Текст книги "Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век (1914–1991)"
Автор книги: Эрик Хобсбаум
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 59 страниц)
Отток населения из сельской местности означает его приток в город. Мир во второй половине двадцатого века стал урбанизированным, как никогда ранее. К середине 1980‐х годов 42 % его населения планеты жило в городах, и если бы не огромное количество крестьян в Китае и Индии, составлявших три четверти всего сельского населения Азии, городское население земного шара превысило бы размеры сельского (Population, 1984, р. 214). Но даже в традиционных аграрных центрах люди перебирались из деревень в города, особенно в большие. С 1960 по 1980 год городское население Кении удвоилось и к 1980 году достигло 14,2 %; при этом почти шесть из каждых десяти городских жителей теперь жили в Найроби, в то время как двадцать лет назад таких было только четверо из десяти. В Азии многомиллионные города разрастались как на дрожжах, особенно столицы. Сеул, Тегеран, Карачи, Джакарта, Манила, Нью-Дели, Бангкок – население этих столиц в 1980 году насчитывало от 5 до 8,5 миллиона жителей, а к 2000 году ожидалось увеличение до 10–13 миллионов (в 1950 году население ни однойиз них, кроме Джакарты, не превышало 1,5 миллиона) (World Resources, 1986). Фактически самые большие городские агломерации в конце 1980‐х годов находились в странах третьего мира: Каир, Мехико-Сити, Сан-Паулу и Шанхай, население которых исчислялось восьмизначными цифрами. Как ни парадоксально, но в то время как развитые страны оставались гораздо более урбанизированными, чем отсталые (за исключением некоторых частей Латинской Америки и исламской зоны), их собственные гигантские города постепенно размывались. Они достигли своего расцвета в начале двадцатого века, до того, как переселение на окраины и в пригороды не стало набирать скорость и старые центры больших городов по вечерам не начали напоминать опустевшие муравейники, когда рабочие, владельцы магазинов и искатели развлечений расходились по домам. В то время как с 1950 года за тридцать лет население Мехико увеличилось почти в пять раз, Нью-Йорк, Лондон и Париж медленно сползали к нижнему краю списка самых больших столиц мира.
Однако странным образом старый и новый мир постепенно шли навстречу друг другу. Типичный “большой город” развитого мира состоит из связанных между собой городских поселений, сходящихся главным образом в центре или в административном и деловом районах, которые легко узнать с воздуха по высотным зданиям и небоскребам, за исключением мест, подобных Парижу, где строительство таких зданий не разрешено[89]89
Подобные высокие здания (естественное следствие высоких цен на землю в центральных районах) до 1950‐х годов были крайне редки. Нью-Йорк фактически являлся единственным исключением. Их распространение началось с 1960‐х годов, и даже в таком малоэтажном и децентрализованном городе, как Лос-Анджелес, был воздвигнут высотный деловой центр.
[Закрыть]. Их взаимосвязь, а также сокращение общественных средств передвижения под натиском частных автомобилей продемонстрировала начавшаяся в 1960‐х годах новая революция в общественном транспорте. Никогда, начиная со строительства первого трамвая и первых линий метро в конце девятнадцатого века, не строилось так много новых тоннелей и скоростных систем сообщения с пригородами – это происходило повсеместно, от Вены до Сан-Франциско, от Сеула до Мехико. В то же время продолжался отток из старых центров городов, поскольку в большинстве пригородных районов создавались свои собственные торговые и развлекательные центры по образцу американских торговых центров (моллов).
С другой стороны, большие города в странах третьего мира, отдельные части которых тоже связывали воедино системы общественного транспорта (обычно устаревшего и плохо выполнявшего свою функцию), а также множество разбитых частных автобусов и маршрутных такси, являлись разобщенными и лишенными четкой структуры. Это происходило потому, что упорядочить жизнь 10 или 20 миллионов человек крайне сложно, особенно если добрая половина городских кварталов выросла из барачных поселков, основанных сквоттерами на незанятых пустырях. Население таких городов может тратить несколько часов в день на поездку до места работы и обратно (поскольку постоянная работа для них очень важна), а также совершать столь же долгие путешествия к местам публичных ритуалов, например на стадион “Маракана” (двести тысяч мест), где жители Рио‐де-Жанейро поклоняются божеству под названием “футбол”. В целом же крупные города Старого и Нового Света все больше становились скоплениями номинально автономных сообществ (на Западе они зачастую имели официальный статус). Правда, на благополучном Западе, по меньшей мере на окраинах городов, было гораздо больше зелени, чем в перенаселенных или нищих странах третьего мира. В то время как в трущобах и барачных поселках люди соседствовали с крысами и тараканами, нейтральная полоса между городом и деревней в странах развитого мира была заселена дикой фауной: ласками, лисами и енотами.
IIПочти столь же стремительным, как упадок крестьянства, но гораздо более универсальным оказался рост числа профессий, требовавших среднего и высшего образования. Всеобщее начальное образование было целью фактически всех правительств, так что к концу 1980‐х годов только самые честные или самые отсталые государства осмеливались признаться, что половина их населения остается неграмотной, и лишь десять стран (все, за исключением Афганистана, африканские) были готовы признать, что писать и читать могут менее 20 % их населения. В результате грамотность резко выросла, особенно в странах, где у руководства находились коммунисты, чьи достижения в этом отношении были, безусловно, самыми впечатляющими, хотя заявления о “ликвидации” неграмотности в небывало короткие сроки иногда и звучали чересчур оптимистично. Однако независимо от того, была ли полностью ликвидирована неграмотность населения, желание учиться в средних и особенно в высших учебных заведениях многократно увеличилось, как и число студентов.
Этот взрывообразный рост был особенно заметен в университетском образовании, поскольку до сих пор ничего подобного не наблюдалось ни в одной стране, за исключением США. До Второй мировой войны даже в Германии, Франции и Великобритании – трех наиболее развитых странах с самым высоким уровнем образованности, чье население в сумме составляло 150 миллионов, число студентов университетов не превышало 150 тысяч, что составляло 0,1 % населения. Однако к концу 1980‐х годов во Франции, Федеративной Республике Германии, Италии, Испании и СССР число студентов исчислялось миллионами (если брать только европейские страны), не говоря уже о Бразилии, Индии, Мексике и Филиппинах и, конечно, США, которые первыми ввели у себя массовое обучение в колледжах. К этому времени в странах, заботившихся о повышении образованности своего населения, студенты составляли более 2,5 % всего населения, а иногда даже более 3 %. Стало обычным явлением, что до 20 % молодых людей и девушек в возрасте от двадцати до двадцати четырех лет получали систематическое образование. Даже в наиболее консервативных в академическом отношении странах, Великобритании и Швейцарии, это количество увеличилось до 1,5 %. Более того, самые большие студенческие сообщества появились в странах, которые были далеки от экономического процветания: Эквадоре (3,2 %), на Филиппинах (2,7 %) и в Перу (2 %).
Это явление было не только новым, но и неожиданным. “Наиболее поразительный факт, который стал нам известен в результате исследований, проведенных среди студентов университетов Южной Америки, – это то, что их так мало” (Liebman, Walker, Glazer, 1972, p. 35), – писали тогда американские ученые в убеждении, что к югу от Рио-Гранде повторяется элитистская европейская модель высшего образования. И это несмотря на то, что число студентов увеличивалось примерно на 8 % в год. Лишь в 1960‐е годы стало очевидно, что студенты в социальном и политическом отношении представляют собой гораздо более серьезную силу, чем когда‐либо раньше. В 1968 году подъем студенческих радикальных выступлений по всему миру говорил громче, чем любая статистика, и их уже нельзя было недооценивать. С 1960 по 1980 год в развитых странах Европы число студентов в основном увеличилось в 3–4 раза, за исключением тех государств, где оно увеличилось в 4–5 раз, как в Федеративной Республике Германии, Ирландии и Греции, в 5–7 раз, как в Финляндии, Исландии, Швеции и Италии, и в 7–9 раз, как в Испании и Норвегии (Burloiu, 1983, р. 62–63). На первый взгляд может показаться странным, что в социалистических странах, несмотря на их заявления о массовом образовании, приток студентов в университеты был не столь заметен. В Китае наблюдалось совсем иное. Великий кормчий фактически упразднил высшее образование во время “культурной революции” (1966–1976). Поскольку в 1970–1980‐е годы трудности социалистической системы росли, она все больше отставала от Запада и в этой области. В Венгрии и Чехословакии людей, получивших высшее образование, было меньше, чем в любом европейском государстве.
Но так ли уж это странно, если вдуматься? Небывалый подъем высшего образования, который к началу 1980‐х годов обеспечил по крайней мере семь стран более чем ста тысячами преподавателей университетского уровня, произошел благодаря возросшим потребностям общества, которые социалистическая система не была готова удовлетворить. Правительствам и планирующим органам стало очевидно, что современная экономика нуждается в гораздо большем количестве администраторов, учителей и технических специалистов, чем раньше, которых нужно где‐то обучать, а университеты и институты по сложившейся веками традиции продолжали готовить государственных служащих и специалистов привычных профессий. Но в то время как все это и общая демократизация жизни объясняет масштабную экспансию высшего образования, взрывообразный рост числа студентов намного превышал то, что можно было предусмотреть путем рационального планирования.
На самом деле там все семьи, у которых была возможность выбора, старались дать своим детям высшее образование, поскольку оно было самым надежным способом обеспечить их стабильным доходом, а также, помимо всего прочего, и более высоким социальным статусом. Среди студентов, опрошенных американскими исследователями в середине 1960‐х годов в различных странах Латинской Америки, от 79 до 95 % были убеждены, что высшее образование даст им возможность в течение десяти лет перейти на более высокую ступень социальной лестницы, а от 21 до 38 % студентов считали, что это даст им более высокий экономический статус, чем у их семей (Liebman, Walker, Glazer, 1972). Безусловно, высшее образование обеспечило бы им более высокий доход по сравнению с теми, кто не имел высшего образования. В странах с низким уровнем образования, где диплом гарантировал место в государственном аппарате, а вместе с этим власть, влияние и возможности финансовых махинаций и вымогательства, он мог стать ключом к реальному богатству. Разумеется, большинство студентов были выходцами из семей, более обеспеченных, чем основная часть населения (какие еще родители могли позволить себе платить за обучение молодых людей трудоспособного возраста?), но необязательно богатых. Часто жертвы, которые приносили родители, были весьма ощутимы. Корейское образовательное чудо, как говорили, было построено на спинах коров, проданных мелкими фермерами для того, чтобы обеспечить своим детям возможность пополнить уважаемое и привилегированное ученое сословие (за восемь лет – с 1975 по 1983 год количество корейских студентов выросло с 0,8 % почти до 3 % всего населения). Каждый, кто первым в истории семьи поступил в университет на дневное отделение, легко поймет их мотивации. Подъем благосостояния в “золотую эпоху” позволил бесчисленным семьям со средним достатком (конторским служащим, государственным чиновникам, лавочникам, мелким бизнесменам, фермерам и даже обеспеченным квалифицированным рабочим) оплачивать дневное обучение своих детей. Западные “государства всеобщего благоденствия”, начав с субсидий, которые США предоставляли с 1945 года студентам из числа бывших военнослужащих, в той или иной форме обеспечивали значительную помощь студентам, хотя большинство из них и ожидала довольно скромная жизнь. В демократических государствах и странах с эгалитарными традициями отчасти признавалось право выпускников средних школ поступать в высшие учебные заведения, причем во Франции запрещение дискриминации при поступлении в государственный университет было закреплено конституцией в 1991 году (чего не существовало в социалистических странах). Когда юноши и девушки бросились получать высшее образование (за исключением США, Японии и нескольких других стран, университеты являлись преимущественно государственными, а не частными учреждениями), государства начали открывать новые вузы, что особенно характерно для 1970‐х, когда число университетов в мире увеличилось более чем в два раза[90]90
В социалистическом мире этот процесс по‐прежнему был менее интенсивным.
[Закрыть]. Новые независимые государства, бывшие колонии, число которых многократно увеличилось в 1960‐е годы, настаивали на собственных высших учебных заведениях – для них это был символ независимости, подобно собственной армии, авиалиниям и государственному флагу.
Множество молодых мужчин и женщин, а также их педагогов, исчисляемое миллионами или по меньшей мере сотнями тысяч, во всех государствах, кроме самых малых или крайне отсталых, все больше концентрировались в крупных и часто изолированных кампусах и становились новым важным фактором в политике и культуре. Они обменивались идеями и опытом, преодолевая границы государств, и обладали большими возможностями, чем государства со всеми их средствами коммуникации. Как показали 1960‐е годы, студенческие сообщества были не только политически радикальными и взрывоопасными, но и крайне эффективными в трансляции политического и социального недовольства не только на национальный, но и на международный уровнень. В странах с диктаторскими режимами они, как правило, были единственной группой граждан, способной к коллективным политическим действиям. Стоит заметить, что в то время как количество студентов в других латиноамериканских странах росло, в Чили после прихода к власти в 1973 году военного диктатора Пиночета их число было сокращено с 1,5 до 1,1 % населения. И если был во время “золотой эпохи”, начавшейся после 1945 года, хотя бы один момент, похожий на всеобщее мировое восстание, о котором с 1917 года мечтали революционеры, это, без сомнения, 1968 год. Студенческие волнения происходили по всему миру: от США и Мексики до социалистических Польши, Чехословакии и Югославии. Значительным стимулом для них послужили беспрецедентные массовые студенческие волнения в мае 1968 года в Париже – эпицентре европейской студенческой смуты. Им было далеко до революции, хотя они и представляли собой гораздо более значительное явление, чем “психодрама” или “уличный театр”, как их называли враждебно настроенные наблюдатели старшего поколения. Кроме того, 1968 год был знаменателен как год окончания эпохи генерала де Голля во Франции, эпохи президентов-демократов в США, год краха надежд на либерализацию коммунистических режимов Центральной Европы и как начало новой эпохи в мексиканской политике (когда не последовало никакой реакции правительства на массовое убийство студентов в Тлателолько).
Причина, по которой студенческие выступления 1968 года (продолжившиеся в 1969 и 1970 годах) не только не вызвали революций, но даже не дали повода думать, что они могут произойти, заключалась в том, что студенты, какими бы они ни были организованными и сплоченными, не могли совершить революцию в одиночку. Их политическая сила заключалась в их способности действовать в качестве сигнала и детонатора для более многочисленных, но не столь легко воспламеняемых социальных групп. Начиная с 1960‐х годов им иногда это удавалось. Они инициировали мощные волны забастовок во Франции и Италии в 1968 и 1969 годах, однако после двадцати лет беспрецедентного улучшения условий жизни рабочих в странах, где отсутствовала безработица, революция волновала умы пролетариев в самую последнюю очередь. Только в начале 1980‐х годов (однако и тогда это происходило в недемократических странах – Китае, Южной Корее и Чехословакии) студенческие волнения, казалось, реализовали свой потенциал для революционного взрыва или, по крайней мере, заставили правительства считать их настолько серьезной угрозой для государства, что потребовалась демонстрация их массового уничтожения, как на площади Тяньаньмэнь в Пекине. После крушения великих надежд 1968 года некоторые радикалы студенческих движений предпринимали попытки совершить революцию с помощью небольших террористических групп, однако, хотя такие инициативы и получили довольно большой общественный резонанс (этим достигнув по крайней мере одной из своих главных целей), они редко имели серьезные политические последствия. Если же такая угроза возникала, властям стоило лишь решиться принять ответные меры, и эти движения довольно быстро подавлялись: с невиданной жестокостью и систематическим применением пыток во время “грязных войн” в Южной Америке в 1970‐е; путем подкупа и закулисных интриг в Италии. Из заслуживающих внимания студенческих движений 60‐х, которым удалось дожить до конца XX века, можно назвать баскскую террористическую организацию ЭТА и коммунистическую крестьянскую повстанческую группировку “Сияющий путь” (Sendero Luminoso) в Перу – непрошеный подарок землякам от преподавателей и студентов университета Айакучо.
Однако один довольно любопытный вопрос остается без ответа: почему студенческое движение, созданное новой социальной группой, единственное среди прочих новых и старых действующих лиц “золотой эпохи” выбрало левый радикализм? Ведь даже националистические студенческие группировки вплоть до 1980‐х годов стремились вышить на своих красных знаменах изображения Маркса, Ленина или Мао.
Отчасти этот вопрос уводит нас за пределы социальной стратификации, поскольку студенчество по определению является молодежной группой с определенными возрастными границами, так сказать, временным привалом на жизненном пути человека. Кроме того, в эту группу вливалось стремительно растущее и непропорционально большое число женщин, балансирующих между непостоянной категорией возраста и постоянной категорией пола. Ниже мы поговорим о развитии специфической молодежной культуры, связывавшей студентов с остальной молодежью, а также о новом женском самосознании, вышедшем за рамки университетов. Группы молодежи, еще не нашедшие себе места во взрослой жизни, являются традиционным очагом распространения высоких идей, волнений и беспорядков, о чем знали еще ректоры средневековых университетов. Революционный пыл более приемлем в восемнадцать, чем в тридцать пять, о чем европейские буржуазные отцы из поколения в поколение предупреждали своих скептически настроенных сыновей, а позднее и дочерей. Кстати, это мнение настолько укоренилось в западных культурах, что правящие круги некоторых стран (большей частью католических) по обе стороны Атлантики абсолютно не принимали в расчет студенческие выступления, порой даже когда они переходили в вооруженную партизанскую борьбу. Студенты университета Сан-Маркос в Лиме (Перу) “несли революционную вахту”в ультрамаоистских сектах, прежде чем выбрать солидную неполитическую профессию среднего класса. При этом нормальная жизнь в этой несчастной стране шла своим чередом (Lynch, 1990). Мексиканские студенты вскоре поняли, что: а) государственный и партийный аппарат в основном подбирает свои кадры из выпускников университетов и б) чем большую революционность они проявляют в студенческие годы, тем лучшую работу им могут предложить после окончания университета. Даже в респектабельной Франции имелись случаи, когда бывшие маоисты начала 1970‐х годов впоследствии сделали блестящую карьеру на государственной службе.
И все же это не объясняет, почему массы молодых людей, находившихся на пути к гораздо более перспективному будущему, чем было у их родителей и чем то, которое ожидало большинство молодежи, не имевшей высшего образования, привлекал политический радикализм (хотя имелись редкие исключения)[91]91
Среди этих редких исключений – Россия, где, в отличие от других коммунистических стран Восточной Европы и Китая, студенты не были влиятельной и даже заметной силой в годы разрушения коммунизма. Демократическое движение в России описывалось как “революция сорокалетних”, за которой наблюдала деполитизированная и деморализованная молодежь.
[Закрыть]. Возможно, многие из них и не были радикально настроены, предпочитая сосредоточиться на получении ученых степеней, гарантировавших их будущее, однако они были не столь заметны, как меньшая, но все же значительная часть политически активных студентов, особенно когда они доминировали во внешних проявлениях университетской жизни с помощью публичных акций, от граффити и постеров на стенах до собраний, маршей и пикетов. Однако даже такая степень левой радикализации была новостью для развитых стран, хотя для отсталых и зависимых государств это было не так. До Второй мировой войны студенты Центральной и Западной Европы и Северной Америки в подавляющем большинстве были политически нейтральными или придерживались правых взглядов.
Возможный ответ на этот вопрос кроется в резком увеличении численности студентов. Во Франции в конце Второй мировой войны было менее 100 тысяч студентов. К 1960 году их количество превысило 200 тысяч, а в течение следующих десяти лет увеличилось до 651 тысячи (Flora, р. 582; Deux Ans, 1990, p. 4). (В течение этих десяти лет число студентов-гуманитариев увеличилось почти в три с половиной раза, а число студентов, изучающих общественные науки, – в четыре раза.) Самым скорым и прямым последствием стало возникновение неизбежной напряженности между первым поколением студентов, стремительно влившимся в университеты, и самими учебными заведениями, которые ни психологически, ни организационно, ни интеллектуально не были готовы к такому наплыву. По мере того как все больше молодежи получало возможность учиться (во Франции в 1950 году студенты составляли 4 % населения, а в 1970 году – 15,5 %), поступление в университет перестало быть исключительной привилегией, которая сама по себе уже являлась наградой. Ограничения, которые университет накладывал на молодых людей, по большей части из небогатых семей, вызывали у них все большее недовольство. Недовольство университетскими властями легко переходило в недовольство властями вообще и в итоге заканчивалось (на Западе) левыми идеями. Поэтому вовсе не удивительно, что 1960‐е стали десятилетием студенческих волнений в ярчайшем проявлении. В разных странах они усиливались по своим особым причинам: так, в США это была враждебность к войне во Вьетнаме (и к военной службе), в Перу – борьба с расовой дискриминацией (Lynch, р. 32–37), однако в целом явление было слишком широко распространенным, чтобы для него всякий раз требовалось объяснение.
Тем не менее в более общем смысле эта новая студенческая прослойка находилась под довольно неудобным углом по отношению к остальному обществу. В отличие от других, уже устоявшихся, классов и социальных групп, эта не имела устойчивой ниши в обществе или готовой модели отношения к нему. Можно ли было сравнить эти толпы с относительно малочисленными группками довоенных студентов (которых даже в высокообразованной Германии в 1939 году было всего 40 тысяч), для которых студенчество было лишь начальной стадией в жизни среднего класса? Само существование этой новой прослойки вызывало вопросы об обществе, ее породившем, а от вопросов до критики – один шаг. Как они вписывались в это общество? Что оно собой представляло? Сама молодость студенческих сообществ, сама глубина возрастной пропасти между этими детьми послевоенного мира и их родителями, которые помнили прошлое и могли сравнивать его с настоящим, делали эти вопросы более острыми, а отношение молодежи – более критическим. Недовольства молодых не умаляло сознание того, что они живут в лучшие времена, о которых их родители и не мечтали. Наоборот, они считали, что все можно сделать по‐другому и гораздо лучше, даже когда не знали, как именно. Старшее поколение, привычное к годам трудностей и безработицы, не ожидало такой массовой радикализации в то время, когда экономических причин для нее в развитых странах было меньше, чем когда‐либо раньше. Взрыв студенческого недовольства возник на самом пике мирового промышленного бума потому, что был направлен, пусть слепо и неосознанно, против того, что они считали основной чертой этого общества, а не против того, что старое общество недостаточно хорошо. Парадоксально, что толчок к новому радикализму, исходивший из прослойки, не имевшей экономических причин для недовольства, стимулировал даже группы, привыкшие к объединению на экономической основе, которые поняли, что могут требовать от нового общества гораздо больше, чем раньше. Самым прямым следствием европейских студенческих бунтов стала волна стачек рабочих, которые требовали повышения заработной платы и улучшения условий труда.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.