Читать книгу "Лунная Ведьма, Король-Паук"
Автор книги: Марлон Джеймс
Жанр: Зарубежное фэнтези, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
3. Лунная ведьма
Ban zop an tyok kanu rao kut
Семнадцать
Хвост скорпиона. Кровь женщины в ее третью луну. С равным успехом можно было бы начать с Затонувшего Города в Южных землях, к северу от Марабанги и Черного озера, но западнее Маси и южнее чем Го. Ни один гриот не поет его историю, и никто не знает истинного названия того города или кто в нем жил, и ни одного известного кому-либо стиха о нем не сохранилось.
История такова, что на протяжении веков Затонувший Город возвышался и тянулся ввысь, пока не погрузился, как оно и было на самом деле, под землю и за пределы памяти. Время бежало и шло, шло и бежало, века громоздились на хребтины веков, и земля забирала то, что отнял город, так что теперь это дождевой лес, где правит обманчивый кустарник, равнодушные деревья, ночные кошки да племена косматых горилл. Послушать, так никто не должен бродить по этому лесу, ибо есть в нем части темнее, чем Темноземье, но вот гляньте, как я иду-топчусь по папоротникам и под деревьями, прорезая туман и крадясь под ветвями, имеющими вид рваных лап гигантского скорпиона. Углубившись в призрачно-зеленые заросли, я спрыгиваю со спины карликового бегемота, отбивая вороватые рук обезьян, и уворачиваюсь от шлепка листа, который оставил бы на моем лице полчище муравьев.
В этом буше я живу уже больше, чем может сосчитать слон, но не считаю эти места своим домом. До сих пор не могу сказать, нашло ли это место меня или я нашла его. Все, что я знаю, это что мне надо было выбраться из Омороро, даже если бы единственным путем оттуда был пеший. Про Омороро я говорить не хочу. Просто вышло так, что однажды я очнулась там под здоровенным, высотой в сотню человек монументом, который все называют «Стояком», прямо в сердцевине города, и не знала, как это состоялось.
Память вынула из меня цельный кусок и сделала невменяемой. Как можно было преклонить голову в городе далеко на севере, а проснуться в полугоде пути на юг – загадка, которая сведет с ума любого. Я всё еще думаю, что безумие действительно взяло надо мною верх, а когда я всё же выбралась из Омороро и через шесть лун вернулась в то место, которое считала домом, дома уже не было. Ничего не оставалось делать, кроме как вернуться в тот гребаный Омороро. Всё было против того возвращения, но даже внушение, что во мне не осталось ничего, что можно забрать у того города, не удержало меня от странствия. От ощущения, что единственное, для меня необходимое, это вернуться в то место, где я потеряла всё, и узнать почему.
Но прошлое идет своим путем, отказываясь раскрывать, почему оно оставило меня такой. Жизнь непосредственно перед тем, как я очнулась в том городе много лет назад, была мне столь ясна, и люди тоже. Но я не знала, зачем отправляюсь в город в недружественных землях и что толкнуло меня превратиться из женщины, которая в ладу с рассудком, в дикарку, что рвет с себя одежду, царапает кожу и воет как помешанная. Что тому причиной? Причин у меня не было. Я не знала, зачем я там; не знала, зачем ухожу от всего, и зачем всё уходит от меня.
Хватит. Это не то, о чем мне хочется говорить.
Я знаю некоторых женщин – ни одна из них мне не подруга, – чьи мужья поимели с них всё: приданое, коз, дом, землю. Каждую из них муж нещадно лупил, хлестал, угрожал, унижал, не давал житья, но она всё равно от него не сбегала, потому что он оставлял ее ни с чем, кроме одного: потребности в нем. Омороро тоже лишил меня всего, не оставив мне ничего, кроме потребности туда вернуться. Север сомкнул ряды и вытеснял меня обратно на Юг, а я упиралась всеми руками и ногами. «Пошла вон!» – кричал мне он всем скопом, а кто не мог кричать, тот ревел буйволом. «Изыди! Тебе здесь нет места. Брось молить, твои слезы никого не тронут. Брось лгать, твой голос никому не слышен. Ни эта кровать, ни ковры эти не твои. Ведьма! Ворюга! Самозванка! Ты его просто убиваешь, чудовище. Поди прочь!»
И всё же по мере продвижения моих сандалий к Омороро я повернула на запад, к горам, таким зеленым, что кажутся голубоватыми. Там я и нашла дом, который нашел меня. Вот вам чистая правда: всё, что я искала, это место, где можно растянуться и никогда больше не вставать. Когда я забрела в лес настолько, что вконец лишилась сил, я опустилась на сухие листья, закрыла глаза и представила, как горилла ломает мне хребет, леопард выгрызает мне горло, змея обвивается вокруг и выжимает из меня жизнь. Однако смерть ко мне не торопилась, и тело тоже жаждало мучений. В тот вечер я дала прелой листве меня забросать и замерла, покорно выжидая свою неминуемую участь.
Но ничего не случилось. Утром я проснулась и двинулась дальше, да так проворно, что громко кляла себя за то, что оставляю пережитое позади. Это чувство близилось; что-то во мне зрело, закипало, готовое хлынуть через край; что-то в глубине моего горла ждало сказать богам, что я думаю о них и об их суждении. Но не в тот день. То был день, когда я перевернулась в грязи, убрала с глаз листья и увидела дом, смотрящий прямо на меня.
Возможно, что дом – в дождевом лесу даже утро выглядит как вечер, и ничто не является тем, чем кажется. Бодрствование мало чем отличается от сна, так что в первый раз, когда я взглянула, это было лицо с четырьмя или пятью отверстыми ртами. Во второй раз, когда солнечный свет прорезался лучиками-лезвиями, оно предстало как дворец, один этаж которого стоит на другом. В третий, когда я открыла глаза, мне явилось подобие целой усадьбы – конечно же, в склоне холма, где кто-то словно высек величественный дом, выступающий из каменно-лесистых челюстей.
Деревья и кустарники росли где заблагорассудится, поэтому невозможно было охватить весь дом одним взглядом. Прямо под гребнем находились крыша, стена и четыре гигантские колонны, подпирающие дом. Между колоннами наверху три темных окна – по небольшому справа и слева, а среднее вышиной с дверь, под ними – арочный проход, тоже темный. Дом, похожий на лицо, одновременно печальное и испуганное, сквозь налет из мха, дерна, грязи и помета белел цветом кости. Часть штукатурки на нем давно отвалилась, обнажая кирпичную кладку, эдакие мышцы под кожей. Двери нет, но кому нужна дверь, когда внутри так темно? Тот, кто строил это место, потратил много сил не на вход, а на дорожку к нему, потому как кирпичи выстилали землю гладко, будто дорогу в Фасиси, и это породило догадку: не является ли сие место обиталищем некой причудливой ведьмы. Но там не обитал никто. Внутри было чернее ночи, и пробираться пришлось ощупью, будто слепой; на ощупь опознавались и предметы. Колонны с бороздками от последнего животного, их расцарапавшего, соломенные ширмы, сквозь которые можно просунуть руку, и запахи, запахи, сочащиеся отовсюду. Ковер вонял грязью и дерьмом, кувшин кисло попахивал остатками давнего вина, а табурет – последним зверем, что на нем сидел. Сложно сказать, был ли здесь пол земляной или просто пыльный. И ничего, чем можно разжечь огонь.
Освоиться здесь не составило труда. Обитателям леса не потребовалось много времени, чтобы уяснить: здесь поселился некто новый, и он не зверь, не птица и не дерево. Протянуть нескончаемый день выходило труднее, потому что, сколько бы я ни растаптывала один, всегда наступал другой. Наблюдая за тем, как проводит день мелкая ядовитая лягушка, я училась с этим справляться. Сначала разделить день пополам: время спать – время гулять. Затем раздробить его помельче, затем еще и еще. Разорвать день на кусочки, которые можно проглатывать, и так, глядишь, можно сдюжить. Открылось и кое-что о сне.
Глубоко в зарослях, когда я только начала различать между собой растения, я нашла одно, которое решила заваривать вместо чая, а оно меня неожиданно усыпило. Поскольку этот сон исходил не от меня, то не было и сновидений. Я стала делать нечто противоположное своему дневному времяпрепровождению – наращивать свой сон. От забытья, длящегося считаные секунды, до половины дня, затем до двух дней, до четверти луны – и вот однажды я очнулась с грибами в волосах и с кустиком, проросшим у меня между пальцев. А еще с двумя обезьянками-колобусами – матерью и детенышем, – приютившимися у меня на животе. Сон продержал меня в своих объятиях полгода – я это поняла по тому, что пришло и ушло лето – и за это время их в моем доме поселилось целое племя. Мне было всё равно. Если я и так страдаю беспамятством, зачем мне вообще что-то запоминать? Когда я снова готовила свой сонный взвар, обезьянки следили за моими действиями грустно-тревожными глазами.
В следующий раз я просыпаюсь по прошествии целого года – это мне известно по тому, что вокруг снова лето, а растение, которое в последний раз представало кустиком, теперь уже деревце, корни которого давно пробили горшок. Мысль ошеломляет, хотя я внушаю себе, что это, должно быть, от слабости: шутка ли, не двигаться целый оборот вокруг солнца. Проходит еще два дня, прежде чем я более-менее выдерживаю тяжесть этого давления, терплю до тех пор, пока до меня не доходит, что веса-то нет вообще – он такой легкий, что улетучивается сам собой. Твое долгое отсутствие имеет значение только тогда, если кто-нибудь считает твои дни. Но даже обезьяны не поднимают тревогу, видя, что я просыпаюсь; они лишь наблюдают, что я собираюсь делать. Голод меня не беспокоил, как и жажда, но я надеялась на душевный покой, а вместо этого во мне поселился ужас, словно непрошеный гость, который не думает уходить. Просыпаться от годичного сна без сновидений равносильно тому, что пробуждаешься не от сна, а от смерти.
В доме по-прежнему темно, но темнота – это всё же не мрак. В комнате я насчитываю трех обезьян, все самцы. Как только они видят, что я встаю, один подлезает ко мне в каком-то танце, а между двумя другими вспыхивает драка. «За тебя, – произносит голос, звучащий как мой, – за тебя». Я едва успеваю об этом подумать, как внутрь врывается сильный ветер – не ветер – и выметает их наружу. Эти коломбусы продолжают наведываться еще несколько дней, принося еду, часть которой я даже могу съесть. «Но это безумие», – говорю я себе. Сон смерти не побратим, и никакая смерть от того забвения не исходила, хотя я всё еще ее ждала. Я была одной из тех женщин, которых называют одержимыми, но одержимость где-то позади, в прошлом. «Вспомни ядовитую лягушку», – говорит мне голос. Никто не движется взад и вперед одновременно. А мысль о трех обезьянках, клянчащих и дерущихся за то, чтоб меня отыметь, вызывает у меня смех.
За исключением троицы колобусов, имевших на меня виды, большинство животных ко мне не пристает. Птицы поют и щебечут, но ни одна не подлетает близко, даже сова или ястреб. На реке не набрасываются ни бегемот, ни даже носорог. Однажды за мной пытается погнаться кабан, но ветер – не ветер – так шарахает его о дерево, что он после этого держится от меня подальше. Слониха не взволновалась, даже когда я встала между ней и ее молодью. Остальных колобусов я не интересую как жена или сестра, но они хотят, чтобы я перестала посягать на их фрукты, особенно самки. Они ссут и гадят вокруг дома и даже внутри, пока однажды в полдень моя стрела не сбивает с неба ястреба, который собирался сцапать одного из них. То же и с гориллами. Я сторонюсь тех мест, где они держатся, не ем там, где кормятся они, не испражняюсь там, где это делают они, не хожу в лесу на север, куда лежат их тропы, но всё же натыкаюсь на стаю, которая с ходу видит во мне врага. Я забираюсь на деревья и там сигаю с ветки на лиану, но они опережают меня на выходе. Тогда я натягиваю лук. Вожак с седой спиной шаркает влево, затем вправо, затем встает на дыбы и колотит себя в грудь. Два дня спустя он пробует на меня наброситься, но я стою незыблемо даже после того, как он проделывает это еще два раза. Тем же вечером троица колобусов приносит мне двух хамелеонов, а затем сопит, пыхтит и бьет себя в грудь, пока я не слышу, что они пытаются до меня довести. Вы бы видели, как спустя три дня заверещал тот самый вожак, когда выскочил из кустарника и увидел, как я размахиваю хамелеоном! Седоспиный ретировался так быстро, будто его теперь преследовала я. Тем не менее даже при кармане, полном хамелеонов, он всё не унимался вплоть до одного дождливого дня, когда ту скверную привычку гоняться подхватил еще один – не вожак, а один из молодняка, решивший доказать, что он тоже самец хоть куда; а я, дура, возьми да заберись на дерево. Но там, где Седоспиный только бы пугнул, этот пошел дальше. Он прыгнул, чтоб меня схватить, но своим весом надломил сук, и мы оба рухнули в реку. Больше чем хамелеона гориллы боятся лишь одного – той части глубокой реки. Глядя, как он бултыхается и жалобно ревет, уходя под воду, я бросаю его на произвол: пусть другим неповадно будет. Но голос, звучащий как мой, решает меня побеспокоить и не отстает. С досадливым вздохом я подплываю обратно, жду, когда он совсем выдохнется, а затем хватаю за лапу и подтягиваю к берегу достаточно, чтобы он мог выбраться сам. После этого между гориллами происходит какой-то обмен, и они оставляют меня в покое. Более того, оберегают тропинку, которая ведет к поляне, а от нее к дому. В обращении с женщинами я учу их почтительности. Судьба мужиков меня не волнует.
В те первые годы я буш почти не покидала. По правде сказать, только во время поездки на юг, в Марабангу, до моих ушей дошла новость о том, что прошло пять лет. Пять лет с тех пор, как я увидела кого-то, кто не был ни мартышкой, ни гориллой. Пять лет после того, как я в последний раз видела Север. «Пять лет с тех пор, как я думала о нем, – шепчу я себе, хотя это ложь. – Этот человек. Эти дети». Марабанга. Итак, я находилась в Марабанге, резиденции Южного Короля, города посреди Черного озера, добраться до которого можно только на лодке. Марабанга говорит на языке, которого я не знаю; что-то вроде Долинго, когда они были не более чем скотоводами. Однако Марабанга не похожа ни на что южное или северное. Маси вздымается ввысь, как и Нигики, а Го поднимается так высоко, что отрывается от земли и парит. А Марабанга идет вниз. Там, где другие земли строятся на травянистых равнинах, это место – скала посреди Черного озера. Молодые скажут, что это были наука и рабство, а старики – что рука богов, которая устроила всё это. Так или нет, но эти руки каким-то образом прогрызают твердую скалу, чтобы вырезать и придать форму целому городу. Четырехугольные башни, яйцевидные обелиски, храмы, дома, дороги и дворцы. Веме-Виту поднимается всё выше и выше, но Марабанга опускается всё ниже и ниже, пробиваясь сквозь каменную твердь, пока не достигает воды. Издали глазу обманчиво кажется, что впереди нетронутый остров, но в двухстах шагах от берега тропы и ступени ведут вас в место, подобного которому нигде больше нет. Всякий раз, когда я норовлю подумать: «Это место устремлено ввысь», голос мне говорит: «Нет, это место нацелено вниз». А вдалеке на окраине Марабанги находится святилище, почти столь же широкое, как сам город, и единственное сооружение, возвышающееся над скалой. «Возведенное богами» – так говорят жрецы, имея, по всей видимости, в виду смерть десятков сотен тысяч рабов. Что до самого святилища, то оно напоминает гигантского мужчину с огромной головой, прислоненного к стене в попытке выпрямиться, ухватившись за свой неимоверный член. Двое торговцев, видя, как я его рассматриваю, кричат, что я здесь либо слишком рано, либо слишком поздно.
– Это как?
– Бесплодные женщины приходят сюда только глубокой ночью.
– А зачем?
– Видно, что ты издалека, раз не знаешь. Женщины прокрадываются в темноте, чтобы потереться о стоячий хер своими ку, – говорит один из торговцев. – Говорят, главный префект всё бил свою жену за то, что она не рожает, и вот она однажды ночью потерлась, а теперь только и делает, что пуляет наружу ребятишек.
Марабанга и «Стояк» повествуют о Юге больше, чем мог бы рассказать любой книгочей. Все города Юга так похожи друг на друга, что их можно перепутать один с другим, хотя люди, конечно, так не думают. Но, несмотря на всех своих безумных правителей, земли Юга – братья, объединившиеся по собственной воле. Бо€льшая же часть Севера объединена силой и противится каждому шевелению любого Северного Короля уподобить одну из земель другой. Я и не знаю, зачем я была в Марабанге, ведь делать мне там, в общем-то, нечего. «Лес давно затмил любой интерес, который во мне оставался к людям», – внушаю я себе, а сама следую за стайкой смеющейся детворы через добрый десяток улиц. «То, чего ты ищешь, ты здесь не найдешь», – звучит голос, похожий на мой. «Ничего я не ищу!», – выкрикиваю я в ответ, а дети это слышат. Сначала они замедляют шаг, а подойдя к разветвлению проулка, дают стрекача. Я исподтишка заглядываю за стену и вижу двоих мужчин, которые наблюдают за детьми, а затем смотрят прямиком на меня.
В этом «святилище стоячего хера» я клянусь никогда больше не возвращаться в это место. Уже дважды я прибегаю в город, и оба раза этот город прогоняет меня прочь. «Язви богов и их народ», – говорю я себе. Я возвращаюсь в буш, охотиться на речную рыбу, собирать фрукты с орехами, и чтоб никто меня не беспокоил, кроме разве обезьян, ищущих себе любовницу. Время не было мне другом, поэтому я решаю стать врагом времени. Даже не врагом – я решаю совсем о нем забыть, избыть, изгнать. Поэтому, когда я замечаю, что обезьяны, навещающие мой дом, уже не они, а их дети, а затем и внуки, я отмечаю это так, как иной отмечал бы закат солнца. Змея сменяет змею, а кабан сменяется тем, кто его съел. Однажды умирает Седоспиный, ставший мне другом и защитником. Я была той, кто утащил его тело к реке и направил вниз к водопаду. После него вожаком становится другой, которому я не по нраву, и он дает об этом знать, выгоняя меня из гнездилища своей стаи. А после него приходит другой, который убивает всех детенышей того вожака, но со мной обращается как со своей матерью. Приходят и уходят звери, перестают летать птицы, и даже слоны, что были со мной дольше всех, переходят в детей и внуков друг друга. В один день я была другом, а в другой – просто частью буша и дождевого леса.
Все больше проходит дней, с ними лун, а с ними лет. Я не особо смотрюсь в реку, но однажды утром увиденное заставляет меня вздрогнуть. Я прохожу мимо места последнего упокоения слона, откуда проглядывают только бивень и кость. В мыслях у меня не искупаться, а просто как-то перелезть на другую сторону, где я заприметила фрукты, соленые со сладостью, без всякого названия. Вдруг вижу, из воды на меня смотрит некто, кого, я думала, уже давно нет в живых. Ни седины, ни морщинки, ни бородавок, ни наростов, ни даже поволоки на карих глазах. Взрослая женщина, но ни днем старше. Река мне лжет, не иначе! Время я, понятно, прокляла, но до этого момента я не чувствовала, что его отпугиваю. Хотя нет, не совсем так, я же отмечаю моменты, когда, бывают, наклоняюсь за чем-нибудь, а суставы пощелкивают. Или, например, видишь ясно, а потом в глазах слегка туманится. Или на одном и том же подъеме неожиданно стесняет дыхание. А есть вещи, которые много лет раздражали, но теперь больше не беспокоят, – я уже даю ухаживать за своими волосами обезьянкам, хотя иной раз шлепаю, когда они своими шустрыми пальчиками норовят пощупать меня за грудь. Но время идет все мимо да в обход, не приближаясь и не прикасаясь ко мне.
Снова луны, а с ними года. Затонувший Город – загадка, но никто не помнит ее сути. Иногда вдруг видишь, как часть его проглядывает из-под земли, перегораживая тропу, которая еще четверть луны назад казалась свободной. А то, что выглядит как холм, оказывается крышей, зеленой и пушистой от мха, а какая-нибудь воронка оборачивается подземельем. Или прудик очень уж безупречной формы оказывается большой ванной, а за ней их еще семь. Дождевые струи смывают грязь с череды мертвых пней, и взгляду открываются покосившиеся статуи воинов. В ночи похолодней на широкой тропе появляются трое или четверо попутчиков, спорящих о том, в какую сторону идти. Лишь когда они проходят прямо сквозь тебя, ты видишь, что здесь есть призраки, всё еще привязанные к городу и сгинувшие в тот день так быстро, что даже смерть не успела их прибрать. Перешептывания по лесу и его окрестностям свидетельствуют, что я тоже призрак, которого позабыла смерть, потому что ни один зверь, кроме слона, не мог бы остаться здесь в живых с того первого дня, как кто-то узрел или услышал мое присутствие. В Маси и Марабанге, даже в Омороро, поговаривают, что она, мол, не иначе как принесла в жертву десять и шестерых младенцев или дала целому дому дьяволов, раз до сих пор бродит по этим местам. Она.
То есть я, которая имени себе не искала. Не искала ни человека, ни компании и никого, кого можно было бы назвать другом. А если начистоту, то я осерчала на горилл за то, что они не прихлопнули тот источник шума до того, как он начал донимать меня. Проснуться для меня было первой неприятностью. Еще только вечером самки-колобусы перестали смотреть на меня как на врага и пригласили переночевать с ними в кроне дерева. Нет, моей дружбы они не искали, а искали, чтобы я применила свои стрелы и разделалась с орланом, который повадился сцапывать тех из них, что забираются чересчур высоко.
Итак, я спала себе между двух ветвей, и тут меня разбудило хныканье – оказалось, маленькой девочки. От мужчин доносится только ворчание и ругань на марабангском, который я так и не освоила. Девочке на вид не старше десяти, а ее хныканье вызывает во мне такую же злость, как и вид мужика, который ее хватал. «Вопи, дурища!» – хочется мне крикнуть с досады. Птицы смотрят. Обезьяны тоже, но все молча. «Куда подевались гориллы?» – недоумеваю я. Двое мужчин одеты в розово-зеленые халаты знати, на другом кожаная юбка кузнеца. Другая «я» озадачена: что могло свести этих людей вместе? Хотя причина вот она, налицо; ее сейчас заволакивают в глубь леса. Может, они все встретились в таверне и, набравшись пальмового вина, решили, что знатные мужчины и простые – это в сущности одно и то же, исходя из схожести их желаний. Вероятно, похитить вшестером одну девчонку не составило им труда. Так думает та «я», которая другая, а первой плевать, в том числе и на то, какая нерадивая мамаша упустила своего ребенка. Двое мужчин что-то ей говорят, будто пытаются успокоить, другие два задирают свои рубахи, чтобы оправиться, а еще двое стягивают штаны, но для другого. Эти двое стоят ко мне спиной, но я знаю, что они там вострят между ладонями. Я натягиваю лук и стараюсь не думать о том, кто научил меня стрелять. Первому стрела пронзает шею так быстро и беззвучно, что никто не замечает. Второй стаскивает с девочки одежку, поэтому, когда тот со стрелой в шее падает на колени, остальные не обращают внимания. Через секунду второй подпрыгивает, но не из-за того, что заметил падение соседа, а просто стрела, посланная мной ему в глаз, выходит кончиком из затылка. Тут все впадают в панику. Тело натыкается на тело, халат на халат; все толкаются, тузят друг друга кулаками и с заполошными криками спешат укрыться за деревом. Я перепрыгиваю с ветки на ветку с пучком стрел между пальцев. «Ззуп, ззуп» – и две торчат из груди знатного, который падает с тяжелым хрипом. «Ззуп» – и одна в шее у кузнеца. Я выпускаю еще две – пятому в икру, шестому в живот. Они пробуют бежать туда, откуда пришли, но попадают в лапы Седоспиному и его сынку. Сынок лупит первого по лицу так, что смахивает голову. Седоспиный радушно обжимает голову второму и сдавливает, отчего та лопается, как спелая тыква.
Девочка застыла в неподвижности, ошеломленная и сбитая с толку, как будто ее двинули по голове. Я не знаю, как по-марабангански «уходи», «иди» или «беги», поэтому тащу ее на опушку и толкаю в сторону города. В следующую четверть луны, где-то посередке, девочка возвращается вместе с матерью, которая тащит ее за собой. Я сидела на верхушке дерева, и тут птицы шумом предупредили меня, что буш неспокоен. «Не утруждайся запоминать, – говорит мне голос. – Нет смысла искать память или ее истоки: ты о них не вспомнишь, когда начнешь наблюдать за матерями». Даже если это матери горилл и обезьян.
У этой взгляд, который мне уже случалось видеть прежде. Дескать, «моя дочь пришла ко мне с историей, которой я не верю». Взгляд, говорящий: «Моя дочь вернулась измятой, но вместе с тем нетронутой, и к этому имеет какое-то отношение этот лес». По крайней мере, она поверила своей дочери насчет леса, иначе не потащила бы ее сюда. Чтобы это понять, не нужно было говорить на марабангском. Гнев подгонял мать всю дорогу до поляны, но теперь ее начал охватывать страх. Слышно, как он заставляет подрагивать ее голос:
– Uyatakata? Ungu umtyholi? Ulidyakalashe? Teta! Teta![35]35
Это ведьма? Дьявол? Божество? Говори! Говори!
[Закрыть]
В ответ девочка что-то хнычет, и я задаюсь вопросом: это у нее что, единственный способ изъясняться? Но ее языка я не знаю, и не знаю, знает ли она мой, да мне и всё равно. Девочка смотрит вверх и тычет пальцем, но густая крона скрывает меня от них. Девочка поворачивается уходить, но мать дергает ее обратно.
– Teta! – снова кричит она. – Говори!
Я проскальзываю на дерево, куда не лазают обезьяны, и обрезаю лиану, которая удерживает голову одного из тех мужчин. Лиана падает в нескольких шагах от них; при этом голова подскакивает и изо рта выскальзывает полусгнивший язык.
Мать с дочерью вскрикивают, а девочка снова указывает пальцем:
– Le ndoda ngomnye wabo[36]36
Это один из них.
[Закрыть].
Они обе смотрят наверх, в гущу листвы, но меня не видят. Я смотрю прямо на них, пока мать не хватает свою девочку, и они вместе уходят.
Происходит всякое разное. Четвертей лун я не считала, поэтому сложно сказать, когда именно я возвращалась на юг, хотя не в Марабангу. Даже при таком изъяне памяти всё равно было что-то, о чем я стремилась забыть, и таверна в рыбацкой деревушке на берегу озера была вполне подходящим для этого местом. Итак, я сидела там, и единственной моей заботой было пиво, что передо мной. Хотя, бросая монету, я вскользь подумала, что не менее полезно, чем выпить, было б еще и перепихнуться, но в этой халабуде глаз положить было решительно не на кого. Вдруг кто-то сзади втягивает носом воздух, словно думая чихнуть, после чего принюхивается снова, быстро как собака.
– Какой-то долболоб пустил сюда суку с течкой, – говорит он.
– Или кого-то, кто лижется с собаками, – говорит другой, и оба смеются.
– Не, серьезно. Хозяин, тут в заведении вонища – не могу. Ты там что, держишь на задах свинарник?
– Нет, друг, – перебивает первый, – вонь тут где-то посередке. Чуешь? Чем ближе к стойке, тем несносней.
– Не может быть… Нет… такой дух пускать не могла б ни одна баба.
И вот голос раздается прямо у меня за спиной:
– Было бы неплохо, если б от нее пахло хотя бы рыбой, – говорит он.
Я не оборачиваюсь.
– Эй, я с тобой разговариваю, – наседает голос.
Я так и не оборачиваюсь, и он подходит совсем уж близко.
– Друг, ты не поверишь, а ведь это женщина. Слушай, дело не столько в том, что от тебя несет дерьмом, а в том, что ты воняешь как… Как что, друг?
– Как будто кто-то окатил ее болотной жижей? – предполагает его дружок.
– Нет, не то.
– Короче. Не важно, чем ты пахнешь, мы предлагаем тебе сразу туда и катить, – говорит мне второй.
– Сижу пиво попиваю, вам-то что? – отвечаю я.
– Пиво? Ну и женщины нынче пошли, друг. Не пьют то, что полагается пить дамам, не пахнут так, как надлежит пахнуть дамам.
– Зато делаю одну вещь, которую делают дамы, – говорю я.
– Ого. Ты слышал, друг? Так что же они делают?
– Терпят всякую пакость от дерьма, у которого хренчик такой мелкий, что брызжет себе на яйца.
На Юге зажиточных городов пруд пруди. Даже это рыбацкое захолустье зарабатывает и тратит серебра больше, чем большой человек в Веме-Виту. Это видно уже по тому, что хозяин принес мне пиво в стеклянной бутылке, а на Севере стекло до сих пор редкость и слишком ценится, чтобы вот так ставить на стол почем зря. И я печалюсь – и за бутылку, и за хозяина, и за драгоценный стакан, когда тот мужлан замахивается, чтобы дать мне затрещину. В проворном развороте я заезжаю бутылкой ему по морде. Он, взвизгнув, падает, а стеклянные осколки торчат из него как чешуя.
Сверху ударом ноги я роняю на него еще и табуретку. Второй мужлан сидит рядом с женщиной – женой, что ли? Она скабрезно хихикает, за что получает от него остерегающую пощечину.
– Еще пива, – говорю я.
– Свое ты на сегодня отпила, сучка из буша, – говорит тот мужлан.
Ерзнув стулом, он направляется ко мне. Ветер – не ветер – прибивает его прямо к стойке, и мне остается лишь нацелиться ему стеклянной «розочкой» в лоб. Туда она и впечатывается, вместе с моим ему пожеланием благодарить богов, что попало в лоб, а не в глаз. Это разжигает еще троих, которые теперь бросаются ко мне скопом. Вот она, истина. Драки я, собственно, не искала, но она нашла меня сама, а я и не жалею. Табурет не палка, но он отлично сгодился, когда я схватила его и ударила первого в грудь. Второй хохоча уворачивается, но ветер – не ветер – его подкашивает, а я добавляю коленом в пах. Третий, однако, пинком сзади посылает меня на пол. Мою попытку подняться на локте он, нагнувшись, перехватывает точным ударом в скулу.
– Ну что, сука, поиграться вздумала? – задышливо спрашивает он, держа кулак на отлете. – Ты, что ли, из северных?
Ветер – не ветер – срывает его с меня, и он бултыхается в воздухе – понятно, что у всех на глазах, и понятно, что причину все видят во мне. Я даю ветру отнести его к краю стойки, о край которой он роняет его головой. Рядом с какими-то фруктами, невдалеке от меня, у хозяина лежит нож. Я проворно его хватаю и кидаю в человека, который, наверное, полагал, что я не замечаю его подкрадывания. Нож летит ему прямо в глаз, но в вершке от него вдруг стопорится и зависает в воздухе. Человек обращается в скалу, в плане неподвижности. Я позволяю ему там стоять, а сама беру еще одно пиво, неторопливо выпиваю, расплачиваюсь серебром и ухожу. Только когда я закрываю за собой дверь, тот нож падает. Спустя два дня в лес начинают приходить женщины и искать ту, что умеет заставлять ножи летать. Слышно, как они примирительно зовут:
– Выйди! Нам всё равно, ведьма ты или нет!
Я наблюдаю за ними сверху, из крон деревьев. Иногда я иду за ними на поляну, но остаюсь в кустарнике. Один или два раза я прошу горилл их отпугнуть. Но всё это меняется однажды вечером, когда в лес приходит какая-то старуха, а с ней еще одна женщина, которая говорит на сосоли – языке Увакадишу и Калиндара.
– Великая женщина леса, мы знаем, что ты ходишь где-то здесь, – говорит она.