Электронная библиотека » Эрик Хобсбаум » » онлайн чтение - страница 51


  • Текст добавлен: 20 декабря 2020, 12:18


Автор книги: Эрик Хобсбаум


Жанр: Исторические приключения, Приключения


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 51 (всего у книги 59 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Глава восемнадцатая
Чародеи и их ученики: естественные науки во второй половине двадцатого века

– На ваш взгляд, в современном мире есть место для философии? – Разумеется, но при условии, что она будет базироваться на актуальном научном знании и его достижениях. <…> но философы не могут изолироваться от науки, которая не только колоссально расширила и преобразила наше видение мира и жизни, но и коренным образом изменила правила, по которым функционирует мышление.

Клод Леви-Стросс (Lévi-Strauss, 1988)


Автор работы по газовой динамике, написанной при поддержке Фонда Гуггенхайма, заявил, что задачи его исследования были в основном продиктованы нуждами военной промышленности. С этой точки зрения, подтверждение следствий общей теории относительности Эйнштейна является просто увеличением “точности баллистических ракет за счет объяснения незначительных гравитационных эффектов”. Иначе говоря, после Второй мировой войны физики вплотную занялись проблемами, имеющими практическое военное значение.

Маргарет Жакоб (Jacob, 1993, р. 66–67)

I

Никогда раньше наука не развивалась столь бурно, а повседневная жизнь не была столь зависима от научно-технического прогресса, как в двадцатом веке. Но ни в одну историческую эпоху после отречения Галилея человек не находился в более сложных отношениях с наукой. А значит, историку двадцатого века придется искать объяснение этому парадоксу. Но прежде чем начать, определим масштабы этого феномена.

В 1910 году общее количество немецких и британских физиков и химиков составляло около восьми тысяч. К концу 1980‐х годов во всем мире число ученых и инженеров, занятых в различного рода исследовательских проектах, достигло пяти миллионов. Около миллиона ученых проживало в США, ведущей научной державе, и несколько больше – в Европе[190]190
  Еще больше ученых (около 1,5 миллиона) насчитывал бывший СССР. Впрочем, возможно, советских ученых нельзя приравнивать к ученым других стран (UNESCO, 1991, Table 5.1).


[Закрыть]
. При этом даже в развитых странах относительное число ученых оставалось незначительным. А вот абсолютное число выросло весьма существенно – с 1970 года оно увеличилось (даже в развитых странах) примерно в два раза. К концу 1980‐х годов ученые образовали своего рода “вершину айсберга” научно-технических кадров, порожденных невиданной революцией в образовании второй половины двадцатого века (см. главу 10). Ученые составляли около 2 % всего населения земного шара и примерно 5 % населения США (UNESCO, 1991, Table 5.1). “Пропуском” в академический мир являлась защита кандидатской диссертации, ставшей критерием принадлежности к научной среде. В 1980‐е годы в развитых странах Запада в год в среднем защищалось 130–140 таких диссертаций на миллион жителей (Observatoire, 1991). Даже наименее социально ориентированные из них выделяли на научные исследования астрономические суммы (в основном из общественных фондов). Ведь до начала 1980‐х годов только США имели возможность в одиночку проводить дорогостоящие фундаментальные исследования.

Появились и некоторые новшества. В частности, хотя 90 % научных работ (число которых удваивалось каждые два года) публиковались на четырех основных языках – английском, русском, немецком и французском, европейская наука в двадцатом веке пришла в упадок. В “эпоху катастроф”, и особенно в период краткого триумфа фашизма, центр тяжести научных исследований переместился в США, где он пребывает и поныне. Если с 1900 по 1933 год американским ученым было присуждено только семь Нобелевских премий за открытия в области естественных наук, то с 1933 по 1970 год – уже семьдесят семь. Некоторые страны, изначально являвшиеся поселениями европейских колонистов – например, Канада, Австралия и зачастую недооцененная Аргентина[191]191
  Три Нобелевские премии за открытия в области естественных наук с 1947 года.


[Закрыть]
, также стали центрами независимых научных исследований. Ряд других стран (например, Новая Зеландия и ЮАР) по территориальным или политическим соображениям приглашали исследователей из‐за рубежа. Количество ученых значительно выросло и за пределами Европы – в частности, в странах Восточной Азии и в Индии. До 1945 года только одному ученому из стран Азии была присуждена Нобелевская премия за открытия в области естественных наук (премия по физике, которую в 1930 году получил Ч. Раман). После 1946 года премии удостоились уже более десяти ученых, чьи имена выдают японское, китайское, индийское и пакистанское происхождение. Но это не дает полной картины развития науки в странах Азии, так же как количество Нобелевских премий, присужденных американским ученым до 1933 года, не дает полной картины подъема науки в США в тот период. В то же время в конце двадцатого века в мире еще оставались страны, где ученых было крайне мало в абсолютных и особенно относительных цифрах. Речь идет о большинстве государств Африки и Латинской Америки.

Необходимо также отметить, что не менее трети лауреатов Нобелевской премии из стран Азии представляют не страны, откуда они родом, а США (двадцать семь американских лауреатов Нобелевской премии – иммигранты в первом поколении). В сегодняшнем мире, который становится все более глобальным, сам факт, что естественные науки говорят на одном языке и используют единую методологию, парадоксальным образом помог сгруппировать их в относительно небольшом количестве центров, обладающих необходимыми ресурсами для их развития. Эти центры находятся в основном в высокоразвитых и богатых странах, прежде всего в США. Если в “эпоху катастроф” талантливые ученые покидали Европу по политическим соображениям, то после 1945 года утечка мозгов из бедных стран в богатые была обусловлена экономическими причинами[192]192
  Временная “утечка мозгов” из США наблюдалась разве что во времена маккартизма. Стоит отметить значительные точечные “утечки” по политическим соображениям из стран советской сферы влияния (Венгрия 1956‐го, Польша и Чехословакия 1968‐го, Китай и СССР в конце 1980‐х), а также непрекращающуюся эмиграцию ученых из Восточной в Западную Германию.


[Закрыть]
. Все это вполне естественно, поскольку с начала 1970‐х годов доля расходов развитых капиталистических стран на науку составляла три четверти общемировых расходов в этой области. Для сравнения: бедные (“развивающиеся”) страны тратили на науку не более 2–3 % (UN World Social Situation, 1989, p. 103).

Но и в развитых странах научные центры располагались достаточно компактно. Это произошло отчасти из‐за концентрации ресурсов и исследователей, повышавшей эффективность научной деятельности, а отчасти – из‐за того, что широкое распространение высшего образования привело к формированию иерархии или, скорее, олигархии в академической среде. В 1950–1960‐е годы половина кандидатских диссертаций в США защищались в пятидесяти наиболее престижных университетах, куда последовательно стекались самые талантливые молодые ученые. В демократическом, популистском мире ученые, сконцентрированные в нескольких субсидируемых научных центрах, стали элитой. Ученые как вид тяготели к образованию групп, поскольку общение (“чтобы было с кем поговорить”) было важнейшей составляющей их деятельности. Со временем научная деятельность становилась все более непонятной для обычных людей. И они, в свою очередь, отчаянно пытались разобраться в проблемах современной науки. Для этого существовало огромное число научно-популярных работ (которые иногда писали даже крупные ученые). Интересно, что с ростом специализации уже сами исследователи требовали от специальных научных журналов не только изложения результатов, но и подробногоих объяснения.

Значение научных открытий для всех сфер человеческой деятельности в двадцатом веке очень велико. Но фундаментальная наука, т. е. знание, не выводимое из непосредственного опыта и не подлежащее использованию и пониманию без долгих лет обучения (завершающегося эзотерической аспирантурой), до конца девятнадцатого века не имела широкого практического применения. При этом уже в семнадцатом веке физика и математика руководили инженерной мыслью. К середине Викторианской эпохи работа промышленности и средств связи опиралась на открытия в области химии и электричества конца восемнадцатого и начала девятнадцатого века. Профессиональные научные исследования уже тогда считались необходимым условием развития новых технологий. Словом, в девятнадцатом веке основанные на научных знаниях технологии уже лежали в основе буржуазного мира, хотя практики того времени не очень хорошо представляли себе, как использовать передовые научные теории – разве что при случае превратить в идеологию. Именно так произошло в восемнадцатом веке с Ньютоном и с Дарвином – в девятнадцатом. При этом во многих сферах своей деятельности человек все еще руководствовался только опытом, экспериментом, навыками, развитым здравым смыслом и в лучшем случае распространенными знаниями о передовых на тот момент научных методах и технологиях. Так обстояли дела в сельском хозяйстве, строительстве и медицине, а также во многих других областях деятельности, обеспечивавших человека всем необходимым или предметами роскоши.

Но в последней трети девятнадцатого века начались перемены. В “век империи” начинают проступать очертания не только современных высоких технологий – взять хотя бы автомобили, самолеты, радио и кино, – но и современных научных теорий: теории относительности, квантовой теории и генетики. Более того, в самых эзотерических, революционных научных открытиях увидели возможность практического применения. Примером тому служат такие изобретения, как беспроводный телеграф или рентген, созданные благодаря научным открытиям конца девятнадцатого века. Но хотя фундаментальная наука “короткого двадцатого века” появилась еще до 1914 года и высокие технологии последующего столетия были в ней заложены, наука далеко не везде стала неотъемлемой частью повседневной жизни.

Так обстоят дела и сегодня, в конце тысячелетия. Как мы уже видели в главе 9, высокие технологии, основанные на результатах современных фундаментальных исследований, вызвали экономический бум второй половины двадцатого века – и не только в развитых странах. Без новейших открытий в генетике Индия и Индонезия не сумели бы обеспечить продуктами питания быстро растущее население своих стран. К концу двадцатого века биотехнологии стали играть важную роль в сельском хозяйстве и медицине. Научные открытия и теории, лежащие в основе подобных технологий, бесконечно далеки от мира обывателя в любой, даже самой прогрессивной, развитой стране. Едва ли несколько десятков или в лучшем случае сотен человек на всем земном шаре могли бы изначально предположить, что эти открытия применимы на практике. Когда в 1938 году немецкий физик Отто Ган открыл деление атомного ядра, даже наиболее сведущие в этой области ученые, в частности великий Нильс Бор (1885–1962), сомневались, что этому может быть практическое применение в мирное или военное время – по крайней мере, в ближайшем будущем. И если бы физики, догадавшиеся, как использовать деление ядра, не поделились своими соображениями с военными и политиками, те так и остались бы в неведении. Ведь чтобы понять значение этого открытия, требовалось пройти университетский курс физики, а для политиков это маловероятно. Знаменитая работа Алана Тьюринга 1935 года, заложившая основы современной компьютерной теории, по сути являлась умозрительным исследованием по математической логике. В годы Второй мировой войны Тьюринг и некоторые другие ученые сумели извлечь практическую пользу из этой теории, применив ее для дешифровки. Но когда работа Тьюринга была опубликована, ее прочитало всего несколько математиков и никто не обратил на нее внимание. Даже в своем собственном колледже этот неуклюжий бледный гений, в то время младший научный сотрудник и любитель оздоровительных пробежек (после своей смерти Тьюринг стал культовой фигурой в гомосексуальной среде), не пользовался особым уважением – по крайней мере, я ничего такого не припомню[193]193
  Тьюринг покончил жизнь самоубийством в 1954 году из‐за обвинений в гомосексуализме. Гомосексуализм в то время рассматривали как преступление и патологическое состояние одновременно. Считалось, что от него можно избавиться при помощи медицинских или психологических методов. Тьюринг не вынес принудительного “лечения”. Он стал не столько жертвой криминализации гомосексуальности в Великобритании до 1960‐х годов, сколько жертвой неспособности примириться с собой. Его наклонности не создавали ему никаких проблем ни в школе, ни в Королевском колледже в Кембридже, ни в компании эксцентриков в Битчли, где он во время войны занимался дешифровкой перед переездом в Манчестер. Только человек, совершенно беспомощный в бытовых вопросах, мог сообщить в полицию, что его ограбил очередной любовник. В результате полиция задержала сразу двух преступников.


[Закрыть]
. Но даже в тех случаях, когда ученые решали проблемы общемирового значения, только горстка интеллектуалов могла разобраться в сути того, что они делали. В частности, автор этой книги работал в Кембридже в то время, когда Крик и Уотсон занимались расшифровкой структуры ДНК (двойной спирали). Это открытие было немедленно признано одним из наиболее значительных научных прорывов двадцатого века. И хотя я был лично знаком с Криком, ни я, ни большинство других сотрудников Кембриджа и не подозревали об этих невероятных исследованиях. А между тем открытие вызревало всего в нескольких десятках метров от нашего колледжа, в лабораториях, мимо которых мы с коллегами ходили каждый день, и в пабах, где мы пили пиво. И дело даже не в том, что нас не интересовали подобные проблемы. Просто те, кто этим занимался, не считали нужным нам о них рассказывать. Ведь мы ничем не могли им помочь и даже не сумели бы правильно оценить их трудности.

Тем не менее во второй половине двадцатого века самые сложные и непостижимые научные открытия практически сразу превращались в технологии. В частности, изобретение транзистора (1948 год) явилось побочным продуктом исследований в области физики твердого тела, а точнее электромагнитных свойств анизотропных кристаллов (через восемь лет исследователи получили Нобелевскую премию по физике). Лазер (1960) появился не в результате исследований по оптике, а в процессе работы над созданием вибраций молекул в резонансе с электрическим полем (Bernal, 1967, р. 563). Создатели лазера в свою очередь получили Нобелевские премии по физике, так же как и – с большим опозданием – советский ученый (работавший также в Кембридже) Петр Капица (1978). Капице была присуждена Нобелевская премия за исследования в области низкотемпературной сверхпроводимости. Во время Второй мировой войны американцы и англичане поняли, что значительная концентрация ресурсов может в рекордно короткие сроки решить самые сложные технологические проблемы[194]194
  Теперь более или менее ясно, что нацистской Германии не удалось создать атомную бомбу не потому, что немецкие ученые не знали, как ее создать, или не пытались это сделать, а потому, что немецкая военная машина не пожелала выделить на эти цели необходимые ресурсы. Немцы отказались от этой идеи и сконцентрировались на разработке менее дорогостоящих ракет, что обещало быструю отдачу.


[Закрыть]
. После войны это переросло в соперничество высоких технологий – какими бы дорогостоящими ни были подобные проекты. Соперничество велось прежде всего в военной сфере, а также в некоторых других областях, повышавших национальный престиж (в частности, в сфере космических исследований). Это в свою очередь ускорило претворение лабораторной науки в технологии, которые зачастую имели огромный потенциал для использования в повседневной жизни. Хороший пример такого ускорения – лазеры. Они появились в 1960 году в результате лабораторных исследований, а уже к началу 1980‐х началась продажа компакт-дисков. Биотехнологии развивались еще быстрее. Технология создания рекомбинантной ДНК, т. е. комбинирования генов одного вида с генами другого вида, было впервые опробована на практике в 1973 году. Менее чем через двадцать лет биотехнологии превратились в самую финансируемую область медицины и сельского хозяйства.

Более того, во многом благодаря колоссальному росту информационного потока, научные открытия все быстрее превращались в технологии, которые можно было использовать, совершенно не понимая принципов их работы. Образцом современного высокотехнологичного устройства являлся набор кнопок (или клавиатура) с полной “защитой от дурака”. Достаточно нажать несколько кнопок – и запускается самообучающийся и, насколько это возможно, независимый процесс. Ограниченных и ненадежных навыков или интеллектуальных способностей обычного человека уже не требуется. В идеале процесс мог быть запрограммирован так, чтобы целиком и полностью обходиться без человеческого вмешательства – за исключением ситуаций, когда что‐то пошло не так. Типичный пример подобного снижения роли “человеческого фактора” – кассы супермаркетов 90‐х годов двадцатого века. Кассиру нужно лишь определить номинал банкнот и монет местной валюты и ввести в кассовый аппарат количество покупаемых товаров. Автоматический сканер переводит код покупки в ее стоимость, суммирует стоимость всех товаров, вычитает ее из суммы банкнот, предложенных покупателем, и сообщает кассиру сумму сдачи. Технологический процесс, стоящий за этими операциями, чрезвычайно сложен и основан на согласованной работе тонкого оборудования и сложного программирования. Но при отсутствии поломок это чудо технологии двадцатого века не требует от кассира ничего, кроме знакомства с количественными числительными, минимальной концентрации внимания и достаточно развитой терпимости к скуке. Даже грамотность необязательна. Кассиры не знают и не хотят знать, какие неведомые силы требуют от них сообщить покупателю, что сумма покупки составляет 2 фунта 15 пенсов, и выдать 7 фунтов 85 пенсов сдачи с 10 фунтов. Для работы на кассовом аппарате не нужно знать его устройство. Ученик чародея может больше не страшиться своего невежества.

Работа кассира в супермаркете наглядно иллюстрирует практический аспект взаимоотношений человека и машины в конце двадцатого века. Для работы с чудесами современной техники нам больше не требуется их понимать или изменять, даже если мы знаем (или думаем, что знаем), как они устроены. Кто‐то другой сделает или уже сделал это за нас. Мы даже можем считать себя специалистами в определенной области – если сумеем починить, спроектировать или сконструировать какой‐либо механизм. Но перед большинством других высокотехнологичных механизмов мы остаемся невежественными и неумелыми обывателями. И даже если мы понимаем устройство того или иного механизма и положенные в его основу научные принципы, теперь это совершенно излишне. Игроку в покер не нужно знать технологический процесс производства карт. Офисный служащий, отправляющий факс, совершенно не представляет, почему некий аппарат в Лондоне воспроизводит текст, введенный в другой такой же аппарат в Лос-Анджелесе. Чтобы отправить факс, не нужно быть специалистом в области электроники.

Наука конца двадцатого столетия через насыщенную высокими технологиями ткань повседневности ежечасно являет миру свои чудеса. Наука сделалась такой же необходимой и вездесущей, как Аллах для правоверного мусульманина, ведь даже в самых удаленных уголках земного шара теперь использовались транзисторные радиоприемники и электронные калькуляторы. Точно неизвестно, когда способность человека в процессе определенной деятельности добиваться сверхчеловеческих результатов стала частью коллективного сознания, по меньшей мере в городской среде в “развитом” индустриальном обществе. Но это произошло никак не позже взрыва первой атомной бомбы в 1945 году. И именно в двадцатом веке наука изменила мир и наше представление о нем.

Как и следовало ожидать, идеологии двадцатого века расцвели в лучах научных достижений, которые суть достижения человеческого разума. В девятнадцатом веке научные достижения также привели к торжеству ряда светских идеологий. Ожидалось даже, что сопротивление науке со стороны традиционных религиозных учений, этого оплота борьбы с наукой в девятнадцатом веке, ослабнет. Но в двадцатом столетии не просто снизилось значение традиционных религий, как мы увидим это в дальнейшем. В развитых странах религиозная практика стала не менее зависима от научно-технического прогресса, чем любая другая сфера человеческой деятельности. Еще в начале двадцатого века епископ, имам или “святой человек” проповедовали так, словно Галилей, Ньютон, Фарадей или Лавуазье никогда не существовали, то есть на основе технологий пятнадцатого века. Даже технологии девятнадцатого века не были несовместимы с теологией или священными текстами. Но труднее закрывать глаза на конфликт между наукой и Священным Писанием в эпоху, когда Ватикан использует спутниковую связь или устанавливает подлинность Туринской плащаницы при помощи метода радиоуглеродной датировки; когда речи ссыльного аятоллы Хомейни распространяются в Иране на аудиокассетах; или когда мусульманские страны обзаводятся ядерным оружием. Использование достижений научно-технического прогресса достигло невиданных ранее масштабов. Например, в Нью-Йорке fin de siècle продажу высокотехнологичных электронных или фототоваров в основном контролируют хасиды. Хасидизм – ответвление восточного мессианского иудаизма, известного (помимо строгой приверженности ритуалам и национальному костюму польских евреев восемнадцатого века) верой в превосходство экзальтированных эмоций над рациональным мышлением. Некоторым образом верховенство науки было даже признано официально. Протестанты-фундаменталисты в США, отвергавшие эволюционизм как противоречащий Священному Писанию (где сказано, что мир в его современном виде был создан за шесть дней), требовали, чтобы учение Дарвина было исключено из школьной программы или, во всяком случае, сопровождалось изучением “науки о сотворении мира”.

И тем не менее отношения двадцатого века с наукой можно назвать весьма непростыми, хотя наука стала его величайшим достижением, от которого он зависел. Наука развивалась на фоне вспышек подозрительности и страха, иногда перераставших в яркое пламя ненависти, отторжения разума и всех его творений. И на этом неопределенном пространстве между наукой и антинаукой, среди ищущих Истину в абсурде и пророков мира фикций, во второй половине двадцатого века бурно развивается англо-американский литературный жанр – научная фантастика. Этот жанр был предвосхищен Жюлем Верном (1828–1905), а его родоначальником еще в конце девятнадцатого века стал Герберт Уэллс (1866–1946). Фантастика более легкомысленная (в основном популярные космические теле– и киновестерны), с космическими капсулами вместо лошадей и смертоносными лучами вместо шестимиллиметровых кольтов, продолжала традицию фантастических приключений с антуражем в стиле хай-тек. Более серьезная фантастика второй половины двадцатого века придерживалась менее оптимистического или, во всяком случае, неоднозначного взгляда на человечество и его будущее.

Противники науки, относившиеся к ней со страхом и подозрением, выдвигали четыре основных аргумента: наука слишком сложна для понимания; ее практические и моральные следствия непредсказуемы и, возможно, гибельны; наука подчеркивает беспомощность человека; она подрывает авторитет власти в обществе. Кроме того, наука опасна по самой своей природе, поскольку вмешивается в естественный порядок вещей. Первые два аргумента выдвигались как учеными, так и обычными людьми; последние два исходят главным образом от обывателей. Обычные люди боролись с ощущением собственного бессилия, выискивая необъяснимые с точки зрения современной науки феномены. Как сказал Гамлет, “много в мире есть того, что вашей философии не снилось”[195]195
  Перевод Б. Пастернака.


[Закрыть]
. Обычные люди принципиально отказывались признавать, что эти феномены когда‐нибудь будут объяснены официальной наукой, и верили в необъяснимое в основном из‐за его абсурдности. Ведь в непредсказуемом и не подлежащем познанию мире все кажутся одинаково беспомощными. Чем значительнее прогресс науки, тем пронзительнее тоска по всему необъяснимому. После Второй мировой войны (кульминацией которой стало испытание атомной бомбы) американцы (1947), а затем и перенимавшие их культурную моду англичане начали отмечать многочисленные появления “неопознанных летающих объектов”, попросту вдохновляясь фантастической литературой. НЛО якобы принадлежали внеземным цивилизациям, отличным от нашей и превосходящим ее. Самые настойчивые наблюдатели видели существ странной формы, выходящих из “летающих тарелок”, а одному или двум землянам даже посчастливилось в летающих тарелках прокатиться. Появление НЛО отмечалось по всему миру, но дистрибутивная карта приземлений инопланетян выявила бы явное предпочтение, оказываемое Соединенным Штатам и Великобритании. Скептицизм в отношении существования НЛО объяснялся завистью недалеких ученых, неспособных разобраться в феноменах, превосходящих их ограниченные способности, или даже заговором тех, кто специально держит обычных людей в интеллектуальном рабстве, скрывая от них высшую мудрость.

Это не было обычной верой в магию и чудеса, характерной для традиционных обществ, где сверхъестественное вмешательство – органичная часть не вполне контролируемой реальности, которая вызывает гораздо меньше энтузиазма, чем появление в небе аэроплана или опыт разговора по телефону. Не было это и проявлением вечной зачарованности человека всем чудовищным, странным и волшебным, о которой с начала книгопечатания свидетельствует популярная литература – от старинных пространных гравюр на дереве до современных журналов с магическими историями на кассах супермаркетов. Это было неприятие всех правил и притязаний науки, порой осознанное, как в случае яростного бунта маргинальных активистских групп против добавления в питьевую воду фтора (центром протеста также оказались США; обнаружилось, что при добавлении в воду этого элемента значительно сокращается заболеваемость кариесом). Ожесточенная борьба велась не только во имя свободы выбора, но и – со стороны наиболее радикальных групп – против якобы существовавшего гнусного замысла нанести вред здоровью людей посредством обязательной интоксикации. Эту реакцию, в которой неприятие науки как таковой слилось со страхом перед ее практическими последствиями, ярко воплотил Стэнли Кубрик в своем фильме “Доктор Стрейнджлав” (1964).

Росту страха перед наукой способствовала и свойственная американской культуре болезненная мнительность. Ведь повседневная жизнь теперь была заполнена продуктами современных технологий (включая медицинские) с присущим им риском. Благодаря необъяснимой страсти американцев разрешать все разногласия в судебном порядке, мы имеем возможность ознакомиться с этими страхами более подробно (Huber, 1990, р. 97–118). Приведет ли использование спермицидной мази к патологии развития плода? Опасны ли линии электропередач для здоровья живущих по соседству людей? Пропасть между экспертами, опиравшимися в своих суждениях на некоторые критерии, и обычными людьми, у которых были только страх и надежда, ширилась: эксперты могли рассудить, что незначительный риск – вполне приемлемая плата за значительные преимущества, а обычные люди по вполне понятным причинам стремились к нулевому риску (по крайней мере, в теории)[196]196
  Разница между теорией и практикой в этой области огромна. Например, люди, которые готовы на практике идти на существенный риск (например, ездить на машине по шоссе или спускаться в нью-йоркское метро), иногда отказываются принимать аспирин на том основании, что он в некоторых редких случаях обладает рядом побочных эффектов.


[Закрыть]
.

Все это был страх перед неизвестной угрозой, исходящей от науки, и присущий людям, которые твердо знали лишь, что живут под ее властью. Сила этого страха и его направленность различались в зависимости от взглядов человека на природу и общество (Fischhof et al., 1978, p. 127–152)[197]197
  Эксперты так оценили степень риска и преимущества следующих двадцать пяти технических изобретений (в порядке убывания преимуществ и возрастания риска): холодильники, ксероксы, контрацептивы, подвесные мосты, атомная энергия, компьютерные игры, рентген, ядерное оружие, компьютеры, вакцинация, фторирование воды, солнечные батареи, лазеры, транквилизаторы, фотоаппараты Polaroid, электроэнергия, получаемая при сжигании ископаемого топлива, моторные транспортные средства, кинематографические спецэффекты, пестициды, опиаты, консерванты, операции на сердце, коммерческая авиация, генная инженерия и ветряные мельницы (Wildavsky, 1990, р. 41–60).


[Закрыть]
.

Однако в первой половине двадцатого века науке в основном угрожали не те, кто чувствовал себя униженным ее безграничным и бесконтрольным могуществом, а те, кто считал, что в силах контролировать науку. Два политических режима двадцатого века (речь здесь не идет о нескольких случаях религиозного фундаментализма) из принципа вмешивались в научные исследования. При этом они являлись истыми приверженцами безграничного научно-технического прогресса и, в одном случае, идеологии, которая идентифицировала научно-технический прогресс с “наукой” и приветствовала покорение природы разумом. Однако по‐своему и советский сталинизм, и немецкий национал-социализм отвергали науку даже в тех случаях, когда пользовались ее плодами. Они не могли допустить, чтобы наука подвергала сомнению их идеологические установки и априорные истины.

Закономерно, что оба режима находились в сложных отношениях с постэйнштейновской физикой. Идеологи нацизма отвергали физику как “еврейскую”, а советские идеологи – как недостаточно “материалистическую” в ленинском смысле слова. Но и Германия, и СССР вынуждены были использовать открытия физики на практике, поскольку промышленность уже не могла без них обходиться. При этом национал-социалисты лишили себя цвета европейской научной мысли, отправив в изгнание евреев и идеологических оппонентов. Германия разрушила свою научную базу и подорвала существовавший в начале двадцатого века немецкий приоритет в этой области. Между 1900 и 1933 годами 25 из 66 Нобелевских премий по физике и химии были присуждены немецким ученым. После 1933 года немецкие ученые получали только одну из десяти Нобелевских премий за открытия в области естественных наук. Кроме того, у сталинизма и немецкого фашизма сложились непростые отношения с биологией. Расистская политика фашистской Германии ужасала серьезных генетиков, которые (в основном из‐за неприятия расистской евгеники) уже после Первой мировой войны дистанцировались от генетической селекции человека, подразумевавшей уничтожение “слабых”. К сожалению, среди немецких биологов и медиков нашлось и немало сторонников расизма (Proctor, 1988). Советский сталинизм в свою очередь находился в сложных отношениях с генетикой, чему виной были идеологические причины и принципиальная установка государственной политики на то, что при достаточных усилиях возможны любые изменения. Наука же утверждала, что к эволюции в целом и к сельскому хозяйству в частности такой подход неприменим. В других обстоятельствах спор биологов-эволюционистов, сторонников Дарвина (считавших, что по наследству передаются только видовые признаки), и сторонников Ламарка (считавших, что по наследству передаются и приобретенные признаки) решался бы на научных семинарах и в лабораториях. Большинство советских ученых высказались за теорию Дарвина, хотя бы потому, что не было найдено убедительных доказательств в пользу наследования приобретенных признаков. При Сталине последователь Мичурина Трофим Денисович Лысенко (1898–1976) снискал одобрение властей, пообещав во много раз увеличить урожай сельскохозяйственной продукции при помощи метода Ламарка и сократить слишком медленный цикл традиционного выращивания растений и животных. В то время противоречить властям было опасно. Академик Николай Иванович Вавилов (1885–1943), самый выдающийся советский генетик, умер в тюрьме, куда попал за несогласие со взглядами Лысенко, в чем Вавилова поддерживали все крупные советские генетики. После Второй мировой войны власти вынудили советских биологов отказаться от генетики, как ее понимали во всем остальном мире. Запрет на генетику был снят только после смерти Сталина. Результаты подобной политики для советской науки оказались, естественно, губительными.

Немецкий национал-социализм и советский коммунизм при всех их различиях сближало убеждение, что граждане обязаны придерживаться единственно “верного учения”, которое формулирует и навязывает “сверху” политико-идеологическая власть. И потому двусмысленное и подозрительное отношение к науке, которое в двадцатом веке ощущалось во многих странах, в Советском Союзе и нацистской Германии нашло вполне официальное выражение. В этом их отличие от тех государств, где власти занимали позицию агностиков в отношении личных убеждений своих граждан, чему они научились во время богатого кризисами девятнадцатого века. Появление на политической арене “светских ортодоксальных режимов” (как мы уже видели в главах 4 и 13) стало побочным продуктом “эпохи катастроф”, и просуществовали они недолго. Как бы то ни было, попытки надеть на науку смирительную рубашку идеологии оказались малопродуктивными там, где они всерьез предпринимались (как в советской биологии), и смешными там, где науке было позволено развиваться самостоятельно (как в советской и немецкой физике), а первенство идеологии просто декларировалось[198]198
  Так, например, в нацистской Германии Вернеру Гейзенбергу позволили преподавать теорию относительности с тем, однако, условием, чтобы не упоминалось имя Эйнштейна (Peierls, 1992, р. 44).


[Закрыть]
. В результате в конце двадцатого века официально контролировали науку только государства, исповедующие религиозный фундаментализм. Однако остальное человечество не утратило своего недоверия к науке. Это произошло в том числе потому, что научные открытия становились все более невероятными и абстрактными. И все‐таки страх перед возможными практическими следствиями научных открытий появился не раньше второй половины двадцатого века.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации