Текст книги "Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век (1914–1991)"
Автор книги: Эрик Хобсбаум
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 59 страниц)
Глава седьмая
Конец империй
Он стал революционером-террористом в 1918 году. Его гуру присутствовал на его свадьбе, и он никогда не жил со своей женой в течение всех десяти лет их брака, закончившегося с ее смертью в 1928 году. Держаться подальше от женщин являлось непреложным правилом революционеров <…> Он часто говорил мне о том, что индусы обретут свободу, сражаясь за нее подобно ирландцам. Когда мы были рядом, я прочитал книгу “Моя борьба за свободу Ирландии” Дэна Брина, являвшегося идеалом Мастерды. Он назвал свою организацию “Индийская республиканская армия” в честь Ирландской республиканской армии.
Калпана Датт (Dutt, 1945, р. 16–17)
Священное племя колониальных чиновников смотрело сквозь пальцы и даже поощряло систему взяточничества и коррупции, которая позволяла без больших затрат осуществлять контроль над недовольным, а часто и враждебным населением. На деле это означает, что для того, чтобы выиграть в суде, получить правительственный заказ, награду к юбилею или государственный пост, нужно оказать некую любезность чиновнику, от которого это зависит. “Любезность” – это необязательно деньги (что было слишком грубо, и мало кто из европецев в Индии пачкал руки таким образом). Это мог быть дар дружбы и уважения, щедрое гостеприимство или денежное пожертвование на “доброе дело”, но прежде всего – лояльность радже.
М. Кэрритт (Carritt, 1985, р. 63–64)
I
В девятнадцатом веке несколько стран, в основном расположенных в Северной Атлантике, покорили оставшуюся неевропейскую часть земного шара с оскорбительной легкостью. Там, где они не утруждали себя оккупацией и управлением ею, западные страны утвердили свое господство при помощи собственной экономической и социальной системы. Капитализм и буржуазное общество преобразовывали мир и управляли им, предложив свою модель (до 1917 года являвшуюся единственной) странам, не желавшим быть уничтоженными или отброшенными на обочину мощной рукой истории. После 1917 года советская коммунистическая идеология породила альтернативную модель общества, которая отличалась тем, что обходилась без частного предпринимательства и либеральных институтов. Поэтому историю двадцатого века незападного, точнее, не северо-западного мира в большой степени определяли его взаимоотношения со странами, упрочившими свое положение в девятнадцатом веке и ставшими властителями человечества.
В этом отношении история “короткого двадцатого века” остается географически несимметричной и только в таком виде может рассматриваться историком, интересующимся динамикой глобальных изменений в мире. Это не означает, что он должен разделять снисходительное, а зачастую и этноцентрическое или даже расистское чувство превосходства и необоснованного самодовольства, до сих пор распространенное в развитых странах. Безусловно, этот историк должен являться страстным противником того, что Э. П. Томпсон назвал “чудовищной снисходительностью” к отсталому и нищему миру. И все же не вызывает сомнений то, что движущие силы мировой истории в течение большей части “короткого двадцатого века” являлись заимствованными, а не оригинальными. В большой степени они состояли из попыток элит небуржуазных обществ создать модель государства по образцу западных стран (которые большинство из них считало моделью общества, способствующего прогрессу, формой процветания власти и культуры) с помощью экономического и научно-технического развития по капиталистической или социалистической модели[66]66
Стоит заметить, что простое разделение мира на “капиталистический” и “социалистический” является скорее политическим, чем аналитическим. Оно отображает возникновение массовых политических рабочих движений, социалистическая идеология которых на практике являлась не более чем концепцией имеющегося общества (“капитализма”), вывернутой наизнанку. После октября 1917 года это было подкреплено длительной “холодной войной” между “красными” и их противниками. Вместо того чтобы относить экономические системы – скажем, США, Южной Кореи, Австрии, Гонконга, Западной Германии и Мексики – в один раздел “капиталистических”, было бы вполне возможно занести их в разные рубрики.
[Закрыть]. Не существовало никакой иной действующей схемы, кроме “вестернизации”, иначе называемой “модернизацией”. Наоборот, всевозможные синонимы слова “отсталый” (которым Ленин не задумываясь описывал положение своего собственного государства и “колониальных и зависимых стран”), существующие в словаре международной дипломатии для обозначения обретших независимость колоний (“слаборазвитые”, “развивающиеся” и т. д.), отличаются только степенью политкорректности.
Рабочую модель развития можно было сочетать с различными наборами верований и идеологий в той степени, в какой они ей не противоречили, т. е. в какой мере данная страна не запрещала, например, строительства аэропортов на основании того, что они не разрешены Кораном или Библией, противоречат традициям средневекового рыцарства или несовместимы с глубиной славянской души. С другой стороны, там, где эта система верований вступала в противоречие с процессом развития, причем на практике, а не только в теории, были гарантированы неудачи и поражения. Какой бы глубокой и искренней ни являлась вера в то, что сила заклинаний заставит пули пролететь мимо, такое случалось крайне редко. Телефон и телеграф были более надежными средствами общения, чем телепатические способности местных святых.
Речь не о том, чтобы преуменьшить роль традиций, верований или идеологий, ортодоксальных или претерпевших изменения, с помощью которых общество оценивало возникавшие процессы обновления мира, вступая с ними в контакт. Как традиционализм, так и социализм одинаково хотели утвердиться на пока не занятом духовном пространстве в центре торжествующего экономического (и политического) либерализма, разрушившего все связи между людьми, за исключением тех, которые были основаны (согласно Адаму Смиту) на “склонности к обмену” и на удовлетворении собственных интересов. В качестве системы моральных ориентиров, пути определения места человека в мире, способа осознать, что именно и в какой степени разрушили “развитие” и “прогресс”, докапиталистические или некапиталистические идеологии и системы ценностей часто значили гораздо больше, чем канонерки, торговцы, миссионеры и колониальные чиновники. В качестве способа объединения масс в традиционных обществах против модернизации, как капиталистической, так и социалистической, или, точнее, против чужаков, которые ее импортировали, они при определенных обстоятельствах могли быть весьма эффективны, хотя на самом деле ни одно из успешных освободительных движений в отсталых странах до 1970‐х годов не было вдохновлено и не достигло успехов с помощью традиционных или неотрадиционных идеологий. Однако этому противоречит один пример: непродолжительное увлечение идеей мусульманского халифата в Британской Индии (1920–1921), где выдвигались требования о назначении турецкого султана халифом над всеми правоверными, восстановлении Османской империи в границах 1914 года и установлении мусульманского контроля над святынями ислама (включая Палестину), вероятно, подтолкнуло нерешительный Индийский национальный конгресс к массовому отказу от сотрудничества и гражданскому неповиновению (Minault, 1982). Наиболее характерными примерами массовой мобилизации под знаменами церкви (влияние церкви на простой народ было сильнее влияния монархии) являлись арьергардные бои, иногда очень упорные и героические, как, например, выступления крестьян против антиклерикальной Мексиканской революции под лозунгом “Христос – наш король” (1926–1932), в эпической манере описанные их главным историком в “Христиаде” (Meyer, 1973–1979). Огромные возможности фундаменталистской религии в объединении масс ярко проявились в последние десятилетия двадцатого века. Именно в это время среди интеллектуалов стал моден возврат к тому, что их просвещенные деды называли варварством и суеверием.
И наоборот, идеологии, программы, даже методы и формы политической организации, побуждавшие зависимые страны к освобождению от зависимости, а отсталые – к преодолению отсталости, шли с Запада: либеральные, социалистические, коммунистические, националистические, а также частично или полностью антиклерикальные. Они использовали средства, изобретенные буржуазным обществом: прессу, публичные собрания, партии и массовые кампании. Историю третьего мира в двадцатом веке создавали элиты, иногда весьма немногочисленные, поскольку (помимо почти повсеместного отсутствия политических демократических институтов) лишь очень ограниченная прослойка общества обладала необходимыми знаниями, образованием или просто элементарной грамотностью. К примеру, до обретения независимости более 90 % населения Индийского субконтинента были неграмотными. Число образованных людей, знавших иностранный язык (английский), до 1914 года было еще более незначительным (примерно полмиллиона на триста миллионов населения, или один человек из шестисот)[67]67
Основано на данных о количестве жителей, получивших образование в средних школах западного типа (Seal, 1971, p. 21–22).
[Закрыть]. Даже в регионе с наиболее высокой тягой к образованию на тот период (Западной Бенгалии) после обретения независимости (1949–1950) на каждые 100 тысяч жителей приходилось только 272 студента колледжа, что было в пять раз больше, чем в центре Северной Индии. Роль, которую играла эта немногочисленная группа образованных людей, была огромна. Тридцать восемь тысяч парсов округа Бомбей, одного из главных административных округов Британской Индии (более четверти из них знали английский), в конце девятнадцатого века составили элиту торговцев, промышленников и финансистов всего субконтинента. Среди 100 адвокатов верховного суда Бомбея, принятых на службу с 1890 по 1900 год, были два главных национальных лидера независимой Индии – Мохандас Карамчанд Ганди и Валлабхаи Патель, а также будущий основатель Пакистана Мухаммед Али Джинна (Seal, 1968, р. 884; Misra, 1961, р. 328). Универсальность функций местной элиты, получившей западное образование, можно проиллюстрировать на примере одного индийского семейства, с которым автор был знаком. Отец, землевладелец, преуспевающий адвокат и общественный деятель времен британского господства, стал дипломатом, а после 1947 года – губернатором штата. Мать в 1937 году была единственной женщиной-министром, представлявшей Индийский национальный конгресс в региональном правительстве. Трое из четырех детей (все они получили образование в Великобритании) вступили в коммунистическую партию, один из них стал главнокомандующим индийской армией, другой – членом ассамблеи своей партии, третий (после довольно пестрой политической карьеры) – министром в правительстве миссис Ганди, а четвертый сделал карьеру в бизнесе.
Это совершенно не означает, что вестернизированные элиты обязательно признавали все ценности государств и культур, взятых ими в качестве моделей. Их взгляды могли колебаться от полного уподобления Западу до глубокого недоверия к нему и одновременной убежденности в том, что только переняв нововведения Запада, можно сохранить или возродить свои собственные национальные ценности. Целью самого искреннего и успешного проекта обновления общества в Японии со времен реставрации Мэйдзи была не вестернизация, а, наоборот, возрождение японских традиций. Точно так же активные политики стран третьего мира вчитывали в идеологии и программы, которые они приспосабливали к своим условиям, не столько официальный текст, сколько подтекст, применимый к их странам. Так, в период независимости социализм (в советской версии) привлекал правительства бывших колоний не только потому, что вопросом освобождения от империализма всегда занимались левые силы метрополий, но в гораздо большей степени потому, что СССР являлся для них прообразом преодоления отсталости путем плановой индустриализации, проблемы, которая была для них гораздо более важной, чем освобождение тех, кого можно было в их странах назвать “пролетариатом”. Сходным образом бразильская коммунистическая партия, несмотря на твердую приверженность марксизму, с начала 1930‐х годов сделала “основополагающим элементом” своей политики разновидность эволюционного национализма, которая могла противоречить интересам рабочих как отдельной группы (Rodrigues, p. 437). Но независимо от того, какие осознанные или неосознанные цели ставили перед собой те, кто пересоздавал историю стран третьего мира, модернизация, или подражание западным моделям, стала необходимым и обязательным путем их достижения.
Это было тем понятнее, что перспективы элит этих стран существенно отличались от перспектив их населения, за исключением общего для всех слоев чувства возмущения и обиды, вызванного расизмом белых, который испытывали на себе и магараджи, и подметальщики улиц. Впрочем, это чувство в гораздо меньшей степени разделяли мужчины и в еще меньшей – женщины, привыкшие к угнетению в любом обществе, независимо от цвета кожи. За пределами исламского мира случаи, когда общая религия становилась основой социального единения (например, на базе непреложного превосходства над неверующими), были нетипичны.
IIМировая капиталистическая экономика в “век империи” проникла практически во все части земного шара и преобразовала их, несмотря даже на то, что после Октябрьской революции ей временно пришлось задержаться у границ СССР. Именно по этой причине Великой депрессии 1929–1933 годов суждено было стать поворотным пунктом в истории антиимпериализма и освободительных движений в странах третьего мира. Независимо от экономики, благосостояния, культуры и политических систем этих стран до того, как они вошли в пределы досягаемости североатлантического спрута, они все оказались втянутыми в мировой рынок (если не были отвергнуты западными бизнесменами и правительствами как экономически бесперспективные, хотя и колоритные, как, например, бедуины великих пустынь, до тех пор пока на их негостеприимной родине не были найдены нефть и природный газ). Страны третьего мира имели значение для мирового рынка в основном как поставщики первичной продукции (сырья для промышленности и энергетики, сельскохозяйственных продуктов) и как поле для инвестиций северного капитала, главным образом в государственные займы, а также в инфраструктуры транспорта и коммуникаций, необходимые для эффективного использования ресурсов зависимых стран. В 1913 году более трех четвертей всех британских внешних капиталовложений (причем Великобритания экспортировала больше капитала, чем все остальные страны, вместе взятые) шло в государственные займы, железные дороги, порты и морской флот (Brown, 1963, р. 153).
Индустриализация отсталого мира еще не входила в стратегические планы, даже в странах, находящихся на юге Латинской Америки, где было бы логично перерабатывать такие производимые на месте продукты питания, как мясо, в более легко транспортируемую консервированную солонину. К тому же консервирование сардин и бутилирование портвейна не привели к индустриализации в Португалии, на что, собственно, никто и не рассчитывал. В действительности основная схема, сложившаяся в уме большинства северных правительств и предпринимателей, предполагала, что страны зависимого мира должны платить за импорт готовых изделий своими первичными продуктами. Это было основой экономики в эпоху до начала Первой мировой войны в странах, зависимых от Великобритании (Век империи, глава 2), хотя, за исключением государств, куда капитализм был завезен белыми поселенцами, зависимый мир тогда не был особенно привлекательным рынком для производителей. Триста миллионов жителей Индостана и четыреста миллионов китайцев были слишком бедны, чтобы покупать какие‐либо привозные товары, и обеспечивали свои повседневные потребности с помощью местных товаров. К счастью для Великобритании, в эпоху ее экономической гегемонии их грошовых заработков было достаточно, чтобы поддерживать работу хлопчатобумажного производства в Ланкашире. Интересы этой державы, как и всех северных производителей, очевидно, состояли в том, чтобы сделать рынок отсталых стран полностью зависимым от их продукции, т. е. увековечить его аграрную специализацию.
Стояла такая цель или нет, достичь ее северные страны не смогли, отчасти потому, что локальные рынки, созданные благодаря включению местных экономик в мировое рыночное сообщество, занимавшееся куплей и продажей, стимулировали развитие местного производства потребительских товаров, которые стало дешевле производить на месте, а отчасти потому, что многие экономики зависимых регионов, особенно азиатские, являлись сложными структурами с длительной историей процессов производства, высокой степенью разветвленности и мощными техническими и человеческими ресурсами и потенциалом. Поэтому в портовых городах – гигантских складах транзитных грузов, которые стали главными связующими звеньями между Севером и странами третьего мира (от Буэнос-Айреса и Сиднея до Бомбея, Шанхая и Сайгона), начала развиваться местная промышленность, временно защищавшая экономику от импорта, даже если это не входило в планы их властей. Не требовалось больших усилий, чтобы убедить производителей текстиля в Ахмадабаде или Шанхае, неважно, местных или представителей какой‐нибудь иностранной фирмы, снабжать ближайший индийский или китайский рынок хлопчатобумажными изделиями, которые до этого по высокой цене импортировались из далекого Ланкашира. Фактически этот переворот, явившийся последствием Первой мировой войны, подорвал британское текстильное производство.
И все же, когда мы думаем, каким логичным казалось предсказание Маркса, что в конце концов промышленная революция распространится на остальной мир, остается лишь удивляться, сколь мал был отток промышленности из мира развитого капитализма перед окончанием “века империи”, вплоть до 1970‐х годов. В конце 1930‐х годов существенные изменения на мировой карте индустриализации появились лишь вследствие советских пятилетних планов (см. главу 2). Даже в 1960‐е годы старые индустриальные центры Западной Европы и Северной Америки производили более 70 % мирового объема валовой продукции и почти 80 % мировой “условно чистой промышленной продукции”, т. е. объема промышленного производства (Harris, 1987, р. 102–103). По-настоящему резкий отрыв от старого Запада (включая мощный подъем промышленности Японии, которая в 1960 году обеспечивала лишь около 4 % мирового промышленного производства) произошел в последней трети двадцатого века. Лишь в начале 1970‐х годов экономисты начинают писать книги о “новом международном разделении труда”, т. е. о начале деиндустриализации старых промышленных центров.
Несомненно, империализму времен прежнего “международного разделения труда” была присуща тенденция к укреплению промышленной монополии стран, являвшихся старыми индустриальными центрами. В этом отношении марксисты в период между мировыми войнами, к которым после Второй мировой войны присоединились сторонники различных версий “теории зависимости”, имели основания для своих атак на империализм как способ закрепить отсталые страны в состоянии отсталости. Но, как ни парадоксально, именно относительное несовершенство развития капиталистической мировой экономики, а точнее транспорта и средств связи, обеспечивало локализацию промышленности в развитых странах. В логике прибыльного предприятия и накопления капитала не было ничего, что навечно могло бы удержать производство стали в Пенсильвании или Руре, хотя неудивительно, что правительства промышленно развитых стран, особенно склонных к протекционизму или обладавших обширными колониями, делали все возможное, чтобы не дать потенциальным конкурентам нанести урон собственным производителям. Но даже правительства империй могли иметь причины для индустриализации своих колоний, хотя единственной страной, делавшей это систематически, была Япония, развивавшая тяжелую промышленность в Корее (аннексированной в 1911 году) и, после 1931 года, в Маньчжурии и на Тайване, поскольку эти богатые ресурсами колонии находились достаточно близко от бедной природными ресурсами Японии, чтобы напрямую обеспечивать развитие национальной промышленности. Когда во время Первой мировой войны выяснилось, что производственные мощности самой большой из колоний, Индии, недостаточны для обеспечения обороноспособности и промышленной независимости, это привело к политике правительственного протекционизма и прямого участия в промышленном развитии страны (Misra, 1961, р. 239, 256). Если война заставила даже имперских чиновников почувствовать недостатки слабой колониальной промышленности, то депрессия 1929–1933 годов оказала на них финансовое давление. С уменьшением поступлений от сельского хозяйства доходы колониального правительства приходилось увеличивать путем более высоких пошлин на промышленные товары, включая товары, произведенные в метрополиях – Великобритании, Франции или Голландии.
Впервые западные фирмы, которые до этого импортировали товары беспошлинно, получили стимул для организации местных производственных мощностей на этих отдаленных рынках (Holland, 1985, р. 13). Однако даже с учетом войны и кризиса страны зависимого мира в первой половине “короткого двадцатого века” оставались в основном аграрными. Именно поэтому “большой скачок” мировой экономики в третьей четверти двадцатого века обусловил столь резкий поворот в их судьбе.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.