Текст книги "Герои, почитание героев и героическое в истории"
Автор книги: Томас Карлейль
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 33 (всего у книги 72 страниц)
Д’Аламбер говорит, что только два существа могут достигнуть пирамиды: орел и червяк. Вольтер, по-видимому, старался соединить оба метода, но и с одним из них достиг только незначительного успеха.
Правда, что при оценке Вольтера мы применяем к нему слишком высокий масштаб, сравнивая его с идеалом, к которому он никогда не стремился и которого никогда не домогался. Он не великий человек, а великий насмешник, человек, для которого жизнь и все присущее ей имеет, даже в лучшем случае, только презренное значение и который встречает опасность не серьезной силой, а самодовольной ловкостью и не искусством, а легкостью тела и постоянно держится на поверхности воды. Рассмотрим собственно его характер, забудем, что некогда ему приписывался другой, и мы увидим, что роль свою он играл в совершенстве. Ни один человек не понимал так всей тайны насмешки, под которой мы не только подразумеваем внешнюю способность вежливого презрения, но и то искусство общего внутреннего презрения, которым человек подобного сорта старается подчинить условия своей судьбы условиям силы воли, – что составляет природное стремление всех людей, – чтоб среди материальной необходимости быть нравственно свободным. Скрытая насмешка Вольтера так же легка, разностороння и всепроникающая, как и насмешка, высказываемая им явно. Эта способность, впрочем, не так проста, как мы думаем. Известная степень стоицизма так же необходима для совершенного насмешника, как необходима она для нравственного или практического дополнения в каком бы то ни было отношении. Самый равнодушный человек по природе неравнодушен к своим собственным страданиям и радостям. Это равнодушие он старается приобрести каким-нибудь особым способом или, приобретя его, выставить напоказ, что Вольтер и обнаруживает в значительной степени.
Без всякого ропота он мирился со многими вещами. Человеческая жизнь в этом мире кажется странным явлением, но в глазах его она скорее походит на фарс, чем на трагедию. Он не страдает от того, что наша планета, подобно жалкому, нелепому и бесцельному кораблю, плывет через бесконечное пространство, неся вместе с другими глупцами и его, несколько более умного глупца. Но во всяком случае, он явно не восстает против судьбы, зная, что время, потраченное на неистовые проклятия, может быть употреблено иначе и с большей пользой. Ему совершенно чужда мечтательность, в хорошем или дурном значении. Если он не замечает величия ни на небе, ни на земле, то не замечает там и особых ужасов. Его взгляд на мир холоден, презрительно спокоен и крайне прозаичен. Его возвышенное откровение природы заключается в телескопе и микроскопе. Земля для него – производительница хлеба, звездное небо – морской хронометр. Как умный человек, он вполне приноровился к своему положению, – не поет «Miserere» человеческой жизни, ибо знает, что ему не ответят сочувственно на это пение, а наградят смехом подобное предприятие. Он не вешается и не топится, потому что знает, что смерть в скором времени избавит его от этого труда. Страдание не представляется ему дорогой жемчужиной, но, напротив, причиняет ему постоянное беспокойство, на которое, впрочем, не следует роптать, если успеешь его устранить с дороги. Если страдание не научает его покорности, то оно и не очерствит его сердца, не развивает в нем болезненного недовольства, он весело сбрасывает с себя неудобное бремя или держит его в почтительном отдалении.
Но все-таки жизнь Вольтера была слишком богата превратностями и невзгодами, чтоб можно было постоянно руководствоваться этим принципом и пытаться узнать: действительно ли в жизни, как и в литературе, смешное лучше едкой правды. И эта попытка нередко удавалась ему. По-видимому, ничто не приводило его в тупик и не было такого скверного происшествия, над которым бы он не посмеялся и которого бы не мог забыть. Стоит только вспомнить его последний визит Фридриху Великому. Это было самое унизительное событие во всей жизни Вольтера, эксперимент, совершенный перед лицом целой Европы, чтоб доказать, найдется ли во французской философии достаточно благородства, чтоб можно было заключить дружеский союз между ее великим учителем и его знаменитым учеником, – и эксперимент ответил отрицательно. И это было совершенно естественно, потому что тщеславие уже по своей природе ищет одиночества и соединиться не может, а между королем литературы и королем армии не было другого союза. Они издали обменивались лестью и, подобно небесным светилам, – если они на себя так смотрели, – согласно силе тяготения, приближались друг к другу, но всегда с соразмерною центробежной силой, потому что если случалось одному, в припадке бешенства, оставлять свою сферу, то неминуемым следствием было взаимное столкновение.
Мы с сожалением смотрим на Фридриха, окруженного целой толпой философов. По всему вероятию, это ему нравилось, но все-таки французы при Росбахе, с ружьями в руках, были ничто в сравнении с французами в Сан-Суси. Мопертюи сидит молча и угрюмо, как северный медведь, а Вольтер заставляет его плясать для потехи народа. Двор, наполненный паразитами, кишит завистью, ненавистью и интригами…
А между тем Вольтер на все это прискорбное дело набрасывает покров веселости; он никогда не вспоминает со злорадством о докторе Акакии33 и его покровителе, но смотрит на них как на своих товарищей-актеров в великом фарсе жизни, новый акт которого теперь только что начался. Франкфуртский арест – горькое блюдо, поднесенное ему королем, но он съедает его, хотя насильно, а все-таки съедает. Фридрих, насколько мы знаем, любил подобные шутки, он был удачный отпрыск знаменитого племени, – старик Фридрих-Вильгельм, его отец, нашел в нем усердного последователя своей скупости, злости, вспыльчивости и брюзгливости.
«Посланником его в Гааге был Луициус, – рассказывает остряк, – и этому Луициусу платили хуже всех королевских министров. Бедняк, чтоб истопить свою комнату, срубил несколько деревьев в гонслардикском саду, принадлежавшем прусскому королевскому дому. Вслед за этим он получает депешу от короля, своего повелителя, который объявляет ему, что в наказание за этот проступок он будет лишен жалованья за целый год. Луициус в отчаянии режет себе горло единственной имевшейся у него бритвой, но старик слуга успел прибежать на помощь и, к несчастью, спасти ему жизнь. Впоследствии я сам видел Луициуса в Гааге и подал ему милостыню у дверей того самого дворца, который принадлежал прусскому королю и в котором злополучный посланник прожил двенадцать лет».
Спустя некоторое время после размолвки Вольтер снова начинает переписку с «королем-философом» и спокойно продолжает исполнять должность «прачки», т. е. корректора стихов его величества, как будто между ними ничего и не было.
Но какое человеческое перо может описать все неприятности, которые пришлось вынести несчастному философу от женщин, окружавших его, – вздорных, самолюбивых, кокетливых, раздражительных от первой до последней. Вдова Дени, например, – эта непокорная племянница, взятая из меблированных комнат, полуголодная и затем, по милости его, жившая в роскоши и довольстве, – до какой степени, в продолжение двадцати четырех лет, отравляла ему жизнь! Не сочувствуя покою и розам Фернея, она только жаждала парижских удовольствий, кокетничала, несмотря на почтенный возраст, проигрывала деньги, занимала их, чтоб снова выиграть, бранилась с прислугой, ссорилась с его секретарем, так что чересчур снисходительный дядя принужден был отказать своему любимцу Коллини, который вследствие этого чуть не заколол его шпагой. Добряк Ванье, заступивший место пылкого итальянца, любивший искренно Вольтера, несмотря на всю свою гуманность, простоту и смирение, не мог без желчи говорить о г-же Дени. Он явно обвиняет ее в том, что она ускорила смерть дяди, стараясь хитростью и докучливыми просьбами удержать его в Париже, который для нее был раем. И действительно, заручившись наследством своей добычи, она с нетерпением ждала его близкой смерти или, по ее собственному сознанию, занята была заботою, «как лучше похоронить его». Мы знавали престарелых слуг, даже негодных верховых лошадей, к которым с большим сочувствием относились их хозяева, чем относилась худшая из племянниц к лучшему из дядей. Не обладай этот замечательный старик острым умом, веселым и невозмутимым характером, его последние дни и годы сделались бы непрерывною цепью скорби и огорчений.
Немногим лучше, а во многих отношениях даже хуже, хотя в более выносливое для него время, была известная маркиза дю Шатле. Много бурных дней и бессонных ночей прожил он с этой ученой кокеткой. Она занималась математикой и метафизикой, но ей не были чужды и другие науки. Оставив в стороне всю неблаговидность их связи, которая в то время сходила за невинный поступок, мы видим в этой литературной любви смешанное зрелище: кратковременные солнечные лучи с продолжительными тропическими бурями, звуки гитары со следующими за ними ударами лиссабонского землетрясения. Мармонтель – припоминаем мы – говорит, что пускались «в ход ножи», разумеется, не с целью резать жаркое. Маркиза ни в каком случае не была святою, она скорее напоминала жену Сократа и постоянно вела войну с терпением философа. Подобно королеве Елизавете, она обладала способностями мужчины, но капризы женщины выдвигались у нее на первый план.
Мы здесь упомянем только об одном эпизоде из этой истории неприятностей и беспокойств, именно о ее страсти переменять местожительство. Она постоянно путешествует и всюду таскает с собою мирного философа, – то переселяется она в Сире, то в Люневиль или Париж. Сопротивление тут ни к чему не ведет. Иногда, накануне самого отъезда, вся ее прислуга, выведенная из терпения голодом и дурным обращением, отказывается от места, и вот в один час приходится набирать новую прислугу. В другой раз ямщики с ругательствами и проклятиями дожидаются целый день у ворот, потому что маркиза играет в карты и ей не везет. Теперь представьте себе, как худой, но добрый и веселый духом философ темною ночью и при страшной стуже выезжает из Парижа, сидя в безобразной карете или, скорее, в фуре, в сравнении с которой наши современные фургоны роскошный экипаж. Четыре тощие лошади, может быть, страдающие шпатом, влекут ее медленно; в карете «целая гора ящиков», подле них сидит маркиза, а напротив помещается горничная с еще большим количеством ящиков. На следующей станции с трудом докличутся ямщиков; они выходят с ругательствами и проклятиями. Плащи и шубы мало помогают против январского холода: «время в часы» единственная надежда, но, увы, на десятой миле ломается варварский экипаж. Жалобные крики оглашают мрак ночи и придают ей еще более ужаса, но все напрасно. Ось сломилась, карета опрокинулась, маркиза, горничная, ящики и философ барахтаются в каком-то диком хаосе.
«Карета была уже у станции, близ Нанси, почти на полпути от этого города, когда лопнула задняя ось, и экипаж опрокинулся на тот бок, где сидел Вольтер. Маркиза и ее горничная упали на него вместе с узлами и ящиками, которые не были привязаны к передней части кареты, а нагромождены по обеим сторонам горничной, так что, покоряясь законам равновесия и тяжести, они свалились в тот угол, где лежал придавленный Вольтер. Находясь под бременем, от которого почти задыхался, он поднял жалобный крик, но освободить его не было никакой возможности. Наконец уже два лакея, из которых один ушибся при падении, с помощью ямщиков, принялись выгружать карету. Сначала они вытащили весь багаж, затем женщин и в заключение Вольтера. Все это пришлось вытаскивать сверху, т. е. через дверцы кареты. Один из лакеев и ямщик влезли на кузов кареты и оттуда, как из колодца, вытаскивали лежавших пассажиров за ногу или за руку, что им прежде всего попадалось, и передавали находившейся около кареты прислуге, которая ставила их уже на твердую почву».
Земля покрыта снегом, нужно посылать в деревню за крестьянами, чтоб поднять карету. Напрасно Лоншан, уехавший вперед, сидит в гостеприимном, хотя развалившемся замке, щиплет голубей и готовится их жарить. Путешественникам не придется сегодня поужинать, разве только на другой день к завтраку поспеют они. Еще не раз изменит им эта несчастная ось. Однажды, благодаря маркизиной страсти к картам, у них не хватило денег заплатить за починку кареты, а кузнец не хотел им оказать кредита.
Мы полагаем, что подобные испытания нелегки для каждого философа. О других неприятностях, дрязгах и случаях, заставляющих нас дивиться, как могла человеческая философия переносить их, мы не считаем нужным упоминать, но, на правах критика, приводим еще один эпизод.
Маркизе Шатле и ее мужу в Англии дивились немало. Спокойное великодушие, с которым маркиз покоряется нравам страны и прихотям своей половины и предоставляет ей в то время, как сам сражается за своего короля или по крайней мере обучает солдат, гоняться по всему свету за любовью и любовниками; его скромность в этом отношении, а также его легковерие, когда «семейная неурядица» требует его посредничества, – все это достаточно оценено нами. Его жена также чудо и достойна изучения любого психолога. Она служит прекрасным доказательством, что нежное чувство, которое мы считаем врожденным в женщине, составляет чистую случайность, продукт привычки. Также она являет живой пример того, как женщина, не только ветреная, но потерявшая последний фиговый листочек стыдливости и окончательно усвоившая себе характер распутного мужчины, может сохранять еще женское достоинство. Мы сами немало дивились этим двум личностям, как дивились цели, к которой стремился такой оригинальный «общественный прогресс». Но еще удивительнее и не без некоторого намека на возвышенное показалось нам добровольное рабство несчастного философа. Нас поражало его неистощимое терпение, с которым он, не будучи мужем маркизы, переносил все ее нелепые прихоти и в течение пятнадцати лет боролся со всеми возможными бурями в этом неприветливом Бискайском заливе, не сойдя с ума или не окончив жизнь самоубийством. Хотя почтенный Дизраэли и забыл упомянуть об этой несчастной судьбе в своих «Авторских бедствиях», но она небезызвестна в литературе. У Попа также была своя Марта Блаунт, и ему, в борьбе с глупостью, нередко приходилось испытывать египетскую работу. Пожалеем об участи, выпадающей на долю гения в этом подлунном мире!
Всякому известен земной конец маркизы и как она, по воле странной, почти сатирической Немезиды, запуталась в своих собственных тенетах, и ее худший грех сделался ее последним наказанием. Напрасна была беспримерная доверчивость маркиза, напрасны были терпение и слабость Вольтера, – «ухаживанье» Сен-Ламбера и загадочные консультации, происходившие по этому поводу в Сире, привели к печальному исходу. Последняя сцена происходила в Люневиле, при мирном дворе короля Станислава.
«Когда мы заметили, что ароматический уксус не помогает, то принялись тереть ей руки и ноги, чтоб вывести ее из внезапной летаргии. Но все усилия были напрасны, – она перестала существовать. Горничную послали известить г-жу де Буффлер, что маркизе сделалось хуже. При этом известии все гости встали из-за стола, маркиз Шатле, Вольтер и другие бросились в ее комнату. Когда они узнали истину, то были немало изумлены; после слез и жалоб наступила зловещая тишина. Мужа увели, другие лица также постепенно вышли, выражая при этом крайнюю скорбь. Вольтер и Сен-Ламбер остались у постели и не могли оторваться от покойницы. Наконец первый, убитый горем, вышел из комнаты и направился к главному выходу замка, но, сойдя с лестницы, упал и ударился головою о мостовую. Лакей, шедший вслед за ним, увидел это и подбежал к нему, чтоб его поднять. В эту минуту подошел Сен-Ламбер и, увидев Вольтера в таком положении, поспешил помочь лакею. Лишь только Вольтер встал на ноги, то открыл глаза, отуманенные слезами, и, узнав Сен-Ламбера, с рыданием и некоторым пафосом сказал ему: «Мой друг, это вы убили ее!» Затем они расстались, не сказав ни слова, и разошлись по своим комнатам, совершенно убитые и уничтоженные.
Из всех известных надгробных речей эта последняя речь, произнесенная растроганным философом в присутствии человека, одинаково убитого горем, может назваться беспримерной.
Но, поразмыслив, может быть, затем, что у возвышенной Эмилии, любившей удовольствия, «его счастье преимущественно значилось только на бумаге», он постарался утешиться, как утешился мир, утратив подобное сокровище, и пошел своей дорогой.
Женщина, как это не раз было доказано, дана мужчине на радость и на взаимную помощь, как драгоценное украшение и поддержка, чтоб опираться на нее в случае невзгод. Но для Вольтера – так несчастен он был в этом случае – женщина была сломанным тростником, которым он только наколол себе руку. Мы полагаем, что если вглядеться в разнообразные испытания, которые пришлось вынести бедному философу по милости нежного, а, по его мнению, может быть, жестокого пола, начиная с голландки, обнародовавшей его юношеские письма, и кончая племянницей Дени, почти уморившей его, то можно заметить, что в этом отделе своей жизни он проявил немало высоких свойств. А если к этим душевным потрясениям прибавить целый ряд политических, религиозных и литературных невзгод и преследований, то перед нами предстанет жизнь, наполненная страшными пропастями, которых ужаснется самый смелый путешественник. Но через все эти пропасти великий насмешник так искусно ведет свой поэтический воздушный кораблик, что этот неудобный путь кажется ему легче и покойнее любой гладкой, прозаической дороги.
Не касаясь достоинств или недостатков подобного душевного направления, мы только заметим, что оно, по-видимому, составляло для Вольтера высшее понятие о нравственном совершенстве и он с немалым успехом достиг и осуществил его. Великой похвалы уже он заслуживает тем, что у него было единство, была цель, к которой он неустанно стремился и которой, как мы видели, достиг, потому что идеал его заключался в практичности и реальности. Нет сомнения, что его дарование как насмешника, в обширном смысле, было наиболее ценимо, наиболее возбуждало удивления в его век и на его родине, – впрочем, и в наше время, и в нашем отечестве немало встречается поклонников этого дарования. Но тем не менее мы полагаем, что его обаяние миновало; здравый смысл нашего поколения взвесил его значение и нашел его недостаточным. Да и сам Вольтер, если б жил теперь, вероятно, избрал бы себе другое занятие, а не насмешку. Не осмеянием и отрицанием, но более глубоким, серьезным и божественным средством создается что-нибудь великое для человечества, и нужно было много веков, чтоб возвести здание человеческой жизни до его теперешней высоты. Если допустить, что этот царь насмешки имел твердую, сознательную цель в жизни, то возникает другой вопрос: была ли справедлива и благородна его цель? А этот факт можно признать только с большими ограничениями и даже, в силу некоторых вероятных оснований, отрицать его.
Но при этом мы не должны забывать, что среди вредных влияний Вольтер постоянно сохраняет гуманность, постоянно отзывается на крик скорби, сочувствует истине, красоте и добру. В некоторой степени даже поэтически любопытно изучать в нем все эти противоречия. Сердце у него действует, не спрашиваясь головы, а, может быть, даже против ее воли, и он делается добродетельным наперекор себе. Во всяком случае, следует согласиться с тем, что жизнь его, как частного человека, была благотворна, а не вредна для его собрата. Калласы, Сирвены, сироты и покинутые, которым он помогал и покровительствовал, могут загладить немало его грехов.
Может быть, найдется немного людей, которые при его принципах и искушениях могли бы вести подобную жизнь, заниматься его делом и выйти из него с чистыми руками. Если мы и называем его величайшим насмешником, то при этом считаем нужным прибавить, что в нравственном отношении он все-таки был лучшим из насмешников. Если по универсальности, откровенности, изяществу насмешки он превосходит всех людей, то вместе с тем он соединяет такую сердечную доброту, которою едва ли когда-нибудь владел другой насмешник.
Но время уже оставить эту часть нашего предмета. Впрочем, мы надеемся, что наши читатели не откажутся после изображенной нами картины практической жизни Вольтера и его положения в обществе бросить еще беглый взгляд на последнюю пикантную сцену, которую ему пришлось разыграть. По нашему мнению, этот последний визит в Париж отличался оригинальным, полуфривольным и роковым характером. В этой катастрофе заключается частица драматической правды: тот, кто в течение всей своей жизни жаждал публичных похвал, умер наконец от избытка их. Врата неба распахнулись ему еще на земле, и он вступил в них, но только с тем, как он сам говорил, чтоб «задохнуться под розами». Если б в Париже существовала соответствующая теогония или теология, как в Риме и Афинах, то на эту смерть можно бы было смотреть, как на священную (как смотрели древние на смерть пораженного молнией), ниспосланную богами или, скорее, многоголовым богом – популярностью. Долгое время жил Вольтер в благословенной фернейской тишине и, по расчетам друзей, мог бы прожить еще несколько лет, но незначительные дела манят его в Париж, – и через три месяца его уже нет. Во всякое время своей жизни он мог бы сказать вместе с Александром: «О, афиняне, сколько старания нужно мне, чтоб понравиться вам!» Но афиняне требуют от него еще последнего удовольствия – умереть для них.
Относительно мира вообще эта поездка в Париж замечательна еще тем, что представляет один из блестящих триумфов прошедшего столетия, шумное и великолепное чествование литературного таланта, чествование человека, только мыслившего и печатавшего свои мысли. Нет сомнения, что в этих овациях было немало ложного, но все-таки в них заключалось глубокое значение. Они показывают, как универсально и вечно в человеке уважение к уму, как гордый принц и неразвитый простолюдин должны уважать ум, и только ум, потому что целые полчища какого-нибудь Ксеркса не могут подавить ни единой мысли нашей гордой души. «Они могут разрушить хижину Анаксарха, но его тронуть не могут». Только умственному достоинству может ум воздавать почести; только в более глубокой и лучшей душе, чем наша, мы можем узреть небесную тайну и, смиряясь перед нею, чувствовать, как мы при этом возвышаемся и облагораживаемся. Был ли в этом случае хорошо направлен легко возбуждающийся энтузиазм французов – утверждать положительно мы не можем. Мы только радуемся, что подобное чувство продолжает жить в человеческой душе и что нет такого испорченного и жесткого сердца, которое бы не воодушевилось и не пленилось при появлении более благородного сердца.
Немногие королевские въезды, немногие римские триумфальные шествия могут сравниться с триумфом Вольтера. «Его узнали на дороге, в Буржан-Брессе, – говорит Ваньер, – когда переменяли лошадей, и в одну минуту собрался целый город около его кареты, так что он долгое время принужден был сидеть запершись в комнате гостиницы». Станционный смотритель приказал ямщику заложить лучших лошадей. В Дижоне некоторые значительные лица не прочь были переодеться лакеями, чтоб прислуживать ему за столом и этим способом видеть его.
«У парижской заставы, – продолжает Ваньер, – таможенные надсмотрщики спросили, нет ли у нас чего запрещенного? «Я полагаю, – возразил Вольтер, – что в моей карете, кроме меня самого, нет другой контрабанды». Я вышел из кареты, чтоб надсмотрщик мог удобнее обыскать ее, но товарищ его шепнул ему: «Это же, черт возьми, мсье де Вольтер», – и затем, дернув его за платье и пристально взглянув на меня, снова повторил эти слова. Я не мог удержаться от смеха, между тем как все с удивлением и уважением смотрели на Вольтера».
Известие о его приезде разнеслось по всему Парижу. Появление китайского императора или Далай-ламы, вероятно, не произвело бы большего волнения. Бедный Лоншан, оставивший уже 28 лет службу при Вольтере и живший в своей маленькой квартире, едва только услыхал новость, как бросился к своим знакомым, чтоб поскорее убедиться в ее справедливости.
«Многие знакомые, которых я встретил, подтвердили полученное мною известие. Я нарочно отправился в cafe «Procope», где эта новость уже служила предметом горячего разговора разных политиков и писателей. Чтоб более убедиться, я пошел на набережную Тетен, где он еще с вечера остановился и занял квартиру, как говорили, в доме недалеко от церкви. Выйдя из рю де ля Сен, я издали увидел громадную толпу, собравшуюся у Королевского моста. Подойдя ближе, я заметил, что эта толпа стояла у дома маркиза де Вильета, находившегося на углу улицы де Бонь. Я осведомился о причине такого сборища, и мне сообщили, что Вольтер остановился в этом доме и все ждут его выхода. Выйдет ли он сегодня, я положительно не мог узнать, потому что восьмидесятичетырехлетний старик, вероятно, устал с дороги и нуждается в отдыхе. С этой минуты я уже более не сомневался в приезде Вольтера в Париж».
С трудом удалось Лоншану увидеть своего бывшего патрона. Он в продолжение десяти минут разговаривал с ним, хотел броситься к его ногам и при расставании плакал, как бы под влиянием тяжелого предчувствия. Эти десять минут были великим делом, потому что у Вольтера были свои въезды и выезды, при которых присутствовало больше людей, чем при подобных церемониях самого короля. Принцы и пэры толпились в его передней, а когда он выезжал, то его карета походила на комету, длинный хвост которой тянулся через весь город. Он сам, говорит Ваньер, высказывал относительно некоторых вещей свое неудовольствие, но тем не менее многие знаки восторга, по его собственному признанию, нравились ему.
Если среди всей этой суматохи представить себе худощавого, еле движущегося старика, смотрящего на все весело и бодро, хотя и не с прежней твердостью и спокойствием, то невольно почувствуешь к нему любовь и симпатию. Лоншан говорит, что Вольтер показался ему чрезвычайно дряхлым, хотя вполне владел всеми чувствами и ясным, довольно звучным голосом. Следующий очерк, набросанный враждебным Вольтеру журналистом того времени, произвел на нас глубокое впечатление.
«Г-н де Вольтер появился в парадном костюме, во вторник, в первый раз по своем приезде в Париж. На нем был красный, обшитый горностаем кафтан, черный, огромный, ненапудренный парик времен Людовика XIV, которым так окутано было его истощенное лицо, что только и видны были два его глаза, горевшие, как уголья. На голове у него была надета красная треугольная шапка в виде короны, в руке он держал маленькую, крючковатую палку, и парижская публика, не привыкшая видеть его в таком костюме, смеялась немало. Этот человек, оригинальный во всем, вероятно, не хотел иметь ничего общего с обыкновенными людьми».
Эта голова – этот чудный микрокосм в «огромном парике а-ля Людовик XIV» в скором времени лишится всех своих дарований, эти глаза, горящие, как уголья, скоро закроются навеки! Теперь мы должны представить церемонию «торжества», о котором читатель, вероятно, слышал. Описание его мы заимствуем из того же сомнительного источника, за достоверность которого, впрочем, ручается Ваньер. Рассказ Лагарпа об этом событии известен и отличается от нижеследующего только изложением.
«В понедельник Вольтер, решившись насладиться триумфом, так долго ему обещанным, сел в голубую карету, усеянную золотыми звездами и которую один шутник назвал «небесной каретой», и отправился во Французскую академию, где в этот день происходило чрезвычайное заседание. Присутствовало двадцать два члена. Никто из прелатов, аббатов или других духовных лиц не захотел почтить своим присутствием это заседание. Единственное исключение составляли аббаты Буамон и Мильо; первый был распутный человек, принадлежавший только по платью к своему сословию, другой представлял жалкую личность, не ожидавшую милости ни от Церкви, ни от двора.
Академики вышли навстречу Вольтеру и проводили его до президентского кресла, которое и просили занять. Над креслом был повешен портрет. Собрание, устранив всякую баллотировку, приступило прямо к делу и выбрало его, при единогласном одобрении, президентом на следующую четверть года. Старик встал и хотел говорить, но члены объявили ему, что они слишком дорожат его здоровьем. Ему ничего не оставалось больше делать, как молчать!
Вольтер затем изъявил желание посетить секретаря академии, кабинет которого помещался под залой заседаний. Здесь он пробыл некоторое время и потом отправился в Комеди Франсез. Обширный луврский двор был весь набит любопытным народом. Лишь только показалась карета, как раздался крик: «Смотрите!» Савояры, торговки яблоками и весь сброд этого квартала собрались сюда, оглашая воздух криками: «Да здравствует Вольтер!» Маркиз Вильет, приехавший прежде, помог ему выйти из кареты, где подле него сидел прокуратор Кло. Они взяли его под руки и с трудом протащили сквозь толпу. При входе в театр, его окружила нарядная толпа, проникнутая истинным энтузиазмом к его гению. В особенности теснились дамы, загораживали ему дорогу, чтоб лучше рассмотреть его; некоторые дотрагивались до его платья, другие выщипывали мех из его шубы. Герцог Шартрский (впоследствии Egalite), остерегаясь подойти ближе, смотрел на него издали с не меньшим любопытством, как и другие.
Бог вечера должен был занять камергерскую ложу напротив ложи графа Артуа. Г-жа Дени и г-жа де Вильет были уже здесь, а партер волновался от радости в ожидании той минуты, когда появится поэт. Крики продолжались до тех пор, пока он не уселся на переднем месте, подле обеих дам. Затем раздался крик: «Корона!»; актер Бризар подошел к ложе и надел на него венок. «О Боже! Вы хотите, чтоб я умер!» – вскричал Вольтер, плача от радости и отказываясь от этой чести. Он снял с головы венок и передал его маркизе де Вильет, но она не хотела его брать. Тогда герцог де Бове, выхватив из рук ее венок, надел его на голову нашего Софокла, который уже не мог более отказаться.
Пьеса «Ирена» была сыграна с большей живостью, чем обыкновенно, хотя и не с таким успехом, какой бы подобал торжеству ее автора. Между тем актеры затруднялись, что делать, и во время их совещаний трагедия кончилась; занавес опустился. Публика принялась неистово шуметь, пока снова не поднялся занавес. Тогда на сцене представилась группа. Бюст Вольтера, только что поставленный в фойе Комеди Франсез, был внесен на сцену и помещен на пьедестал, окруженный всей труппой актеров, державших в руках венки. Раздался оглушительный гром барабанов и труб, и церемония началась. Выступила г-жа Вестрис с листом бумаги в руках, на котором были написаны стихи, сочиненные маркизом Сен-Марком, и продекламировала их с жаром, подобающим такому торжеству. Стихи эти гласили следующее:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.