Читать книгу "Лунная Ведьма, Король-Паук"
Автор книги: Марлон Джеймс
Жанр: Зарубежное фэнтези, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Как будто тот узел был уже наполовину собран загодя, а сандалии начищены и готовы к выходу. Никто из нас ее больше не видит. Память о ней Кеме вычищает из своего дома так основательно, что иногда задаешься вопросом, а думал ли он вообще, что старшие дети произошли от него. Ее имени с тех пор не произносят даже они. Вот уж и впрямь, забвение словно некие чары, наложенные на Фасиси; но оно же как будто и дар, которым здесь, похоже, наделена каждая вторая душа.
В общем, этой женщины больше нет. Кеме ее так и не находит, хотя я догадываюсь, что он еще много ночей выходит на поиски, как на охоту. Пятерых детенышей мы хороним в одной могиле, которую выкапываю я. Дети буквально подпирают своего отца; ослабевший от горя, он три раза зыбко пошатывается. Никто из детей в той части леса больше не играет.
Пятнадцать
И вот я женщина одна на всех детей. Слышите, как я зову их по именам? Эхеде, Ндамби, Матиша, Лурум – эти из моего чрева, а Кеме, Серва и Аба – они от женщины, чье имя мы в доме больше не произносим. Кеме хотел дать имена и тем погибшим дитяткам в лесной глуши, но потерял голос от горя, когда никто из нас не смог припомнить, кто там был мальчик, а кто девочка. Воистину этот человек оплакивает их так, будто они гибнут один за другим перед его глазами, а меня сковывает мой собственный страх; страх, что я никогда не смогу выказать такого горя. Единственной из погибших, по кому я, пожалуй, могла бы изобразить грусть, это Сестра Короля, но даже по отношению к ней грусть как бы не применима. Гнев – да, и чувство, что боги обойдутся с ней порочно, тоже не покидает, даже сейчас, но чтобы горе? Ни разу.
Гляньте, как я называю своих детей по именам в темноте, когда весь дом спит. В моей постели лежат Кеме и Аба, младшенькая от той женщины; она теперь спит между нами, отказываясь преклонять голову в любом другом месте. Как-то утром я ему говорю, что уже подзабыла, как выглядит он, когда большой и твердый, а Кеме вдруг отвечает: «Женщина, не смей говорить такие вещи при детях», что меня порядком изумляет, ведь ему так нравилось то, что он называл моим «шершавым языком», так что это неправда, или не вся правда. Мой «шершавый язык» ему никогда не нравился, просто он принимал его как цену за обладание мной, но не делал меня первой женщиной. Теперь же, когда я ею стала, он хочет, чтобы я больше походила на мать, а не на ту, кто мечет ему детей. Я не утруждаю себя напоминать ему, что в этом доме я всегда единственной матерью и была. Так что смотрите, как я встаю еще затемно и брожу по дому, называя имена своих детей, словно отмечая, что они по-прежнему здесь.
Аба, самая младшая из ее детей, но среди всех по старшинству третья, с уходом той женщины начинает вести себя как ребенок. Со львом у нее ничего общего, но длинные черные волосы косматятся как грива. Кожа у нее цвета кофе, как у матери, а во рту спереди прореха: там выпали два молочных зуба, а нормальные еще не выросли. Вскоре она принимается кричать по ночам, если спит одна, и посасывать большой палец левой руки, когда спит между нами. Она держит его так крепко, что не вытащить и двум бандерлогам – я знаю, потому что сама пробую чуть ли не через ночь, но бесполезно.
Серва, старшая от той женщины, тоже напоминает мать, а коварные прихватки у нее, несомненно, от отца, при том что кошачьих перевоплощений у нее не происходило ни разу. Она охотно помогает всем детям – и родным и сводным, она единственная из всех, кому получается уговорить их помыться; но, как и ее мать, меня она недолюбливает, и чем старше, тем этот холодок заметней. Я лишь пожимаю плечами: видать, сердцу не прикажешь. Кто знает, может, и я для своей матери росла бы терпкой хурмой. Внешне никогда не скажет слова против или там чего-то неуважительного: скажешь ей толочь зерно – будет толочь, отложить сырую козлятину для тех, кто ее хочет сырой – отложит, никогда не станет стирать красное с белым или синим. Но я знаю, и она знает, что я знаю: если я среди пустыни попаду в песчаную воронку, то она никогда не протянет мне руку или даже палку.
По дому я хожу, потому что с тех пор, как сгинула та женщина, сон нередко покидает меня столь же быстро, как и приходит, и я потом до утра не могу сомкнуть глаз. Хорошо, что я никого не бужу, но это истинное проклятие, когда не можешь заснуть до тех пор, пока в щели снаружи не начинает просачиваться сероватый предутренний свет. Иногда я вот так влачусь сквозь день, специально принуждая себя бодрствовать, чтобы устать как можно сильней, но уже вскоре после того, как засыпаю, всё равно пробуждаюсь. Тогда я встаю и прохаживаюсь по дому, а когда это наскучивает, выхожу на улицу, и если ночь лунная, то укладываюсь на траву и смотрю, как она там плывет, ныряя в облаках. Бывает, что с губ у меня срываются имена моих детей, словно я делюсь с кем-то секретом.
Кеме – тезка Кеме, который был тезкой тоже Кеме, а тот еще одного Кеме. В свои шесть лет он уже почти сравнялся со мной, ростом и худобой соперничая с любым мальчуганом, близящимся к переходному возрасту. Он – редкий плод семени Кеме, у которого на теле до определенного возраста нет волос, хотя в этом доме большинство детей родились уже с волосами, даже девочки. Он покладист, всегда делает то, о чем попросят, следует за мной повсюду и несет любой груз, который я покупаю. Спокойный и хладнокровный, он живое воплощение Итуту[32]32
Итуту – оккультное воплощение «спокойной силы», «величавой сдержанности». Эстетическое представление йоруба, нашедшее выражение в скульптуре (выражения лиц) и других видах искусства.
[Закрыть], но отцовские вспышки гнева пробивают его всякий раз, когда я говорю, что ему пора бы уже подумать об учебе. «Дворцовые львы и те умеют читать», – говорю ему я, на что он всегда запальчиво спрашивает, откуда я это знаю, но ответа от меня не получает.
Однажды в месяце Гардадума, когда солнце начинает припекать комнату уже с утра, я выхожу за дверь охладить лицо и вдруг вижу там сидящего на корточках голого мальчика, у которого изо рта свисает мертвое животное – мелкая обезьянка. Я заполошно вскрикиваю, но тут же соображаю: этого мальчика я раньше никогда не видела, и в то же время я будто знакома с ним всю его жизнь. От моего крика он подскакивает; при этом обезьянка вываливается у него изо рта, а он ловит ее и прижимает, как будто я собираюсь ее у него отнять. В эту же секунду в меня стреляет взгляд желтых глаз и раздается глухой рык, после чего лев откусывает обезьянке голову, и я вижу, что передо мной Эхеде. Но то, как он сейчас беспечно катается по грязи, говорит о том, что он не подозревал о своем недолгом превращении в мальчика – красивого, с золотистыми волосами, как у его отца. Я кричу Кеме, чтобы прибежал посмотреть, но когда тот объявляется, Эхеде успевает сменить облик, и его золотые волосы уже струятся по всей макушке.
Ндамби, моя младшенькая львица, к трем годам дорастет мне до пояса. Она единственная, кто заставляет меня переживать, ведь годы льва – это не годы людей, а один год моей жизни для кошки может равняться десяти, если не больше. Я спрашиваю у Кеме: «Ты одновременно и человек и лев. Скажи мне, год для тебя всего лишь год или больше?» Но он на это не может ответить никому, кроме себя. Мне же остается утешать себя тем, что он всё же стареет как человек, и надеяться, что через десять и три года мне не придется хоронить своих детей. В отличие от Эхеде, моя девочка-львица на человечьем языке не говорит вообще.
Матиша, мое мелкое шумливое создание, скучает по своим призрачным братьям и сестрам больше всех. Иногда она убегает на ту лесную полянку, но они больше не выходят ей навстречу, а она расстраивается. Я ей говорю, что они теперь ушли в мир иной навсегда, но, возможно, однажды ночью она их увидит на деревьях. На это Матиша вздыхает: «Значит, я не увижу их никогда, ведь по ночам я сплю». В отличие от своего двуногого брата Матиша при обнаружении в себе хоть каких-то львиных признаков начинает страдать. Она боится, что из-за своей принадлежности к кошачьей породе ей придется выйти замуж за льва, а ей уже и так хватает львов среди тех, с кем она выросла. Она это скрывает, но я уже знаю, что вместо ногтей у нее когти, и иногда она не умеет их убирать, когда они торчат.
Лурум может претендовать только на то, что первым вышел из моей утробы, но ведет себя так, будто у него право первородства по всему дому. В отличие от всех остальных детей волосы у него короткие и плотно прилегают к голове, а улыбка такая широкая, что занимает, кажется, всё лицо. Если он когда и ревет, то только оттого, что схлопотал от меня подзатыльник. Хитер, ну очень хитер и пронырлив тоже непомерно. Именно его я подлавливаю за сооружением под крышей новой каморки для себя, и как раз вовремя: подпилив кое-что в стропилах, он бы обрушил весь дом. Мудр он настолько, что ему я задаю вопросы, которые впору задавать пожилым, а на улице с ним, по его словам, не происходит ничего, о чем мне нужно узнавать, туда выйдя. При этом из детей он не старший, и теперь в доме частенько вспыхивают драки, когда Кеме-сын пытается ему напомнить, кто здесь взрослее остальных. «Старший доходяга», – бросает ему Лурум, и свалка завязывается снова. Так что я женщина при детях. Это выражается и в том, что нынче мне доставляет столько же радости сбегать от них, пусть хотя бы на две-три струйки песочных часов. Но именно из-за Кеме я уезжаю от них в Таху – верхом, потому что никто не взглянет свысока на женщину, когда она сама сидит высоко. Мальчика действительно пора определять в учение; постигать большее, чем его мог бы научить отец, который и сейчас ворчит, что парню, дескать, этого не надо, рассуждая при этом совсем как Кеме-младший:
– Все, что нужно воину – это меч и копье для завоеваний.
– А как узнать, что завоевывать, если не умеешь читать карту? – парирую я.
И вот я в Тахе, районе Фасиси с наибольшим числом людей, но с наименьшей дистанцией между ними. Их различие в роде занятий, коих больше, чем звезд на небе или лучиков у солнца, а похожи они в том, кем они являются, потому что они не чиновники Углико, торговцы Баганды или солдаты Ибику, или как там именуют отвязную публику плавучего квартала. Здесь в Тахе обитает большинство жителей, которые работают где-то в другом месте, ибо это квартал служилого люда, ремесленников, строителей, стражников, учителей, повитух, писцов и подмастерьев. «Все они одного сословия, а значит, если поскрести, то все чеканят одну и ту же монету», – так говорит Кеме.
Таха – то место, куда я приехала в поисках учителя для моего мальчика, наставника вроде тех, кого я привыкла в свое время видеть при дворе; учителей, гоняющихся за принцами в попытке обучить их вещам, которые им сроду не понадобятся. Кто-то же здесь должен заниматься обучением сыновей воинов, вот я такого здесь и сыщу. Я пересекаю уже седьмую улицу, когда мне приходит мысль, что затея эта глупая. «Никто из тех, кто здесь живет, здесь не работает», – ты, верно, забыла? Я останавливаюсь у столба и привязываю лошадь, потому как в этой части дорога становится не шире проселочной. На полпути по улочке лекарей до меня доносятся слова о том, что в это время единственные люди в Тахе – это мамаши да кормилицы, а еще попрошайки, которым не у кого побираться, и старики с ведьмами. Последнее – не мысль, а бормотание небольшой темной кучки посреди улицы, в которую я вхожу. «Вон ведьма», «вот ведьма прошла», «держи ведьму». С того «великого очищения» прошло уже столько времени, что я уж и забыла о том, что чистка всё еще продолжается.
А вот и тот, кого называют «охотником на ведьм». Тот же тип из белой сангоминской глины, похожей на золу. Я смотрю на него. Сейчас он уже не тот; ниже, чем когда сынки Кваша Моки держали ораву товарищей по играм. Видно, с годами Аеси стало утомлять то, что этот ни мальчик ни муж втирается в доверие Королю, пытаясь держаться по левую сторону от его правой, имея при этом в наличии единственный дар – способность вынюхивать ведьм.
«У паука уже есть восемь лап, зачем ему еще четыре». Я примерно представляю, как он говорит эти слова, изгоняя баловня на более низкую работу, и это меня так забавляет, что я смеюсь – настолько открыто, что на меня оглядывается народец, собравшийся здесь, видимо, по серьезному делу. Вон тот суслик, маячит возле арки у начала улочки. Аеси, по крайней мере, позволяет ему носить белое, как своим приближенным. Тонкая туника, какие носят женщины в помещении, настолько протерта, что просвечивает костлявый зад и локти. Таких мужчины в Фасиси не жалуют, кроме как, пожалуй, ночью, да и то в плавучем квартале. Я себя одергиваю.
Грохот, крики, а затем наружу выкатываются двое Зеленых стражников с мечами наголо, а следом еще двое тащат за руки сопротивляющуюся женщину. Голую. «Почему они при этом всегда голые?» – недоумеваю я, в то время как бедняжка бьется и брыкается, а затем делает наоборот: расслабляет ноги, и стражники вынуждены тащить ее из дома волоком. В Фасиси ни одна женщина не занимается своими делами без одежды, даже шлюха, но всякий раз, когда приходят солдаты – или сангомины, или стражники, или мужчины, намеренные проучить своенравную жену или дочь, – они, прежде чем вытащить на публику, всегда срывают с них одежду. Непохоже, чтобы люд Фасиси испытывал какие-то чувства к наготе, но ее вид взбеленяет меня как никогда прежде. Так сильно, что я не замечаю, как от меня исходит ветер, превращаясь в небольшой смерч с количеством пыли достаточным, чтобы скрыть эту нелицеприятную картину. Часть толпы разбегается, остальные упираются пятками в грязь, метясь камнями, плевками и криками в ведьму, что забрала столь многих мужчин, готовила варево из сердца пропавшей девушки и безлунной ночью задирала свою задницу к небу, чтоб бродячие псы сходились и пороли ее сзади. Плюс кто знает, что она там вытворяла этим самым утром со своей лунной кровью? Какая-то баба бросает камень, который попадает в охранника, на что тот плашмя лупит ее по морде своим мечом. Это отталкивает толпу назад, а крик понижается до ропота. В другой раз она бы напустилась на того охотника за ведьмами, которого не волнует, что тонкий хлопок на нем просвечивает и людям видно, на каких частях тела у него болтаются амулеты, которым там висеть не положено. А женщина – немолодая, как это почти всегда бывает, – на мгновение оказывается одна. Под ударами ветра все четверо Зеленых стражников спотыкаются, увлекая за собой и женщину, но она вскакивает первой. Кое-кто из зевак возбужденно бурчит: «Вы видите, нет? Видите колдовство?» Женщина уже вырвалась и убегает. Один из Зеленых кидает ей вслед копье, но при этом запинается, и оно летит вверх. Толпа с воем бросается врассыпную, когда острие грозно близится сверху и вонзается одному из стражников в икру. Остальные пытаются преследовать женщину, но вихрящаяся пыль и сор их ослепляют. Я отхожу, пока никто не заметил, как я от всего этого вспотела, и тут впереди вижу его.
На ум приходит мысль о некромантии – «белая наука», как ее называют в Конгоре. Я вижу только спину, но уже она одна так глубоко погружает в воспоминания, что во мне воскресает даже запах этого человека. Видение прошлого ослепляет настолько, что я чуть не врезаюсь в телегу, которая под ругань возницы укатывается прочь. Фигура всё еще впереди, на этой улочке, но постепенно удаляется.
Я ускоряюсь, но и он убыстряет шаг, переходя на рысцу, при этом ни разу не оглянувшись. Неизвестно, уходит ли он именно от меня, но теперь я бегу, а путь мне, как назло, то и дело преграждают всякие повозки, мулы, ослы и старики. В этом проулке я непременно его потеряю. Вот он сворачивает налево; я чертыхаюсь, понимая, что, когда доберусь до того поворота, за ним наверняка откроется какой-нибудь унылый тупик.
Перед глазами ничего, кроме мусора, крыс, сломанных деревянных прилавков и задних стен лавок, складов и таверн. Никаких признаков его присутствия. Я перевожу дух возле стены, когда позади меня хрустит ветка. Это он. В руках у него увесистый кусок дерева с шипами гвоздей.
– Ты кто? А ну повернись лицом, только медленно. Женщина? Зачем ты следуешь за мной?
– Я не могла поверить, что это ты! Но гляжу сейчас на тебя и вижу. Где же ты скрывался, Олу? – спрашиваю я.
Он пристально смотрит, но даже когда опускает взор, на лице остается легкая хмурость.
– Олу… Звучит как имя кого-то, тебе известного, – произносит он.
– Олу, мы ведь с тобой знакомы. Ну, вспомнил?
– Твое лицо так просто не забудешь.
– Что ты имеешь в виду?
– А то, что знаю: в наши дни все норовят пограбить стариков, даже женщины. Но я только выгляжу щуплым. Единственное, что ты от меня получишь, это вот этой доской по носу.
– «Когда я вскоре снова спрошу, как тебя звать, ты не обижайся». Это твои слова. Ты их мне однажды сказал. Попросил, чтобы я не обижалась, если ты меня позабудешь, – напоминаю я.
– Я тебя не знаю. Ни тебя, ни того Олу.
– Тогда как тебя звать?
– Какое твое дело? Как ни старайся, а за мной тебе не угнаться. Поэтому добром прошу: не ходи следом.
– Постой! Неужто все действительно пропало? Я думала, что ты мертв, что тебя выкурили из этого города, а ты, оказывается, все это время был здесь. Боги в итоге всё же отняли у тебя память. Ты достиг-таки своего мечтания: забывать о том, что забываешь.
– Забываю? Я знаю то, что сегодня, вчера и позавчера. Знаю, что день рождения Короля прошел, а Королевы еще не наступил, и свое место жительства помню ровно настолько, чтобы не сообщать тебе, ворюга. Предупреждаю: вздумаешь отправить меня к праотцам, и вместе с собой я прихвачу тебя.
– Язви богов, он до тебя всё же добрался! Не сумев стереть тебя с лица земли в первый раз, он между тем добился, чтобы никто не верил ни единому твоему слову, даже ты сам. Называй себя сумасшедшим, но именно он был тем, кто лишил тебя последних крупиц смысла.
– Ты говоришь так, будто сама рехнулась.
Он поворачивается уходить, но я бросаюсь следом:
– Ты действительно ничего не помнишь? Совсем ничего?
Я хватаю его за локоть. Возможно, он чувствует, что я и впрямь веду себя как знакомая, поэтому рука не поднимается меня ударить.
– Женщина, в самом деле, давай распрощаемся.
– Как Месарь Борну мог опуститься столь низко?
Он отстраняется. Отчаянно желая хоть за что-то уцепиться, я беру его за руку:
– Глянь. У тебя под ногтями все еще следы от угля.
– Женщина, прошу, пусти меня.
– А на спине у тебя три косых шрама, все одинаковой длины.
– Что? Откуда ты знаешь?
Он хватается за спину, нащупывая их под рубашкой. Я чувствую одновременно и одно и другое: что он ускользает и что он уже ушел.
– Ты мне рассказывал, что это был воин с кинжалом о трех лезвиях. Ты убил его острой кромкой своего щита.
– Теперь я вижу, что ты и впрямь сумасшедшая. Убить? Кинжал? Да я валюсь в обморок от одного вида куриной крови! Оставь меня, женщина, или я закричу, что ты нападаешь на немощного старика.
– Ты не немощный. Ты Олу!
– Ты ошибаешься или же безумна. В любом случае это твое дело.
– Йелеза.
– А-а! Это твой демон? О боги, боги, ну зачем вы насылаете эту женщину мне на мучения!
– У тебя совсем нет связи со вчерашним? Ты не задавался вопросом, откуда у тебя шрамы воина и почему у тебя тело бойца?
Он смеется так громко, что звон отражается от стен.
– Тело бойца? Да кто б со мной ни дрался, он уже заранее победил. Женщина, уйди. Или лучше уйду я.
Отступая, он пятится, не сводя с меня глаз. А добравшись до проулка, кидается бежать без оглядки. Я его не преследую.
С той поры как мы встретились с Олу, проходит две луны, но моих мыслей он не покидает. Более того, занимает в них так много места, что я даже забываю, зачем именно ездила в Таху. В тех мыслях Олу меня не тревожит – скорее, озадачивает, и требуется еще две луны, чтобы понять почему. Сначала мне казалось, это потому, что он всё еще красив и статен, потому что ноша, которую он незримо нес, исчезла с его спины и плеч. Раньше, в королевской ограде, Олу был для меня зияющим знаком вопроса: как-то странно, вот так накрепко забыть свою собственную жену. А жена его, как видно, не забывала, не могла оставить. Эта женщина заставляет меня думать, что память подчас бывает призраком, предлагающим дар, который ты не всегда и хочешь взамен тех вещиц, что у тебя уже есть. Мне было не ясно, отчего столь скорбное обстоятельство вызывает во мне веселье, пока не дошло, что это не веселье, а скорее отрада. Облегчение, что каким-то образом призрак неувядающей памяти торжествует, даже если никто не видит и не понимает его победы. Этот призрак побеждает в снах; вот почему Олу с таким тягуче-сладостным мучением стонал во сне «Йелеза, Йелеза», но утрачивал об этом память, когда просыпался. Кто-то назвал бы это надеждой, упованием. Всего-то пятнышко, ничтожный пятачок, когда отчаяние – безбрежный океан, но, может, именно этот пятачок и есть всё, что тебе нужно. Какой-то камешек в башмаке, который тем не менее ощущается при каждым шаге. И вот кто-то вынул этот пятачок-камешек из воителя Олу, забрав с ним не только его жену и имя, но даже забытую им память. Аеси.
«Соголон, последнее, на что у тебя есть время, – это новая ненависть». Я размышляю об этом, пока не перестаю думать, затем повторяю, пока не устаю повторять, затем напеваю, пока дети не думают, что я спятила, затем уже просто нахмыкиваю. Должно быть, во мне есть какая-то брешь, которая этой ненавистью затыкается, и я заполняю ее бурной деятельностью по дому. Глиняные полы никогда раньше не блестели, но теперь они сияют. Железные щиты уже столько лет никого не отражают, но теперь они как новенькие, и в них можно глядеться. Дети просят козлятинки, и я сама забиваю и разделываю мясо до размера маленьких детских порций.
Старые кровати нуждаются в новом постельном белье, и я седлаю лошадь в Баганду еще до открытия лавок. На заднем дворе среди цветов снует в поисках нектара стайка голодных юмбо, и я открываю на кухне окно, выставляя наружу миску меда, смешанного с водой и забродившими ягодами. Я смотрю, как эти крохи беспечно напиваются и спьяну уже не могут толком летать, и, глядя на их кульбиты и стучание о подоконник, покатываюсь со смеху – ощущение настолько странное и подзабытое, что даже удивительно.
Я ищу чего-нибудь, что можно втиснуть в пространство, которое ненависть вытачивает под себя. Интересно, ощущала бы я что-то подобное, если б меня, например, нашли мои братья? Или какой-нибудь недуг, который, по-твоему, прошел, и тут вдруг видишь, что он всего лишь затаился и ждет в темноте? То же и Аеси. Не то чтобы он сгинул или пропал навсегда; просто мои годы были – да и остаются – заполнены, и с течением времени новые любови и ненависти сменяют старые, а всё, что можно сделать с дурными воспоминаниями – это забыть о них, как имя жены, которая раньше здесь обитала. Или как Олу. Выбираешь ли ты забвение или забвение выбирает тебя – и то и другое приводит тебя в одно и то же место, в точку покоя. Голос, похожий на мой, настойчиво шепчет: «Ты предаешь свою цель. Ты возвратилась в Фасиси только за одним, но забираешь всё, а это оставляешь нетронутым». Я слышу доносящийся с улицы смех и не могу сказать, то ли это непринужденный говор случайных прохожих, то ли выкликания предков или демонов.
Я ищу другие поводы, чтобы на кого-нибудь сорваться. Вон Матиша однажды вечером шепчет, как бы невзначай, что подзабыла, какие у папы волосики: золотистые или каштановые, потому что он то недолгое время, что бывает здесь, проводит со львами. Из себя меня выводят две вещи: что у Кеме нет глаз присмотреться к своей дочери, и то, что она своих родных называет «львами», как будто они живут на другом конце города. С ними он преобразуется полностью, и ночью они вместе убегают, чтобы поохотиться на какую-нибудь неосторожную антилопу или дикую козу, забредшую чересчур близко к склону горы. Свою дичь они поедают прямо там, в буше, даже не заботясь о том, что другие дети тоже не прочь отведать сырого мясца. Все, кроме Матиши.
Салбан-Дура, двадцать и четвертая ночь луны Бакклаха. Вот что я ему ставлю на вид, после розысков их всех в темноте:
– Послушай. У тебя еще пятеро детей, или, может, ты забыл?
Это я говорю уже на крике. В виде льва он со мной полноценно разговаривать не может или не хочет, поэтому приходится ждать, пока он вспомнит, что может менять свой образ. Меняясь наполовину перед выжидательно притихшими детьми, Кеме отвечает:
– Имена своих детей я знаю.
– Я здесь не для переклички, а просто хоть покажи свое лицо. Матиша уже теряется, есть ли у нее вообще отец, – говорю я.
– Хорошо, женщина, я тебя понял. Не нужно начинать рычать.
– Это я-то рычу? Ты на себя посмотри.
– Соголон.
– А как мне иначе до тебя докричаться? По-звериному, что ли?
Его лицо быстро меняется; он уже не оборотень.
– А что зазорного в том, чтобы звучать звериным голосом? – спрашивает он запальчиво.
– Ничего. Вообще.
– Вот и хорошо. А то ты рассуждаешь, как моя первая…
– Я тебе не вторая.
– Язви богов, женщина, тебе просто не терпится зажечь прямо посреди поля!
Ндамби давно убежала домой.
– А где Эхеде? – спрашиваю я. Никто из нас не видел, как он уходит.
– Где-то в буше, – говорит Кеме. – Для льва там врагов нет.
– Он сын своего отца. Чтобы затеять драку, ему и врага не надо.
– Что за пчела укусила тебя снизу?
Он подходит и проводит своей пушистой рукой-лапой по моему лицу. Я думаю отмахнуться, но если Эхеде уже дома, то с разбирательством можно повременить до нашего прихода.
– Эхеде! Мальчик мой! – кричит Кеме и разрушает этот план.
Я говорю, что возвращаюсь сейчас в дом для проверки.
– Не трудись. Сейчас он как пить дать ворует мясо из чашки Ндамби, – говорит Кеме.
– Я его там не видела.
– Правильно, потому что он пробежал у тебя за спиной.
– Это когда?
– И сейчас, по своему обыкновению, устраивает в доме кавардак. Уж я-то его знаю.
– Не знаю. Я…
– Женщина, сколько раз я должен повторять тебе то, что я говорю? – спрашивает он с львиной усмешкой, и эта усмешка открывает мои глаза шире. Наполовину лев, наполовину мужчина, без одежды, с привставшим членом.
– Даже он перед ночью проявляет ко мне учтивость, – указываю я.
– Учтивость да. Но целомудренность…
Я тянусь к нему, а он ко мне, и на полпути мы соприкасаемся. Утраченное для меня время, когда я в последний раз обхватывала эту его часть и упивалась тем, как она пухнет и набухает в моей ладони. Хотя нет, неправда: времени я не утрачивала – просто у меня его похитило материнство. Получеловек-полулев, он издает что-то среднее между стоном и мурлыканьем. Женщина, которую мы не называем по имени, обычно плакала от отвращения, когда он приходил к ней в таком облике, и сетовала, что от него даже пахнет как от зверюги. Хотя запах – это как раз путь по его карте, и я следую по ней к его губам, за ушами, под мышкой и к золотому лесу сразу над его членом. Мой нос, лоб и даже ухо – я позволяю им приникать к его поросли, чтобы он слышал этот волшебный шорох.
– А вот женщины из Омороро, те берут его между губами и через это услаждают мужчин, – делится он сокровенным.
– Должно быть, потому их и зовут «женщинами с Юга», – говорю я.
Мы прячемся куда-то на задворки, как юноша с девушкой, настолько одержимые близостью соития, что им не до брачных ритуалов, и я чувствую, как его желание разбухает в моей руке. Моя туника взлетает над бедрами, грудью, шеей, и, прежде чем я успеваю сделать вдох, он вонзается в меня.
– Материнство идет тебе на пользу: есть за что ухватить, – мурлычет он, беря меня сзади за груди. Я протягиваю руки ему за спину и хватаю за ягодицы, ритмично поддавая бедрами навстречу его напору. Стремление действовать по-тихому рождает свой шум, и мы сейчас пихаемся так возбужденно, что мне слышна лишь эта наша «тихость».
– Кеме. Кеме! – яростно шепчу я в разгар соития.
Он лишь отдувается.
– Кеме!
– Не сбивай!.. Для тебя ж стараюсь…
– Ты разве не слышишь?
– Слышу одну тебя. Женщина, дети скоро могут выбежать, и тогда лишь богам известно, как…
– Вот именно, что слышишь меня одну. Больше ничего и никого не слыхать, что-то уж больно тихо.
Он замирает. Мы отстраняемся друг от друга. Я поворачиваюсь и вижу, как он смотрит в сторону дома. Теперь он хмурится. Я забыла, каким он может быть быстрым. Он у дверей еще до того, как я захожу во двор. Но дом по-прежнему безмолвствует, что Кеме не на шутку тревожит.
– Матиша! – выкрикивает он, а сам видит, как она выглядывает из-под большого табурета.
– Чш-ш, – подставляет она к губам пальчик. – Мы прячемся.
– От кого? – спрашиваю я.
– Тихо, они идут, – осторожно шепчет она.
– Матиша, сейчас же вылезай. И где все…
Я не знаю, что происходит первым: Кеме прыжком быстрее молнии сбивает меня и себя наземь, или это три стрелы через окно – зуп! зуп! зуп! – пронзают ему руку, плечо и шкуру на загривке. Матиша вопит так громко, что заглушает меня. Из другой комнаты доносятся крики детей, но у меня нет даже времени подумать об их малолетстве: прятаться от убийц им велит голос Матиши. Разум пытается осмыслить, но рот всё еще вопит. По-прежнему лежа на полу, Кеме выдирает из себя стрелы и ползет к дверному проему. Там появляется быстрая тень, которой Кеме впивается в ногу, сбивает и вгрызается в шею вырвать кадык. Я подхватываю Матишу и бросаю ее в комнату к другим детям как раз в тот момент, когда мимо моего носа проносится стрела и вонзается в стену. Кеме берет на себя двоих, вместе с ними выкатываясь наружу. В боковое окно рядом с кухней пролезают две тени. Хотя нет, не тени: Красное воинство, можно сказать, сослуживцы Кеме. Они движутся быстро и бесшумно, обнажая мечи. Ветер – не ветер – даже и не чешется, хотя я кричу ему об этом в голос. Оба Красных идут на меня, и мне не остается ничего, кроме как увернуться и нырнуть под стол. Ударами они разбивают столешницу в щепу, а я, отступая, бросаю в них поочередно вазу, чашу и урну. Я забегаю в соседнюю детскую, но запинаюсь и падаю на подбородок, от чего все мое тело прошивает искристый зигзаг. На какое-то время я будто застыла. Один из Красных хватает меня за лодыжку, с совершенно неподвижным лицом, глаза открыты, но сам как будто во сне. Я пинаю его раз, второй, третий, на что он с тем же пустым взглядом выплевывает зуб. Еще один удар заставляет его руку обвиснуть, а я отползаю в сторону. Отступать дальше некуда, кроме как в комнату с детьми. Я пронзительно кричу, а крик словно сам собой хватает солдата и подбрасывает к потолку так быстро, что лишь чуть слышно хрустит сломанная шея. Ну наконец-то он здесь, мой ветер – не ветер! У двери комнаты стоит резной посох, который на досуге мастерит Кеме; я хватаю его, и ко мне словно возвращается моя донга. Впрочем, навыки я растеряла, и память лишь смеется надо мной, бывшим Безымянным Юнцом. Однако когда тот второй замахивается на меня ножом, я блокирую удар почти не глядя – но всё равно он воин и быстр как молния. Снаружи доносится рев Кеме, и, прежде чем я успеваю сообразить, мне по груди чиркает кинжал. Я снова кричу, и этот крик сшибает его в грудь, выбрасывая за дверь, где слышно, как он врезается в дерево. Я гляжу на два пролета, на детей позади себя, и вижу, как Кеме снаружи бежит к входной двери. Темнота скрывает почти всё, кроме звуков, и я бегу обратно в комнату, где, сбившись в кучку, дрожат мои дети. Тут деревянный ставень с грохотом пробивает таран, и в окна запрыгивают сразу четверо. «Вот и всё», – говорит мне сердце. Остается одно: прикрыть детишек в надежде, что меч или копье не убьют их, если застрянут во мне. Зажмурившись, я слышу мощный хлопок и содрогание. Там, где было два окна, образовалось одно, а вокруг плавают и падают клочья солдат.