Текст книги "Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век (1914–1991)"
Автор книги: Эрик Хобсбаум
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 59 страниц)
Было понятно, что промышленность переориентируется с высокооплачиваемого труда на низкооплачиваемый, как только это станет технически возможным и рентабельным, и открытие, что некоторые рабочие с темным цветом кожи бывают не менее профессиональными и образованными, чем белые рабочие, добавило преимуществ высокотехнологичным отраслям, размещающимся в странах третьего мира. Однако имелась еще более убедительная причина того, почему экономическому буму в “золотую эпоху” суждено было привести к смещению от старых промышленных центров. Это было своеобразное “кейнсианское” сочетание экономического роста капиталистической экономики, основанной на массовом потреблении со стороны, с полностью занятой, высокооплачиваемой и хорошо защищенной рабочей силой.
Это сочетание, как мы убедились, было политическим конструктом. Оно опиралось на эффективный политический консенсус левых и правых партий в большинстве западных стран, где экстремистские фашистские и ультранационалистические элементы были устранены с политической сцены Второй мировой войной, а левые радикалы – “холодной войной”. Оно также основывалось на открытом или негласном соглашении между работодателями и рабочими организациями о том, что требования рабочих должны оставаться в рамках, не препятствующих прибылям и перспективам высоких прибылей, достаточных, чтобы оправдать огромные капиталовложения, без которых стремительный рост производительности труда в “золотую эпоху” не мог бы быть достигнут. В шестнадцати самых промышленно развитых рыночных экономиках капиталовложения увеличивались на 4,5 % в год, что примерно в три раза превышало рост капиталовложений с 1870 по 1913 год, даже принимая во внимание гораздо меньший рост инвестиций в Северной Америке, снижавший общие показатели (Maddison, 1982, Table 5.1, p. 96). Однако на деле это соглашение являлось трехсторонним, поскольку в нем были задействованы, формально или нет, правительства, координировавшие переговоры между трудом и капиталом, которые теперь назывались (по крайней мере в Германии) “социальными партнерами”. После окончания “золотой эпохи” эти соглашения начали подвергаться яростной критике со стороны догматиков свободного рынка, называвших их “корпоратизмом” – словом, вызывавшим полузабытые и неуместные в данном случае ассоциации с межвоенным фашизмом.
Такое соглашение было выгодно для всех сторон. Работодатели, которые не возражали против высокой заработной платы во время длительного бума, приносившего большие прибыли, приветствовали предсказуемость, упрощавшую перспективное планирование. Рабочие имели регулярные прибавки к заработной плате, дополнительные льготы, а также стабильно растущее и все более щедрое “государство всеобщего благоденствия”. Правительство получало политическую стабильность, ослабление коммунистических партий (везде, за исключением Италии) и предсказуемые условия для управления макроэкономикой, которое теперь практиковали все государства. Экономики промышленно развитых капиталистических стран процветали хотя бы потому, что впервые (за пределами Северной Америки и, возможно, Австралии) экономика массового потребления возникла на базе полной занятости и постоянного роста реальных доходов, подкрепляемых социальным обеспечением, которое выплачивалось вовремя благодаря росту государственных доходов. В счастливые 1960‐е годы некоторые неосмотрительные правительства заходили настолько далеко, что гарантировали безработным (которых тогда было немного) пособие, составляющее 80 % их бывшей зарплаты.
До конца 1960‐х годов политика “золотой эпохи” отражала такое положение дел. После войны повсюду появились убежденные реформистские правительства, в США состоявшие из последователей Рузвельта, а в странах, принимавших участие во Второй мировой войне (за исключением оккупированной Западной Германии, в которой до 1949 года не существовало ни независимых институтов власти, ни выборов), социал-демократические или социалистические. До 1947 года в них входили даже коммунисты. Радикализм времен Сопротивления повлиял и на возникавшие консервативные партии (западногерманские христианские демократы вплоть до 1949 года считали, что капитализм неприемлем для Германии (Leaman, 1988) или, по крайней мере, идет вразрез с ее курсом). А британские консерваторы поддерживали реформы лейбористского правительства, сформированного в 1945 году.
Однако, как ни странно, реформизм вскоре сдал свои позиции, чего нельзя сказать о стремлении к согласию. Великим бумом 1950‐х годов почти повсеместно руководили правительства умеренных консерваторов. В США (с 1952 года), в Великобритании (с 1951 года), во Франции (за исключением коротких эпизодов коалиционного правительства), в Западной Германии, Италии и Японии левые были полностью отстранены от власти, хотя Скандинавия осталась социал-демократической. Социалистические партии также сохранились в коалиционных правительствах других малых государств. Отступление левых произошло не потому, что они утратили поддержку масс. Социалисты пользовались большой популярностью, а коммунисты во Франции и Италии являлись главной партией рабочего класса[86]86
Однако в электоральном плане все левые партии находились в меньшинстве, хотя и внушительном. Максимальный процент голосов (48,8 %), завоеванный такой партией, получили на выборах 1951 года британские лейбористы, причем, благодаря причудам британской избирательной системы и по иронии судьбы, эти выборы выиграли консерваторы, набравшие немного меньше голосов.
[Закрыть]. Также это отступление не было связано с последствиями “холодной войны”, за исключением, возможно, Германии, где социал-демократическая партия не проявляла должной озабоченности проблемой немецкого единства, и Италии, где социалисты оставались союзниками коммунистов. Все западные партии, кроме коммунистов, были убежденными противниками Советов. Сам дух десятилетия экономического бума работал против левых. Это было неудачное время для перемен.
В 1960‐е годы центр тяжести этого консенсуса сместился влево; вероятно, отчасти из‐за того, что экономический либерализм все больше отступал под натиском кейнсианских методов даже в столь чуждых коллективизму странах, как Бельгия и Западная Германия. Кроме того, престарелые джентльмены, руководившие стабилизацией и возрождением капиталистической системы, ушли с политической сцены: Дуайт Эйзенхауэр (р. 1890) – в 1960 году, Конрад Аденауэр (р. 1876) – в 1965‐м, Гарольд Макмиллан (р. 1894) – в 1964‐м. В конце концов ушел (1969) даже великий генерал де Голль (р. 1890). Происходило омоложение политики. Для умеренных левых, вновь вошедших в правительства многих западноевропейских стран, период расцвета “золотой эпохи” оказался столь же благоприятным, насколько 1950‐е годы были неблагоприятными. Отчасти этот сдвиг влево произошел из‐за электорального сдвига, как это было в Западной Германии, Австрии и Швеции, и стал предвестником еще более резких перемен, произошедших в 1970‐е и начале 1980‐х годов (когда французские социалисты и итальянские коммунисты достигли пика популярности), но, по сути, поведение избирателей изменилось незначительно. Избирательные системы остро реагировали даже на мельчайшие изменения.
Тем не менее прослеживается явная параллель между поворотом влево и самым существенным общественным достижением этого десятилетия, а именно возникновением “государств всеобщего благоденствия” в буквальном значении слова, т. е. государств, в которых расходы на социальное обеспечение (поддержание дохода, здравоохранение, образование и т. д.) стали самой большой долей государственных расходов, а люди, занятые в сфере социального обеспечения, составили самую большую группу всех государственных служащих (в середине 1970‐х годов в Великобритании они составляли 40 %, в Швеции – 47 %) (Therborn, 1983). Первые такие “государства всеобщего благоденствия” появились около 1970 года. Конечно, уменьшение военных расходов в период разрядки автоматически увеличило долю расходов на социальное обеспечение, однако пример США показывает, что имели место и реальные изменения. В 1970 году, в разгар Вьетнамской войны, число школьных служащих в США впервые намного превысило число занятых в “военной и гражданской обороне” (Statistical History, 1976, 11, p. 1102, 1104, 1141). К концу 1970‐х годов все развитые капиталистические государства превратились в “государства всеобщего благоденствия”, причем шесть из них тратили более 60 % всех государственных расходов на социальное обеспечение (Австралия, Бельгия, Франция, Западная Германия, Италия, Нидерланды). После окончания “золотой эпохи” это стало причиной серьезных проблем.
Между тем политика “развитых рыночных экономик” была спокойной, если не сомнамбулической. О чем было волноваться, кроме коммунизма, страха перед ядерной войной и кризисами, вызванными имперской деятельностью за рубежом, как, например, суэцкая авантюра 1956 года, затеянная Великобританией, Алжирская война, развязанная Францией (1954–1961), и, после 1965 года, Вьетнамская война, которую вели США? Именно поэтому резкая, охватившая многие страны мира вспышка студенческого радикализма в 1968 году застала политиков врасплох.
Это был знак, что равновесие “золотой эпохи” не может сохраняться дальше. В экономическом отношении этот баланс зависел от корреляции между ростом эффективности производства и заработков, поддерживавшей стабильность прибылей. Снижение роста производительности и/или непропорциональный подъем зарплаты могли закончиться дестабилизацией. Это зависело от того, чего так остро не хватало в период между Первой и Второй мировыми войнами, – баланса между ростом выпуска продукции и способностью потребителей покупать ее. Для того чтобы рынок оставался жизнеспособным, заработная плата должна была расти достаточно быстро, однако не слишком, чтобы это не сказывалось на прибылях. Но как контролировать заработную плату в эпоху сокращения применения труда или, ставя вопрос иначе, как контролировать цены во время стремительно растущего спроса? Как, другими словами, уменьшить инфляцию или, по крайней мере, держать ее в определенных границах? Наконец, нельзя забывать о том, что “золотая эпоха” зависела от подавляющего политического и экономического господства США, которые являлись (иногда об этом даже не думая) стабилизатором и гарантом мировой экономики.
В ходе 1960‐х годов в этой системе стали заметны признаки износа. Гегемония США пошла на спад. С каждым их промахом разрушалась основанная на золотом долларе мировая монетарная система. В некоторых странах очевидно уменьшилась производительность труда, и было ясно, что огромный трудовой резерв из внутренних мигрантов, питавший промышленный бум, близился к истощению. За прошедшие двадцать лет выросло новое поколение, для которого трудности межвоенных лет – массовая безработица, социальная незащищенность, скачущие цены – были историей, а не частью жизненного опыта. Они соотносили свои ожидания только с опытом своей возрастной группы, т. е. с опытом полной занятости и непрерывной инфляции (Friedman, 1968, р. 11). Чем бы ни отличались ситуации в разных странах в конце 1960‐х годов, вызвавшие резкий рост заработной платы по всему миру (сокращение рабочей силы, усилия, повсюду предпринимаемые работодателями для сдерживания роста реальной заработной платы, и, как во Франции и Италии, массовые студенческие волнения), все они были основаны на открытии, которое сделало новое поколение трудящихся, привыкшее к тому, что работа всегда есть или ее можно найти. Открытие состояло в том, что долгожданные регулярные повышения заработной платы, с таким трудом отвоеванные профсоюзами, на самом деле оказывались гораздо меньше, чем то, что можно было выжать из рынка. Означало ли это осознание рабочими рыночных реалий возврат к классовой борьбе (как полагали многие из “новых левых” после 1968 года), неизвестно, однако нет сомнения в том, что произошла резкая смена настроений от умеренных и спокойных переговоров по зарплате, имевших место до 1968 года, до непримиримости последних лет “золотой эпохи”.
Поскольку это имело прямое отношение к тому, как функционировала экономика, перемена в настроении рабочих было гораздо важнее, чем массовые вспышки студенческого недовольства в конце 1960‐х годов, хотя студенты снабжали средства массовой информации куда более драматичным материалом, а комментаторов – пищей для рассуждений. Студенческие восстания были явлением вне экономики и политики. Они мобилизовали определенную небольшую группу населения, но эта группа пока еще не играла значительной роли в общественной жизни и, поскольку большинство ее членов еще училось, участвовала в экономике разве что покупкой дисков с записями рок-музыки: это была молодежь среднего класса. Культурное влияние этой группы было гораздо значительнее политического, оказавшегося скоротечным, в отличие от аналогичных движений в государствах третьего мира и странах с диктаторскими режимами. Тем не менее студенческие волнения стали предупреждением поколению, которое чуть не поверило, что окончательно и навсегда решило проблемы западного общества. Главные произведения реформизма “золотой эпохи” – “Будущее социализма” Кросленда, “Общество изобилия” Дж. К. Гэлбрейта, “За пределами общества изобилия” Гуннара Мюрдаля и “Конец идеологии” Дэниела Белла, написанные между 1956 и 1960 годами, исходили из допущения о растущей внутренней гармонии общества, которое является удовлетворительным в своей основе, раз его можно усовершенствовать; иными словами, они полагались на экономику организованного социального консенсуса. Однако этому консенсусу не суждено было пережить 1960‐е годы.
Поэтому 1968 год не был ни началом, ни концом, но лишь сигналом. В отличие от резкого повышения заработной платы, разрушения в 1971 году международной финансовой системы, основанной на Бреттон-Вудском соглашении 1944 года о послевоенной валютной системе, товарного бума 1972–1973 годов и нефтяного кризиса ОПЕК в 1973 году, этот год почти не упоминается, когда историки экономики объясняют причины окончания “золотой эпохи”. Ее конец не явился полной неожиданностью. Экономический подъем в начале 1970‐х годов, сопровождавшийся быстрым ростом инфляции, массовым увеличением мировых денежных запасов на фоне обширного американского дефицита, приобрел лихорадочный характер. Выражаясь на жаргоне экономистов, произошел “перегрев” системы. За двенадцать месяцев с июля 1972 года реальный валовой внутренний продукт в странах Организации экономического сотрудничества и развития вырос на 7,5 %, а реальное промышленное производство – на 10 %. Историки, помнившие, как закончился великий бум середины викторианской эпохи, должно быть, удивлялись, почему эта система не пошла вразнос. Они имели на то основания, хотя я не думаю, что кто‐либо предсказывал резкий спад, произошедший в 1974 году, поскольку, хотя валовой национальный продукт развитых индустриальных стран действительно резко упал (впервые после войны), люди все еще оперировали понятиями 1929 года в отношении экономических кризисов и не видели в этом признаков катастрофы. Как обычно, первой реакцией потрясенных современников стали поиски неких особых причин резкого прекращения подъема, “нагромождения непредвиденных неудач, последствия которых наложились на определенные ошибки, коих можно было избежать”, цитируя ОЭСР (McCracken, 1977, p. 14). Более простодушные считали главной причиной зла нефтяных шейхов ОПЕК. Историкам, которые приписывают ключевые изменения в конфигурации мировой экономики невезению и случайностям, которых можно было избежать, стоит пересмотреть свои взгляды. Это был ключевой поворот. И после него мировая экономика так и не вернулась к прежним темпам. Эпоха закончилась. Десятилетиям после 1973 года суждено было снова стать кризисными.
С “золотой эпохи” сошла позолота. Тем не менее она, безусловно, начала и в большой степени осуществила самую яркую, быструю и всеобъемлющую революцию в развитии мировых событий, чему имеются исторические свидетельства. О них теперь и поговорим.
Глава десятая
Социальная революция 1945–1990 годов
Лили: Бабушка рассказывала нам о Депрессии. Ты тоже можешь прочитать об этом.
Рой: Нам все время говорят, что мы должны радоваться, имея еду и все такое, потому что в тридцатые годы люди голодали и не имели работы.
* * *
Бекки: У меня никогда не было депрессии, так что она меня совсем не волнует.
Рой: После того что мы услышали, не хотел бы я жить в то время.
Бекки: Но ведь ты и не живешь в то время.
Стадс Теркел. Тяжелые времена (Terkel, 1970, p. 22–23)
Когда [генерал де Голль] пришел к власти, во Франции был миллион телевизоров <…> Когда он ушел в отставку, их было десять миллионов <…> Государство – это всегда шоу-бизнес. Но вчерашнее государство театра – это совсем не то, что сегодняшнее государство телевизора.
Режис Дебре (Debray, 1994, p. 34)
I
Если люди сталкиваются с тем, к чему не были подготовлены опытом прошлой жизни, то ищут слова для обозначения этого неизвестного явления, даже когда не могут ни классифицировать, ни понять его. Какое‐то время в третьей четверти двадцатого века это происходило с некоторыми западными интеллектуалами. Ключевым словом стала маленькая приставка “после-”, в основном используемая в своей латинизированной форме “пост-” перед любым из многочисленных терминов, в течение нескольких поколений применявшихся для обозначения мыслительной территории двадцатого века. Мир и его актуальные составляющие стали постиндустриальными, постимперскими, постмодернистскими, постструктуралистскими, постмарксистскими, постгутенберговскими и т. п. Эти приставки, в точности как похоронные атрибуты, официально признавали смерть, но при этом не означали никакого консенсуса или определенности в вопросе о природе жизни после смерти. Именно в таком виде самая бурная, драматичная и всеобъемлющая социальная трансформация в истории человечества достигла сознания современников. Это преобразование и является предметом настоящей главы.
Новизна этой трансформации заключается в ее необычайной скорости и универсальном характере. Правда, развитые страны мира, т. е. центральная и западная часть Европы и Северной Америки, уже долгое время жили в мире постоянных изменений, технических преобразований и культурных новшеств. Для них глобальные революционные преобразования означали только ускорение или интенсификацию того движения, к которому они в принципе успели привыкнуть. В конце концов, жители Нью-Йорка середины 1930‐х годов могли, подняв голову, увидеть Эмпайр-стейт-билдинг (1934), остававшийся самым высоким небоскребом в мире вплоть до 1970‐х годов, но и тогда его рекорд был превзойден лишь на скромные тридцать метров. Даже в развитых странах потребовалось некоторое время для того, чтобы заметить, а тем более оценить преобразование количественного материального роста в качественный сдвиг в жизни людей. Однако для большей части земного шара эти изменения стали внезапными и стремительными. Для 80 % человечества в 1950‐е годы резко наступил конец средневековья, хотя по ощущениям это произошло лишь в 1960‐х.
Во многом те, кто жил в эпоху этих преобразований, сразу не могли осознать всего их значения, поскольку воспринимали их постепенно или же как изменения в жизни отдельных людей, а такие изменения, какими бы радикальными они ни были, не воспринимаются как революционные. Почему решение сельских жителей искать работу в городе должно повлечь за собой более фундаментальные изменения, чем мобилизация граждан Великобритании или Германии в ряды вооруженных сил или в ту или иную отрасль военной экономики во время двух мировых войн? Они не собирались менять свой образ жизни навсегда, даже если в результате это и произошло. Глубину изменений можно оценить, лишь глядя на прошедшую эпоху через призму лет. Подобные изменения смог оценить автор этих строк, сравнив Валенсию начала 1980‐х годов с Валенсией 1950‐х, когда он побывал там впервые. Как был растерян сицилийский крестьянин, местный Рип Ван Винкль (бандит, находившийся в тюрьме с середины 1950‐х годов), когда он вернулся в окрестности Палермо, ставшие неузнаваемыми в результате бума городской недвижимости. “Там, где раньше росли виноградники, теперь одни палаццо”, – сказал он мне, недоверчиво покачав головой. Скорость изменений и вправду была такова, что исторические периоды можно было измерять более короткими отрезками времени. Менее десяти лет (1962–1971) отделяло тот Куско, в котором за пределами города большинство индейских мужчин все еще носили традиционную одежду, от Куско, в котором значительная их часть одевалась в чоло, т. е. по‐европейски. В конце 1970‐х годов владельцы ларьков на продуктовом рынке в мексиканской деревне уже производили расчеты с помощью японских карманных калькуляторов, о которых в начале десятилетия здесь еще не знали.
У читателей, еще не старых и достаточно мобильных, чтобы наблюдать подобное движение истории начиная с 1950‐х годов, нет никакой возможности повторить этот опыт, хотя уже с 1960‐х годов, когда молодые жители Запада обнаружили, что путешествовать по странам третьего мира не только возможно, но и модно, для того чтобы наблюдать за мировыми преобразованиями, не нужно ничего, кроме пары любопытных глаз. Но историки не могут довольствоваться плодами воображения и рассказами, какими бы красочными и подробными они ни были. Им требуются точные определения и расчеты.
Наиболее ярким и имевшим далеко идущие последствия социальным изменением второй половины двадцатого века, навсегда отделившим нас от прошлого мира, стало исчезновение крестьянства, поскольку начиная с эпохи неолита большинство человеческих существ жили за счет обрабатывания земли, скотоводства и рыболовства. На протяжении большей части двадцатого века крестьяне и фермеры оставались значительной частью работающего населения даже в промышленно развитых странах, за исключением Великобритании. В 1930‐е годы, когда автор этих строк был студентом, отказ крестьянства исчезать служил привычным аргументом против предсказания Карла Маркса о том, что оно исчезнет. Накануне Второй мировой войны существовала лишь одна промышленно развитая страна, помимо Великобритании, где в сельском хозяйстве и рыболовстве было занято менее 20 % населения. Этой страной была Бельгия. Даже в Германии и США, величайших индустриальных державах, где число сельских жителей действительно постоянно сокращалось, оно все еще составляло около четверти всего населения; во Франции, Швеции и Австрии – от 35 до 40 %. Что касается отсталых аграрных стран Европы – например, Болгарии и Румынии, – то там около четырех из каждых пяти жителей обрабатывали землю.
А теперь посмотрим, что произошло в третьей четверти двадцатого века. Возможно, не так уж и странно, что к началу 1980‐х годов из каждых ста британцев или бельгийцев сельским хозяйством занимались менее трех человек, так что среднему британцу в повседневной жизни было гораздо легче столкнуться с человеком, который некогда обрабатывал землю в Индии или Бангладеш, чем с фермером из Соединенного Королевства. Численность сельского населения США снизилась до такого же соотношения, но, если учесть постоянство этого плавного снижения, оно было не столь удивительно, как тот факт, что эта тонкая прослойка обеспечивала США и остальной мир огромными запасами продовольствия. Мало кто в сороковые годы двадцатого века ожидал, что к началу 1980‐х годов не останется ни одной страны к западу от “железного занавеса”, в которой в сельском хозяйстве было бы занято более 10 % населения, за исключением Ирландской Республики (где эта цифра была лишь немного выше), Испании и Португалии. Однако тот факт, что в Испании и Португалии число людей, занятых в сельском хозяйстве, в 1950 году составлявшее почти половину населения, через тридцать лет уменьшилось до 14,5 и 17,6 % соответственно, говорит сам за себя. После 1950 года за двадцать лет крестьянство в Испании сократилось вдвое, то же самое произошло в Португалии за двадцать лет после 1960 года (ILO, 1990, Table 2A; FAO, 1989).
Эти цифры впечатляют. В Японии, например, число фермеров уменьшилось с 52,4 % в 1947 году до 9 % в 1985‐м. В Финляндии (возьмем реальную историю, известную автору) девушка, родившаяся в семье фермера, которая в первом браке тоже была женой фермера и трудилась вместе с ним на земле, смогла задолго до достижения среднего возраста стать интеллектуалкой, свободной от национальных предрассудков, и сделать политическую карьеру. Зимой 1940 года, когда ее отец погиб во время войны с Россией, оставив жену и ребенка на семейной земле, 57 % финнов являлись фермерами и лесорубами. Когда ей исполнилось сорок пять, сельским хозяйством занимались уже менее 10 %. В подобных обстоятельствах вполне естественно, что многие финны, начав с крестьянского труда, заканчивали свой путь совершенно иначе.
Предсказание Маркса, что индустриализация уничтожит крестьянство, наконец явно воплощалось в жизнь в странах с бурно развивающейся промышленностью, однако резкое уменьшение населения, занятого в сельском хозяйстве в отсталых странах, было совершенно неожиданным. В то время когда молодые левые с воодушевлением цитировали Мао Цзэдуна, говорившего о победе революции путем мобилизации миллионов сельских тружеников против окружавших их городских цитаделей, эти миллионы покидали свои деревни и переселялись в город. В Латинской Америке за двадцать лет число крестьян сократилось вдвое в Колумбии (1951–1973), Мексике (1960–1980) и немного меньше чем вдвое в Бразилии (1960–1980). Примерно на две трети крестьянство уменьшилось в Доминиканской Республике (1960–1981), Венесуэле (1961–1981) и на Ямайке (1953–1981). Во всех этих странах, за исключением Венесуэлы, в конце Второй мировой войны крестьяне составляли половину или даже абсолютное большинство всего занятого населения. Однако уже в 1970‐е годы в Латинской Америке (за вычетом карликовых государств вокруг Панамского перешейка и Гаити) не осталось ни одной страны, где крестьяне не составляли бы меньшинства. Сходной была ситуация и в государствах исламского мира. Всего за тридцать с небольшим лет в Алжире доля крестьянского населения сократилась с 75 до 20 %, в Тунисе – с 68 до 23 %. В Марокко за десять лет (1971–1982) крестьяне перестали составлять большинство населения, хотя их число уменьшилось не столь резко. В Сирии и Ираке в середине 1950‐х годов крестьяне все еще составляли половину населения. В течение последующих двадцати лет в Сирии это количество сократилось вдвое, в Ираке – более чем на треть. В Иране число сельского населения с 55 % в середине 1950‐х годов упало до 29 % к середине 1980‐х.
Между тем крестьяне аграрных стран Европы, само собой, тоже перестали обрабатывать землю. К 1980 году даже в странах, которые издавна считались оплотом крестьянского земледелия в Восточной и Юго-Восточной Европе, не более трети рабочей силы было занято в сельском хозяйстве (Румыния, Польша, Югославия, Греция), а то и значительно меньше – в частности, в Болгарии, где в 1985 году было лишь 16,5 % крестьян. Лишь одна цитадель крестьянства оставалась в окрестностях Европы и Ближнего Востока – Турция, где количество крестьян сократилось, однако в середине 1980‐х годов все еще составляло абсолютное большинство.
Только в трех регионах земного шара по‐прежнему преобладали поля и деревни: в Африке к югу от Сахары, в Южной и Юго-Восточной Азии и Китае. Лишь там все еще можно было найти страны, которые сокращение крестьянства явно обошло стороной и где на протяжении бурных десятилетий оно оставалось стабильной частью населения – более 90 % в Непале, около 70 % в Либерии, около 60 % в Гане. Даже в Индии, как это ни удивительно, после двадцати пяти лет независимости сельских работников было примерно 70 %, и лишь к 1981 году их число незначительно уменьшилось – до 66,4 %. К концу описываемого периода эти регионы с преобладающим сельским населением все еще составляли половину человечества, но даже в них под напором экономических инноваций начали происходить разрушительные изменения. Крепкий аграрный массив Индии был окружен странами, крестьянское население которых быстро уменьшалось: Пакистаном, Бангладеш и Шри-Ланкой, где крестьяне давно уже перестали составлять бóльшую часть населения, так же как в 1980‐е годы в Малайзии, на Филиппинах и в Индонезии и, конечно, в новых индустриальных государствах Восточной Азии – на Тайване и в Южной Корее, где еще в 1961 году в сельском хозяйстве было занято более 60 % населения. Кроме того, в Африке преобладание крестьянства в нескольких южных странах в определенном отношении было иллюзорным. Сельское хозяйство, в котором были заняты преимущественно женщины, составляло лишь видимую сторону экономики, которая на самом деле держалась на денежных переводах от мужчин, мигрировавших в города с белым населением и в шахты, расположенные на юге.
Странность этого массового тихого исхода с земли на самой большой в мире материковой территории и еще больше – на ее островах[87]87
Около трех пятых всей суши земного шара, не считая ненаселенного материка Антарктики.
[Закрыть] заключается в том, что он только отчасти явился следствием технического прогресса, во всяком случае в бывших аграрных регионах. Как мы уже видели (см. главу 9), промышленно развитые страны, за одним или двумя исключениями, превратились в главных поставщиков сельскохозяйственной продукции на мировой рынок, причем это происходило на фоне постоянного сокращения их сельского населения, порой составлявшего крайне малую долю всех работающих граждан. Такой эффект достигался за счет небывалых капиталовложений в производство. Наиболее наглядно это проявлялось в том количестве оборудования, которое фермер в богатых и развитых странах имел в своем распоряжении. Подобное положение дел воплотило в жизнь великую мечту об изобилии путем механизации сельского хозяйства, которую лелеяли трактористы в распахнутых рубашках, улыбавшиеся с пропагандистских плакатов молодой советской республики, – и которую СССР, примечательным образом, осуществить так и не смог. Не столь заметными, но в равной мере значимыми стали все более впечатляющие достижения сельскохозяйственной химии, биотехнологии и селективного улучшения пород животных. В таких условиях сельское хозяйство больше не нуждалось ни в рабочих руках, без которых раньше нельзя было собрать урожай, ни в большом числе постоянных фермерских семей и их работников. А там, где они требовались, в результате развития транспорта отпала необходимость их постоянного проживания в деревне. Так, в 1970‐е годы скотоводы Пертшира (Шотландия) сочли более выгодным приглашать стригалей из Новой Зеландии на короткий сезон стрижки, который, естественно, не совпадал с сезоном стрижки в Южном полушарии.
Бедные регионы мира сельскохозяйственная революция тоже не обошла стороной, хотя проявилась она здесь и менее явно. Конечно, если бы не ирригация и не “зеленая революция”[88]88
Систематическое внедрение в странах третьего мира новых сортов высокоурожайных культур, выращенных по специально разработанным методикам, в основном ведет начало с 1960‐х годов.
[Закрыть] (хотя отдаленные последствия и того и другого непредсказуемы), огромные территории Южной и Юго-Восточной Азии не смогли бы прокормить свое быстро увеличивающееся население. Однако в целом страны третьего мира и часть стран “второго мира” (включая социалистические) больше не могли прокормить сами себя, не говоря уже о производстве излишков, ожидаемом от аграрных стран. В лучшем случае они могли сосредоточиться на выращивании специализированных экспортных культур для рынков развитых стран, а их крестьяне, если не покупали дешевых излишков экспортных продуктов с Севера, продолжали обрабатывать землю старым ручным способом. У них не было веских причин оставлять сельское хозяйство, где требовался их труд, за исключением разве что демографического взрыва, который мог привести к дефициту земли. Однако те регионы, из которых наблюдался отток крестьянства, как правило, были малонаселенными (как в Латинской Америке) и зачастую имели открытые границы, к которым небольшая часть сельского населения мигрировала в качестве сквоттеров и свободных поселенцев. Нередко эти переселенцы создавали политическую основу для повстанческих движений, как, например, в Колумбии и Перу. Напротив, азиатские регионы, в которых крестьянство обеспечивало себя лучше всего, возможно, являлись самой густонаселенной зоной в мире с плотностью населения от 250 до 2000 человек на квадратную милю (средняя цифра для Южной Америки – 42,5 человека на квадратную милю).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.