Текст книги "Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век (1914–1991)"
Автор книги: Эрик Хобсбаум
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 56 (всего у книги 59 страниц)
В связи с этим возникают две проблемы. Во-первых, какими будут природа и сфера компетенции новых органов, принимающих решения: наднациональными, национальными, региональными, глобальными? Или же речь будет идти о той или иной комбинации всех этих уровней? И во‐вторых – как будет строиться их взаимодействие с народами, судьбу которых они стремятся решать?
Первая проблема носит в целом технический характер, поскольку необходимые органы власти на данный момент уже существуют, как существуют в теории (но только в теории) модели взаимодействия между ними. Расширяющийся Европейский союз дал много подходящих образцов, хотя многие конкретные предложения относительно разделения труда между глобальными, наднациональными, национальными и внутринациональными органами власти нередко вызывали неодобрение то на одном, то на другом уровне. На данный момент международные органы власти обладают весьма ограниченными полномочиями, хотя и стремятся расширить сферу своего влияния, навязывая свою политическую и экологическую политику странам, нуждающимся в займах. Евросоюз является уникальным образованием и, будучи продуктом особой и, вероятно, неповторимой исторической конъюнктуры, скорее всего, так и останется уникальным, если, конечно, на месте бывшего Советского Союза не появится сходное политическое образование. Сложно предвидеть темпы расширения полномочий этих наднациональных институтов. Тем не менее такое расширение неизбежно, и можно даже предположить, как именно оно произойдет. Дело в том, что эти органы власти во всем мире уже функционируют через менеджеров гигантских международных финансовых организаций, объединивших ресурсы олигархии самых богатых и влиятельных стран. А поскольку пропасть между бедными и богатыми странами будет только расширяться, возрастет и финансовое влияние соответствующих международных институтов. Проблема заключается в том, что с 1970‐х годов Всемирный банк и Международный валютный фонд при политическом содействии США поддерживали непреложные принципы свободного рынка, частного предпринимательства и глобальной свободы торговли. Все это прекрасно подходило для американской экономики двадцатого века и британской экономики середины девятнадцатого века, но совсем не обязательно годится для всего человечества. То есть глобальное регулирование окажется эффективным только при условии отказа великих экономических держав от традиционной политики. Но, по‐видимому, в ближайшем будущем подобных изменений не предвидится.
А вот вторая проблема отнюдь не является технической. Мир конца двадцатого столетия, основанный на определенных принципах политической демократии, столкнулся с проблемой выработки политических решений, причем президентские и парламентские выборы не имеют к этой проблеме никакого отношения. В более общем смысле эта дилемма связана с ролью обычных людей в эпоху, справедливо называемую – во всяком случае, до возникновения феминизма – “веком простого человека”. Это дилемма века, в котором власть могла – а по мнению некоторых, была даже обязана – быть “из народа” и “для народа”, но никоим образом не могла осуществляться “народом” или хотя бы представительными ассамблеями, избранными в честном соревновании. Впрочем, эта проблема далеко не нова. Хорошо известные политологам и сатирикам политические трудности демократии (отчасти затронутые в предыдущих главах) были всецело осознаны в тот момент, когда всеобщее избирательное право перестало быть особенностью США.
Но затруднения демократии с недавних пор значительно возросли – и потому, что теперь было никуда не деться от общественного мнения, фиксируемого социологическими опросами и раздуваемого вездесущими медиа, и потому, что органам власти приходилось принимать все больше решений, для которых общественное мнение никак не могло служить ориентиром. Это могли быть решения, непопулярные у большинства избирателей, причем избиратели, веря в их необходимость для общего блага, нередко считали последствия таких решений вредными для себя лично. В итоге к концу двадцатого века политики некоторых демократических стран пришли к выводу, что любые предложения поднять налоги самоубийственны с электоральной точки зрения, а выборы превратились в соревнования по фискальной безответственности. В то же время избирателям и парламентам постоянно приходилось сталкиваться с вопросами, для решения которых неспециалисты, т. е. подавляющее большинство граждан, просто не имели требуемой квалификации, – как, например, вопросы о будущем атомной энергетики.
Впрочем, в некоторых случаях даже в демократических государствах граждане настолько идентифицировали себя с целями своих правительств, обладающих легитимностью и пользующихся всеобщим доверием, что в обществе возникло чувство “общих интересов”, как, например, в Великобритании времен Второй мировой войны. Можно привести и другие случаи базового консенсуса между основными политическими оппонентами, в результате чего правительства беспрепятственно проводили политику, не вызывавшую значительных разногласий. Мы уже убедились, что такое положение дел было характерно для некоторых западных стран в “золотую эпоху”. Правительства также полагались на согласованные оценки своих технических или научных советников, незаменимых для управленцев-неспециалистов. Когда советники приходили к сходным решениям или консенсус в целом превышал разногласия, область политических разногласий сужалась. Но когда эксперты не могут прийти к единому мнению, тем, кто принимает решения, приходится действовать вслепую, подобно присяжным, которые выслушивают экспертов-психологов со стороны обвинения и защиты, не доверяя ни тем, ни другим.
Но мы уже видели, что в “десятилетия кризиса” политический и интеллектуальный консенсус оказался подорван, особенно в областях, связанных с выработкой политических решений. Что касается народов, которые прочно идентифицировали себя со своими правительствами, то к началу 1990‐х годов их осталось не так много. Разумеется, в мире немало стран, чьи граждане поддерживают идею сильного, активного и социально ответственного государства, которое заслужило определенную свободу действий, поскольку служит общему благу. К сожалению, большинство правительств fin de siècle имели мало общего с этим идеалом. Что касается стран, чьи правительства сами по себе не вызывали доверия, одни следовали американской модели индивидуального анархизма, смягченной судебным контролем и политикой лоббирования, а в других, куда более многочисленных, власти были настолько коррумпированы, что граждане вообще не ожидали от них никакого общественного блага. Такое положение дел было широко распространено в странах третьего мира, но, как показали события в Италии 1980‐х годов, оказалось не чуждо и развитым странам.
В итоге наиболее эффективно работали те организации, которые вообще не придерживались демократической практики принятия решений: частные корпорации, наднациональные институты и, разумеется, недемократические режимы. В демократической системе не так‐то просто отстранить политиков от принятия решений, даже если некоторым странам и удавалось вывести центральные банки из‐под их контроля и здравый смысл требовал распространения подобной практики повсюду. Тем не менее правительства все чаще пытались игнорировать чужое мнение, причем как избирателей, так и законодательных органов. Или, во всяком случае, они торопились принять решение, а затем ставили общество перед свершившимся фактом, надеясь на разногласия, непостоянство и инертность общественного мнения. Политика постепенно превращалась в своеобразное упражнение в уклончивости, поскольку политики боялись говорить избирателям то, что те не хотели слышать. При этом после окончания “холодной войны” прятать непопулярные действия за железный занавес “национальной безопасности” стало гораздо сложнее. Стратегия уклончивости, несомненно, будет и дальше набирать силу. Даже в демократических странах институты принятия решений будут все больше выводиться из‐под контроля электората. Этот контроль сохранится лишь в косвенной форме: в том, что власть, создающая эти институты, сама однажды была избрана. Многие правительства, стремящиеся к концентрации власти (как, например, в Великобритании в 1980‐е и начале 1990‐х годов), целенаправленно наращивали число подобных ad hoc органов, неподотчетных избирателям и прозванных quangos. Даже страны, не обладающие эффективной системой разделения властей, по достоинству оценили такое отступление от демократии. А в таких странах, как США, этот процесс вообще являлся неизбежным, поскольку конфликт между исполнительной и законодательной властью, изначально присущий их системе управления, исключительно затруднял процесс принятия решений в обычных условиях.
К концу двадцатого века многие граждане перестали интересоваться политикой, предоставив государственные дела так называемому политическому классу – кажется, это название появилось в Италии. Речь идет об особой “группе по интересам”, состоящей из профессиональных политиков, журналистов, лоббистов и т. д., представители которой читают написанные друг другом речи и политические статьи. Многим людям политический процесс казался совершенно неинтересным или просто чем‐то таким, что малозаметно, но неизбежно влияет на повседневную жизнь – благоприятно или нет. С одной стороны, растущее благосостояние, усилившийся интерес к частной жизни и развлечениям, а также потребительский эгоизм делали политику менее важной и привлекательной, с другой – граждане, считавшие, что выборы им ничего не дают, их просто игнорировали. С 1960 по 1988 год число рабочих, принимавших участие в президентских выборах в США, уменьшилось на треть (Leighly, Naylor, 1992, p. 731). Упадок массовых партий, классовых или идеологических, устранил основной общественный механизм превращения мужчин и женщин в политически активных граждан. Даже коллективная идентификация со своей страной теперь осуществлялась через национальные виды спорта, спортивные команды и другие неполитические символы, а не через государственные институты.
Может сложиться впечатление, что в результате деполитизации гражданского населения у власти появилась большая свобода принятия решений. Но в действительности все оказалось наоборот. Различные меньшинства, не прекращавшие борьбу за отдельные аспекты общих интересов или – несколько чаще – за узкие интересы своих групп, получили возможность влиять на отработанный процесс принятия решений столь же (если не более) эффективно, как и многоцелевые политические партии. Ведь в отличие от крупных партий малые инициативные группы концентрировали всю свою энергию на преследовании единственной цели. Более того, растущее стремление правительств обойти выборный процесс укрепило политическое влияние средств массовой коммуникации, которые теперь проникали в каждый дом и превратились в мощное средство передачи информации из публичной сферы в частную. СМИ сделались значимым игроком на политической арене прежде всего благодаря своему умению выискивать и обнародовать то, о чем власти предпочли бы умолчать, а также выражать те общественные настроения, которые более не транслировались путем формальных демократических механизмов. Политики использовали СМИ в своих целях и в то же время боялись их. Ведь технический прогресс весьма затруднил эффективный контроль над ними даже для авторитарных режимов. А общее ослабление государственной власти, присущее демократическим режимам, не допускало их монополизации. К концу двадцатого века стало очевидно, что СМИ превратились в более важный компонент политического процесса, чем партии и избирательные системы, и, скорее всего, таковым они и останутся – если только политики не откажутся от демократии. Однако, несмотря на роль мощного противовеса секретности, насаждаемой правительствами, СМИ ни в какой мере не были инструментом демократического правления.
Ни СМИ, ни законодательные органы, избранные посредством всеобщего голосования, ни “народ” сам по себе не могли управлять в прямом смысле этого слова. С другой стороны, правительство (или любой другой подобный ему орган принятия решений) теперь могло управлять народом против его воли или даже без его участия не в большей степени, чем “народ” мог обходиться без решений правительства или не повиноваться этим решениям. Хорошо это или плохо, но в двадцатом веке простые люди стали полноправными коллективными участниками исторического процесса. Все режимы, за исключением теократических, получали свои полномочия именно у народа. Сказанное справедливо даже для тех режимов, которые проводили политику террора и убивали своих граждан в огромных количествах. Само понятие “тоталитаризм”, некогда довольно модное, подразумевало популизм; ибо, если неважно, что “народ” думает о тех, кто управляет от его имени, зачем напрягаться и заставлять его думать так, как этого хотели бы его правители? Все меньше оставалось тех правительств, которые черпали свои полномочия в непререкаемом послушании божеству, традиции или в уважении низших чинов к высшим в иерархическом обществе. Даже исламский фундаментализм, самый успешный вариант теократии, опирался не на волю Аллаха, а на массовую мобилизацию простых людей против непопулярных правительств. Независимо от того, было ли у “народа” право избирать властные структуры, его влияние на общественные дела, активное или пассивное, было решающим.
Именно потому, что двадцатый век знал множество чрезвычайно жестоких режимов, а также режимов, стремящихся силой навязать власть меньшинства большинству – как, например, апартеид в ЮАР, – он ярко продемонстрировал ограниченность власти, основанной исключительно на принуждении. Даже самые безжалостные и жестокие правители прекрасно понимали, что сама по себе неограниченная власть не заменяет ресурсов и навыков, необходимых для поддержания авторитета: признания обществом легитимности режима, в должной мере – активной поддержки со стороны народа, умения разделять и властвовать и, особенно во времена кризиса, готовности граждан к послушанию. Когда в 1989 году граждане отказались подчиняться социалистическим правительствам Восточной Европы, власти сложили с себя полномочия, несмотря на полную поддержку со стороны чиновников, вооруженных сил и сил безопасности. Иначе говоря, опыт двадцатого века (каким бы странным на первый взгляд ни казалось такое утверждение) прежде всего показал, что против воли всего народа вполне можно управлять некоторое время, против воли некоторой его части – долгое время, но нельзя управлять все время против воли всего народа. Сказанное не может служить утешением для постоянно угнетаемых меньшинств или народов, в течение одного или нескольких поколений подвергавшихся тотальным гонениям.
Разумеется, это не является и ответом на вопрос, какими должны быть идеальные отношения между принимающими решения властными структурами и народом. Для выработки эффективной политики руководителям придется учитывать пожелания людей или, во всяком случае, большинства из них, даже если власти и не собираются следовать воле народа. Вместе с тем управлять на основе одной только этой воли невозможно. К тому же навязать непопулярные решения сложнее именно массам, а не малочисленным группировкам, наделенным какой‐либо властью. Проще установить предельные нормы выброса загрязняющих веществ для нескольких крупных автомобильных компаний, чем убедить миллионы водителей сократить потребление бензина. Все европейские правительства уже осознали, что, если отдать будущее Евросоюза в руки простых избирателей, результаты окажутся, скорее всего, неблагоприятными или, во всяком случае, непредсказуемыми. Каждый серьезный наблюдатель прекрасно понимает, что многие политические решения, которые необходимо принять в начале двадцать первого века, будут непопулярными. Возможно, очередная эпоха всеобщего благоденствия и роста, подобно “золотой эпохе”, и смягчила бы настроение граждан, но ни возврата в 1960‐е годы, ни снижения социальной и культурной нестабильности и напряженности “десятилетий кризиса” в ближайшее время не ожидается.
Если наиболее распространенной политической практикой останется всеобщее голосование – что весьма вероятно, – нас ожидают два основных сценария. В странах, где процесс принятия решений все еще осуществляется в рамках демократической процедуры, он все чаще будет протекать, минуя выборы или, скорее, сопряженные с ними формы контроля. Выборные органы власти будут, подобно осьминогу, все больше скрываться за облаком туманной риторики, чтобы сбить с толку избирателей. Второй возможностью является воссоздание такого консенсуса, который предоставил бы органам власти значительную свободу действий, по крайней мере до тех пор, пока граждане не имеют достаточных причин для недовольства. Такая политическая модель появилась в девятнадцатом веке во времена Наполеона III: это демократические выборы “спасителя народа” или режима, спасшего нацию, – т. е. “демократия плебисцита”. Подобный режим необязательно приходит к власти конституционным путем, но если он ратифицируется посредством достаточно честных выборов с несколькими соперничающими между собой кандидатами и даже некоторой оппозицией, то удовлетворяет критерию демократической легитимности, присущему fin de siècle. Это, однако, не оставляет перспектив для либеральной парламентской демократии.
VIIВ этой книге читатель не найдет готовых ответов на вопросы, с которыми человечество столкнулось в конце второго тысячелетия. Вероятно, она поможет разобраться в сути возникших проблем и лучше понять предпосылки их решения, но отнюдь не укажет, существуют ли эти предпосылки сегодня и появятся ли они в будущем. Эта книга показывает, как мало мы знаем и до какой степени плохо разбирались в происходящем те, кто принимал важнейшие общественные решения двадцатого столетия; как немного событий этого века, особенно второй его половины, эти люди сумели спрогнозировать. Все это только подтверждает давно известную истину, согласно которой история – в числе многих других и более важных феноменов – является хроникой преступлений и безумств рода человеческого. А значит, историку не к лицу пророчествовать.
Так что я не стану завершать написанное предсказаниями того, как будет выглядеть ландшафт, который уже изменен до неузнаваемости тектоническими сдвигами “короткого двадцатого века” и станет еще более неузнаваемым, поскольку сдвиги продолжаются. Сегодня у нас меньше оснований для надежд на лучшее будущее, чем в середине 1980‐х, когда автор этой книги завершил трилогию, посвященную истории “долгого девятнадцатого столетия” (1789–1914), следующими словами:
Имеются достаточные основания предполагать, что мир двадцать первого столетия переменится к лучшему. Если человечеству удастся избежать тотального уничтожения (например, в результате ядерной катастрофы), то вероятность такого поворота событий достаточно высока.
Но даже историк, в силу своего возраста не смеющий надеяться на благие перемены до конца своей жизни, не станет отрицать возможность некоторых улучшений в ближайшие двадцать или пятьдесят лет. Вполне вероятно, что пришедшая на смену “холодной войне” дезинтеграция окажется временной, хотя сейчас она и представляется несколько более затянувшейся, чем период распада и разрушения после двух мировых войн. Разумеется, все эти надежды и страхи нельзя считать прогнозами на будущее. Но мы все же догадываемся, что за непроницаемым облаком нашего незнания и неумения точно предвидеть конечный результат все еще действуют те исторические силы, которые определили ход двадцатого века. Мы живем в мире, который завоеван, лишен своих корней и изменен мощным процессом экономического и научно-технического развития капитализма, властвующего уже два или три столетия. Мы также знаем или, во всяком случае, имеем достаточные основания для предположений о том, что такое развитие событий не может продолжаться ad infinitum. Будущее не может быть продолжением настоящего, и уже появились внешние и внутренние признаки того, что мы приблизились к историческому кризису. Силы, созданные научно-техническим прогрессом, являются теперь достаточно мощными для уничтожения всего сущего, а значит, и материальных основ жизни человека. Общественные структуры, включая социальные основания капиталистической экономики, могут вот-вот обрушиться из‐за распада всего того, что мы унаследовали от прошлого. Наш мир под угрозой – он может как взорваться изнутри, так и разрушиться из‐за внешних воздействий. А значит, ему придется измениться.
Мы не знаем, куда движемся. Мы знаем только, что туда, где мы находимся сейчас, нас привела история, и – если читатель разделяет аргументацию автора этой книги – понимаем почему. Тем не менее ясно одно: если человечество задумывается о будущем, то это будущее не может быть продолжением прошлого или настоящего. Попытки построить третье тысячелетие на прежних основаниях обречены. Ценой отказа общества измениться станет провал в пустоту.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.