. От человека в нем не остается ничего. Я пытаюсь произнести его имя, но губы не слушаются, да и вряд ли он его признает. Передо мной настоящий, разъяренный лев с меня ростом.
– Кеме, не…
Оглушив меня рыком, он врывается в дом.
Двери в комнату Йетунде больше нет. Он вышибает ее в броске, и комната вмиг оглашается ревом и воплями. Я вбегаю, надеясь, что как-то его вразумлю, но на слова он теперь не откликается. С громовым рыком он сотрясает пол. По комнате разбросаны ковры и подушки. Йетунде втиснулась в правый угол; левая рука у нее окровавлена и висит плетью, правая размахивает факелом. Сквозь вопли она зовет Кеме и тут видит мое лицо, затем таращится на него с кромешным ужасом. Йетунде размахивает факелом, но лев не отступает. Вздыбившийся на задних лапах, он пытается выбить факел у нее из рук. Я выкрикиваю его имя, но он в мгновенном развороте бросается ко мне. Я стою неподвижно, хоть все голоса в моей голове кричат «беги», и лев, подлетев ко мне чуть не вплотную, рявкает, но затем отступает. Йетунде размахивает факелом, как слепая в темноте, и пытается отпугнуть воплями. Я чувствую, что он вот-вот набросится. Прыжком собьет ее с ног, с хрустом вопьется и перекусит клыками шею. Я зажмуриваюсь и сжимаю кулаки, накликая ветер – не ветер – но тот не приходит.
Не приходит, и всё тут. Я ругаюсь на чем свет стоит, ведь он уже столько лун, казалось, послушно следовал моей воле. Йетунде машет столь яростно, что огонь выдыхается и гаснет. Кеме снова делает выпад, но на его пути стоят Эхеде и Ндамби, которые вбежали в комнату, а я и не заметила. Они отталкивают его назад лапами, и он чуть не ударяет Ндамби. Кеме снова пытается броситься на Йетунде, но эти двое стоят между ними, стоят не двигаясь. Кеме низко рычит – они рычат в ответ. Он ревет – они тоже. Тогда Кеме издает шипение, поворачивается и выбегает, чуть не сбив при этом меня. Я смотрю, как Йетунде отлепляется от стены, и тут Кеме, снова ворвавшись, устремляется прямиком на нее. Ему навстречу выпрыгивает Ндамби, и они секут друг друга, катаясь по полу. Кеме в молчании отступает и удаляется с окровавленной мордой.
Йетунде уходит в сумерках, пока лев не вернулся.
– Он знает твой запах, поэтому всё равно придет за тобой, если только ты не удалишься от этого места, – говорю я, глядя, как она на кухне перевязывает себе руку.
Йетунде еще не управилась, а ткань уже покраснела. Перевязка дается непросто, но я ей не помогаю. Я молчу, надеясь, что Йетунде мне ничего не скажет, но она говорит. И еще как! Безудержно, на крике; что у меня нет права судить ее, потому как падшей женщине вроде меня падать дальше уже некуда, так что нечего и бояться. Кем бы звалась она, став матерью зверей? С кем могла хотя бы поделиться такой новостью? Все вокруг говорят, что оборотни, мол, заслуживают лучшей доли и не должны жить низменно, как звери или ведьмы, но никто еще никогда не видал на троне льва или леопарда в звании рыцаря. Или канцлера-гепарда. Какой поклонник постучится, прося лапы и сердца твоей четвероногой дочери? Как ей, женщине, прикажете прикладывать к груди кошку, чтобы ее вскармливать? Как ей делать вид, что это не позор, особенно когда тот самый лев не удосуживается сообщить, кто он есть на самом деле, пока вы не поженились? Кто воздаст по заслугам за его преступление?!
Она родила ему троих детей, троих прекрасных деток. Остальное было проклятием, от остального ей утробу сводило тошнотой; уж лучше бы она разродилась дерьмом.
– Посмотри на них, – говорит она мне. – Посмотри на тех двоих, которых ты выродила. Они и на львов-то настоящих не похожи; так, какая-то насмешка богов!
А он одаривал ее ими без конца, брюхатил ее как какой-нибудь дикий зверь из буша, домой являясь только затем, чтобы повозиться со зверятами да занести еду. Ну уж нет! Не такого она ждет от жизни! Даже сейчас, вылези из нее кто-нибудь подобный, так она прибила бы его не моргнув глазом.
– Ты на себя-то посмотри, – говорит она мне. – Посмотри, как ты веришь ему на слово и называешь это убийством. А это даже не убийство, а просто чик, и всё, ничем не отличается от козлят и барашков, которых я забиваю на еду.
– Он не сказал тебе ни слова, – замечаю я.
– Ни у кого из вас нет права прогонять меня из моего дома. Я одна блюду здесь жизнь по-человечески. Будь здесь всё по его, так вы бы ползали по дерьму, а если б по-твоему, то и…
– Что «то и»?
– Что слышала! Не о чем нам разговаривать.
– Ну так перестань болтать.
– Ничего, в Фасиси пока еще есть закон. Законы против людей, ведущих себя как дикие звери, и от диких зверей, мнящих себя людьми.
– Из тех законов хотя бы один запрещает детоубийство, о чем ты должна знать лучше, чем я.
– Ты думаешь, я не скажу людям, что их убил он? Я всего лишь бедная, слабая мать, а вы гляньте, как этот зверь расправился с моими детками!
– Ты совсем рехнулась?
– Сама увидишь, как он устыдится того, что он лев. «Это он их убил», – именно так я и скажу.
– С чего отцу было убивать своих детей?
– Потому что он зверюга. Это всё, что людям нужно знать.
– Зверь убивает только ради выживания и пищи.
– Гляньте-ка на нее! А, боги? Мы ж сейчас только сошлись, что он не человек!
– Выдумывай, что хочешь.
– Я приду с толпой, понятно? С толпой сюда вернусь.
Я подхожу прямо к ее роже. Все окна и двери распахиваются, а затем захлопываются. Я надвигаюсь, а она отступает.
– Значит, с толпой?! Приведешь толпу, обличать Кеме? Да ты обделаешься, потому что боишься львов! Слушай, ты, гадкая, воняющая трясиной сука! Единственная, кого тебе надлежит бояться, это меня. Если кто-нибудь придет за моим мужчиной или моими детьми, то я приду за тобой!
Она сглатывает всё, что собирается сказать.
Я наблюдаю, как она оглядывает свою комнату, обдумывая, как запихать в узлы всю свою жизнь. Мысли немного вразброд. Лично мне не привыкать ни собираться в спешке, ни видеть, как моя жизнь в одночасье меняется, но не могу припомнить, чтобы я хоть раз была причиной чьего-либо ухода. Впрочем, эта мысль владеет мной недолго; вместо этого она устремляется вперед, к тем лунам, что еще ждут; к раздумьям, за что бы я ухватилась, если бы день вдруг неожиданно застопорился вместе со всем, чем я в нем занималась, а намеченные планы враз переклинило; дни и недели стали зыбкими, как оползень, а земля, которую я принимала как нечто незыблемое, ушла из-под ног. Тут мою прежнюю мысль об этой детоубийце вытесняет другая, новая.
– Может, хоть попрощаешься с детьми? С теми, что живы?
– Они теперь твои дети. Те, что от тебя, заполонили этот дом и отняли их у меня. Посмотри сама: всё это твое. Ты пришла и всё забрала, вот и владей.
– Я не думала оставаться.
– Покажи мне цепь, которую мы на тебя набросили, чтоб помешать тебе уйти.
Я ничего не говорю.
– Ты явилась сюда с этими своими глазищами и своим молчанием, думая, что можешь меня судить. Здесь любая женщина с детенышем гиены – это женщина с мертвой гиеной. Любая женщина с детенышем леопарда – женщина с мертвым леопардом. Что, по-твоему, видят боги, когда смотрят на ту лесную полянку в Ибику? Что за домом жены оборотня лежат закопанные трупики. Я могу сказать, как они это место не называют. Никто из них не называет его кладбищем. Я хотя бы дала каждому по собственной могилке!
– Сначала ты рассказываешь, что люди вопиют о справедливости, а теперь говоришь, что каждая женщина здесь поступает одинаково.
– Не говори со мной так.
– Попрощайся со своими детьми, Йетунде.
– Будешь подыскивать повариху – ищи такую, чтобы без бедер и зубов. Иначе он и ее обрюхатит погаными кошаками, – бросает она в ответ.
– Никто из них не ест вареную плоть, даже твой мальчик, – говорю я.
Она кивает, хотя сомнительно, что в знак согласия.
– Теперь тебе их растить, – говорит она, поднимает узел с пожитками, водружает его себе на голову и уходит. Я не иду по ее следам и не гляжу ее глазами, но даже учитывая, что Кеме наверняка ее убьет, если увидит, уход Йетунде всё же кажется чересчур поспешным.