Текст книги "Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век (1914–1991)"
Автор книги: Эрик Хобсбаум
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 59 страниц)
Тем не менее эти движения тоже нужно рассматривать как признак упадка и разрушения либерализма в “эпоху катастроф”. Хотя взлет и победа фашизма стали самым ярким подтверждением отступления либерализма, было бы ошибкой, даже в 1930‐е годы, связывать это отступление исключительно с фашизмом. Поэтому в заключении главы мы должны попытаться найти этому объяснение. Но сначала придется развеять ошибочное мнение, отождествляющее фашизм с национализмом.
То, что фашистские движения стремились использовать националистические предрассудки, очевидно, хотя полуфашистским корпоративным государствам, таким как Португалия и Австрия 1934–1938 годов, находившимся под большим влиянием католической церкви, приходилось сдерживать свою безотчетную ненависть к народам и государствам, исповедующим другую веру или светским. Кроме того, откровенный национализм был затруднителен для местных фашистских движений в странах, завоеванных и оккупированных Германией и Италией, или в странах, чьи судьбы зависели от победы этих государств над их собственными национальными правительствами. В некоторых случаях (Фландрия, Нидерланды, Скандинавия) они могли отождествлять себя с немцами, как часть обширной тевтонской расовой группы, однако более удобная установка (твердо поддерживаемая пропагандой доктора Геббельса во время войны), как ни парадоксально, являлась интернационалистской. Германия рассматривалась как основа и единственная гарантия будущего европейского порядка, с традиционными отсылками к Карлу Великому и антикоммунизму. Об этой фазе развития европейской идеи историки послевоенного европейского сообщества не особенно любят вспоминать. Негерманские войска, воевавшие под немецким флагом во Второй мировой войне главным образом в составе СС, обычно подчеркивали этот транснациональный элемент.
С другой стороны, нельзя упускать из виду, что не все националистические движения симпатизировали фашизму, и не только потому, что честолюбивые замыслы Гитлера и, в меньшей степени, Муссолини угрожали некоторым из них – например, полякам и чехам. Как мы увидим далее (глава 5), в ряде стран на борьбу против фашизма поднимались левые силы, особенно во время войны, когда сопротивлением “державам Оси” руководил “национальный фронт” или правительства широкого политического спектра, в котором не было лишь фашистов и коллаборационистов. Как правило, поддержка фашизма местными националистами зависела от того, приобретали они что‐либо или скорее теряли с наступлением “держав Оси”, и от того, была ли их ненависть к коммунизму или к какому‐нибудь другому государству, национальности или этнической группе (евреям, сербам) сильнее, чем нелюбовь к немцам или итальянцам. Так, поляки, несмотря на ярко выраженные антирусские и юдофобские настроения, не выражали особого желания сотрудничать с нацистской Германией, в отличие от жителей Литвы и некоторых территорий Украины (оккупированных СССР в 1939–1941 годах).
Что же стало причиной упадка либерализма в период между мировыми войнами даже в государствах, не принимавших фашизм? Западные радикалы, социалисты и коммунисты того периода были склонны рассматривать эпоху глобального кризиса как агонию капиталистической системы. Капитализм, утверждали они, не мог больше позволить себе роскошь иметь парламентскую демократию и либеральные свободы, которые, кстати, создали почву для развития умеренных реформистских рабочих движений. Столкнувшись с неразрешимыми экономическими проблемами и растущей революционностью рабочего класса, буржуазия была вынуждена прибегнуть к силовым методам воздействия, иными словами, ей стал необходим фашизм.
Поскольку и капитализму, и либеральной демократии суждено было триумфальное возвращение в 1945 году, легко забыть, что в этой точке зрения, несмотря на слишком большую пропагандистскую риторику, есть зерно истины. Демократические системы не работают, если среди большинства граждан нет консенсуса о приемлемости существующей государственной и социальной системы или хотя бы готовности добиваться компромиссных решений. Процветание, в свою очередь, очень способствует консенсусу. В большинстве стран Европы этих условий просто не существовало в период с 1918 года до Второй мировой войны. Казалось, что социальная катастрофа приближается или уже произошла. Страх революции был столь велик, что в большинстве стран Восточной и Юго-Восточной Европы, а также части стран Средиземноморья коммунистическим партиям было едва разрешено выйти из подполья. Неразрешимые противоречия между идеологией правых и даже умеренных левых в 1930–1934 годах разрушили австрийскую демократию, хотя она вновь стала процветать с 1945 года при точно такой же двухпартийной системе, состоящей из католиков и социалистов (Seton Watson, 1962, p. 184). По тем же причинам в 1930‐е годы потерпела крах испанская демократия, что представляет разительный контраст с мирным переходом от диктатуры Франко к многопартийной демократии, произошедшим в 1970‐е годы.
Стабильность этих режимов была разрушена Великой депрессией. Веймарская республика пала главным образом потому, что Великая депрессия не позволила сохранить неписаный договор между государством, работодателями и организованными рабочими, на котором эта республика держалась. Капитал и правительство понимали, что у них нет иного выбора, чем жесткий курс в экономической и социальной сферах, а массовая безработица довершила дело. Летом 1932 года национал-социалисты и коммунисты поделили абсолютное большинство голосов на выборах, а число мест у партий, преданных республике, уменьшилось и составило немногим более трети. И наоборот, несомненно то, что в основе стабильности демократических режимов после Второй мировой войны и, не в последнюю очередь, стабильности новой Федеративной Республики Германии, лежат экономические чудеса тех десятилетий (см. главу 9). Когда правительству есть что распределять, чтобы удовлетворить всех, кто чего‐либо требует, а уровень жизни большинства граждан в любом случае неуклонно растет, температура демократической политики редко достигает точки кипения. Компромисс и согласие преобладали, если даже самые страстные сторонники свержения капитализма находили существующее положение вещей на практике не столь невыносимым, как в теории, а самые непримиримые поборники капитализма принимали систему социального обеспечения и постоянные переговоры с профсоюзами рабочих о росте зарплат и надбавках как само собой разумеющееся.
Тем не менее, как показала Великая депрессия, это только часть ответа. Очень сходная ситуация – отказ организованных рабочих смириться со снижением заработной платы, вызванным депрессией, – в Германии привел к падению парламентской республики и в конце концов к провозглашению Гитлера главой правительства, в Великобритании же – только к резкой смене лейбористского правительства на консервативное “национальное правительство” в рамках стабильной и непоколебимой парламентской системы[34]34
Этот вопрос в 1931 году расколол лейбористское правительство. Некоторые лейбористские лидеры и их либеральные сторонники перешли к консерваторам, которые выиграли следующие выборы с подавляющим большинством голосов и счастливо оставались у власти до мая 1940 года.
[Закрыть]. Депрессия не вела автоматически к приостановке или уничтожению представительной демократии, что также явствует из ее политических последствий в США (“нового курса” Рузвельта) и Скандинавии (победы социал-демократии). Только в Латинской Америке, где финансы правительства зависели в основном от экспорта одного или двух видов сырьевых товаров, цены на которые внезапно и резко упали (см. главу 3), результатом депрессии стало почти немедленное автоматическое свержение находившихся у власти правительств, главным образом путем военных переворотов. Следует добавить, что в Чили и Колумбии также имела место смена политического курса на противоположный.
Либеральная политика была уязвима в своей основе, поскольку характерная для нее форма правления – представительная демократия – не всегда являлась убедительным способом управления государством, а “эпоха катастроф” редко гарантировала условия, которые могли сделать эту политику жизнеспособной, не говоря уже об эффективности.
Первым из этих условий было наличие легитимности и всеобщего согласия. Демократия сама держится на этом согласии, но не создает его, за исключением развитых и стабильных демократий, где сам процесс регулярных выборов дает гражданам – даже тем, кто находится в меньшинстве, – чувство, что избирательный процесс узаконивает избираемое правительство. Однако очень немногие межвоенные демократии имели прочную основу. До начала двадцатого века демократия за пределами США и Франции была редкостью (Век империи, глава 4). Безусловно, по крайней мере десять европейских государств после Первой мировой войны или полностью обновились, или так изменились по сравнению со своими предшественниками, что не обладали особой легитимностью в глазах своих граждан. Еще меньшее число демократий могло считаться стабильными. Политика государств в “эпоху катастроф” в большинстве случаев была политикой, продиктованной кризисом.
Вторым условием являлась совместимость между различными слоями “народа”, чьи независимые голоса должны были выбирать общее правительство. Официальная теория либерально-буржуазного общества не признавала понятие “народа” как совокупности групп, сообществ и других коллективов со своими интересами, хотя его признавали антропологи, социологи и действующие политики. Официально народ (теоретическое понятие, а не реальное сообщество человеческих существ) состоял из отдельных личностей, чьи голоса складывались в арифметическое большинство или меньшинство и преобразовывались в избранные органы, где большинство становилось правительством, а меньшинство – оппозицией. Там, где демократическое волеизъявление пересекало линии раздела между национальными группами населения государства, или там, где было возможно примирить их и разрядить напряженность между ними, демократия была жизнеспособной. Однако в эпоху революций и радикальных социальных конфликтов нормой стала классовая борьба, перешедшая в политику, а не классовый мир. Идеологическая и классовая непримиримость могла разрушить демократическое правительство. Кроме того, халтурно состряпанные мирные соглашения после 1918 года умножили то, что мы в конце двадцатого века считаем смертельной болезнью демократии, а именно разделение жителей исключительно по национально-этническим или религиозным признакам (Glenny, 1992, р. 146–148), как в бывшей Югославии и Северной Ирландии. Три религиозно-этнические группы, имеющие собственные политические блоки, как в Боснии, две непримиримые общины, как в Ольстере, шестьдесят две политические партии, каждая представляющая племя или клан, как в Сомали, не могут, как мы знаем, обеспечить основу для демократической политической системы, а могут служить основой лишь для нестабильности и гражданской войны, если только одна из противоборствующих сил или некая внешняя сила не является достаточно влиятельной, чтобы установить господство (недемократическое). Распад трех многонациональных империй – Австро-Венгрии, России и Турции – превратил три наднациональных государства (чьи правительства были нейтральны по отношению к многочисленным национальностям, которыми они правили) в большое количество национальных государств, каждое из которых включало чаще всего одну, максимум две или три этнические группы.
Третье условие – демократические правительства не должны были слишком много управлять. Парламенты появились не столько для того, чтобы управлять, сколько для того, чтобы контролировать правящую власть, что до сих пор ярко выражено в отношениях между американским конгрессом и правительством. Это был механизм, созданный в качестве тормоза, которому пришлось работать двигателем. Хотя суверенные ассамблеи, избранные на основе ограниченных, но все расширяющихся избирательных прав, становились обычным явлением начиная с “эпохи революции”, буржуазное общество девятнадцатого века предполагало, что основная масса его граждан будет занята не в сфере управления, а в сфере саморегулирующейся экономики и частных неофициальных объединений (“гражданского общества”)[35]35
В 1980‐е годы Восток и Запад были охвачены ностальгической риторикой возврата в идеализированный девятнадцатый век, построенный на этих принципах.
[Закрыть]. Трудности управления путем выборных органов удавалось обойти: во‐первых, общество не ожидало от своих парламентов особой руководящей и даже законодательной деятельности, а во‐вторых, считало, что правительство или, скорее, администрация могут функционировать независимо от причуд парламентариев. Как мы видели (см. главу 1), органы из независимых и несменяемых государственных чиновников стали необходимы в правительствах современных государств. Парламентское большинство требовалось лишь там, где нужно было вырабатывать или одобрять важные и спорные решения исполнительной власти, и главной задачей правительства было формирование или поддержание нужного числа сторонников, поскольку (за исключением Америки) исполнительная власть в парламентских государствах обычно не избиралась путем прямых выборов. В государствах с ограниченным избирательным правом (т. е. там, где электорат в основном состоит из обеспеченного, обладающего властью или влиянием меньшинства) это можно было сделать с помощью общественных договоренностей по вопросам “национальных интересов”, не говоря уже о таком ресурсе, как кумовство.
В двадцатом веке от правительств все чаще требовалось именно управлять. Государство, которое ограничивается выработкой основных правил бизнеса и гражданского общества, где роль полиции, тюрем и вооруженных сил сводится к защите от внутренней и внешней угрозы, “государство – ночной сторож”, так же устарело, как и ночной сторож, который породил эту метафору.
Четвертым условием являлось богатство и процветание. Демократии 1920‐х годов рухнули под напором революции и контрреволюции (Венгрия, Италия, Португалия) или национальных конфликтов (Польша, Югославия), демократии 1930‐х годов – в результате депрессии. Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить политическую атмосферу Веймарской республики и Австрии 1920‐х годов с обстановкой в Федеративной Республике Германии и Австрии после 1945 года. Даже национальными конфликтами стало легче управлять, когда политики, представляющие интересы всех меньшинств, смогли питаться из общей государственной кормушки. В этом, в частности, заключался секрет могущества Аграрной партии в Чехословакии – единственной подлинной демократии в Восточной и Центральной Европе: она обещала распределение благ независимо от этнических границ. Но в 1930‐е годы даже Чехословакия уже не могла удерживать вместе чехов, словаков, немцев, венгров и украинцев.
В подобных условиях демократия превратилась в механизм оформления разногласий между непримиримыми группами. Очень часто даже в самых благоприятных обстоятельствах она вообще не создавала стабильной основы для демократического правления, особенно когда теория демократического представительства выражалась в наиболее жестких версиях пропорционального представительства[36]36
Бесконечные преобразования демократических выборных систем – пропорциональные или иные выборы – являют собой попытки создать и поддерживать устойчивое большинство, обеспечить стабильность правительства в политических системах, по своей природе препятствующих этому.
[Закрыть]. Когда в ситуации кризиса добиться парламентского большинства оказалось невозможно, как это произошло в Германии (в отличие от Великобритании[37]37
В Великобритании отказ от любой формы пропорционального представительства (“победитель получает все”) сработал в пользу двухпартийной системы и оттеснил на периферию другие партии. Так после Первой мировой войны произошло с одной из ведущих политических сил Великобритании – либеральной партией, хотя она стабильно продолжала получать свои 10 % голосов (даже в 1992 году). В Германии пропорциональная система, хотя и предоставляла некоторые преимущества крупным партиям, тем не менее из пяти значительных и около дюжины мелких группировок не создала ни одной, которая бы получила хотя бы треть мест (за исключением нацистов в 1932 году). Если большинство не набиралось, конституция обеспечивала временный переход руководства к исполнительной власти, т. е. приостановление демократии.
[Закрыть]), искушение свернуть в другую сторону возобладало. Даже в стабильных демократиях допускаемые этой системой политические разногласия многие граждане считают издержками, а не преимуществами демократии. Сама стилистика политики предполагает, что кандидаты и партии являются представителями общенациональных, а не узкопартийных интересов. Во времена кризиса издержки этой системы казались непреодолимыми, а преимущества – сомнительными.
При таких обстоятельствах нетрудно понять, что парламентская демократия в государствах-преемниках прежних империй, так же как и в большинстве стран Средиземноморья и Латинской Америки, была чахлым цветком, растущим на голых камнях. Самый сильный аргумент в ее пользу, заключающийся в том, что, как бы она ни была плоха, демократия все же лучше любой альтернативной системы, неубедителен. В период между Первой и Второй мировыми войнами он только изредка звучал реалистично.
Но даже в речах защитников демократии не было уверенности. Ее отступление казалось неизбежным, и даже в Соединенных Штатах авторитетные, однако излишне мрачные наблюдатели предполагали, что “у нас это возможно” (Lewis, 1935). Никто серьезно не предсказывал и не ожидал ее послевоенного расцвета, а еще менее – ее возвращения, даже на короткое время, в качестве преобладающей формы правления повсеместно на земном шаре в начале 1990‐х годов. Для тех, кто оглядывался назад из этого времени на период между мировыми войнами, отступление либеральных политических систем казалось кратким перерывом в их неуклонном покорении земного шара. К сожалению, с приходом нового тысячелетия противоречия политической демократии больше не кажутся безвозвратно ушедшими в прошлое и может случиться так, что мир вновь вступит в период, когда ее преимущества больше не будут выглядеть такими же очевидными, как в период 1950–1990 годов.
Глава пятая
Против общего врага
Для юных, взрывных, как петарды, поэтов
Завтра – высоких идей вдохновенье,
Прогулки у озера в сумерках летних,
Сегодня – сраженье.
У. X. Оден. Испания, 1937
Дорогая мама, из всех людей, которых я знаю, ты единственная, кто сможет меня понять, и самые последние мои мысли о тебе. Не вини никого в моей смерти, я сам выбрал свою судьбу.
Не знаю, о чем писать. Голова ясная, но не могу найти нужных слов. Я занял свое место в Армии освобождения и умираю, когда уже начал сиять свет победы <…> Очень скоро вместе с двадцатью тремя другими товарищами меня расстреляют.
После войны ты должна обратиться за пенсией. Тебе позволят взять мои вещи из тюрьмы, я оставил себе только отцовскую нижнюю рубашку, потому что не хочу дрожать от холода <…>
Еще раз до свиданья. Крепись!
Твой сын Спартако Спартако Фонтано, резчик по металлу, 22 года, член французского Сопротивления, группа Мисака Манукяна, 1944 (Lettere, р. 306)
I
Опросы общественного мнения родились в Америке в 1930‐е годы, поскольку распространение методики выборочных исследований рынка на политику, по существу, началось с опросов Джорджа Гэллапа в 1936 году. Среди первых результатов этой новой методики есть один, который удивил бы всех американских президентов, предшественников Франклина Д. Рузвельта, и должен удивить читателей, выросших после Второй мировой войны. Из опроса американцев в январе 1939 года на тему, кого в случае войны между Советским Союзом и Германией они хотят видеть победителем, 83 % пожелали победы СССР, а 17 % – Германии (Miller, 1989, р. 283–284). В век конфронтации между антикапиталистическим коммунизмом, олицетворением которого являлся СССР, и антикоммунистическим капитализмом, флагманом и главным примером которого были США, мало что кажется столь невероятным, как проявление симпатии к колыбели мировой революции или выбор в ее пользу по сравнению с антикоммунистическим государством, чья экономика носила все признаки капитализма. Это тем более странно, что сталинская тирания в СССР в то время находилась, по всеобщему мнению, в своей самой жестокой стадии.
Такая историческая ситуация была исключительной и сравнительно кратковременной. Она длилась самое большее с 1933 года (когда США официально признали СССР) по 1947 год (тогда, в начале “холодной войны”, два идеологических лагеря встретились лицом к лицу как враги), а на самом деле скорее с 1935 по 1945 год. Другими словами, ее определяющим фактором стали расцвет и падение гитлеровской Германии (1933–1945) (см. главу 4), против которой объединились США и СССР, поскольку считали ее еще более опасной, чем друг друга.
Причины подобного альянса выходят за рамки традиционных международных отношений. Именно благодаря им стал возможен столь важный союз совершенно несовместимых в иных случаях государств и движений, который в итоге победил во Второй мировой войне. В конечном счете союз против Германии смог сложиться потому, что последняя была не просто государством, неудовлетворенным своим положением в мире, но государством, чья политика и честолюбивые замыслы определялись ее идеологией, т. е. тем, что она являлась фашистской державой. До тех пор пока этого старались не замечать или не придавали этому должного значения, привычные расчеты в духе Realpolitik оправдывались. Можно было выступать против Германии или дружить с ней, стараться нейтрализовать ее или, если возникнет необходимость, воевать с ней, в зависимости от интересов собственной государственной политики и общей ситуации. Фактически в те или иные периоды с 1933 по 1941 год все главные участники международной игры вели себя по отношению к Германии именно таким образом. Лондон и Париж проводили политику умиротворения Берлина (т. е. обещали уступки за чужой счет), Москва сменила противостояние на дружественный нейтралитет в ответ на территориальные приобретения, и даже Италия и Япония, чьи интересы объединяли их с Германией, обнаружили в 1939 году, что эти же интересы заставляют их оставаться в стороне на первых этапах Второй мировой войны. Однако гитлеровская логика ведения войны в конечном итоге втянула в нее всех, включая США.
По мере того как проходили 1930‐е годы, становилось все более очевидно, что на карту поставлено нечто большее, чем относительный баланс сил между нациями-государствами, образовывавшими международную (т. е. главным образом европейскую) систему. Политику Запада от СССР и Европы до Американского континента легче всего понять, представив ее себе не как соревнование государств, а как международную идеологическую гражданскую войну. Хотя, как мы увидим дальше, это вряд ли поможет понять политику Африки и Азии, на которую преобладающее влияние оказывал колониализм (см. главу 7). Как оказалось, решающий водораздел в этой гражданской войне проходил не между капитализмом как таковым и коммунистической социальной революцией, а между противоположными идеологическими семействами: с одной стороны, потомками Просвещения восемнадцатого века и великих революций, включая, безусловно, русскую революцию, с другой – их оппонентами. Иными словами, граница пролегала не между капитализмом и коммунизмом, а между понятиями, которые девятнадцатый век определил как “прогресс” и “реакция” (хотя эти термины были уже не совсем применимы).
Это была международная война, поскольку в большинстве западных стран она затрагивала по сути одни и те же вопросы. Это была гражданская война, потому что границы между про– и антифашистскими силами пролегают в каждом обществе. Не было другого такого времени, когда патриотизм, понимаемый как автоматическая лояльность своему правительству, ценился бы столь низко. Когда Вторая мировая война закончилась, правительства по крайней мере десяти старых европейских стран возглавляли люди, которые в начале этой войны (или гражданской, как в случае Испании) являлись повстанцами, политическими эмигрантами или считали свое правительство аморальным и незаконным. Мужчины и женщины, зачастую принадлежавшие к элите, предпочли преданность коммунизму, т. е. СССР, верности собственной стране. “Кембриджские шпионы” и, возможно, принесшие больше практических результатов японские члены шпионской сети Зорге были лишь двумя группами из многих[38]38
Утверждают, что информация Зорге о том, что Япония не собиралась нападать на СССР в конце 1941 года, основанная на самых достоверных источниках, позволила Сталину перебросить жизненно важные подкрепления на Западный фронт в то время, когда немцы уже находились в пригородах Москвы (Deakin and Storry, 1964, chapter 13; Andrew and Gordievsky, 1991, p. 281–282).
[Закрыть]. С другой стороны, специальный термин “квислинг” (по фамилии норвежского нациста) был создан для описания политических сил внутри государств, на которые напал Гитлер, сделавших свой выбор и присоединившихся к врагу своей страны по убеждению, а не из практических соображений.
Это было верно даже по отношению к людям, движимым патриотизмом, а не глобальной идеологией, поскольку теперь даже патриотизм подразделялся на категории. Убежденные империалисты, антикоммунистически настроенные консерваторы, такие как Уинстон Черчилль, и выходцы из реакционной католической среды, такие как де Голль, выбрали путь борьбы с Германией не потому, что имели какое‐то особое предубеждение против фашизма, но потому, что у них была une certaine idée de la France[39]39
Определенная идея Франции (фр.).
[Закрыть] или “определенная идея Англии”. Но даже убеждения таких людей могли быть частью международной гражданской войны, поскольку их концепция патриотизма необязательно совпадала с концепцией их правительств. Приехав в Лондон и заявив там 18 июня 1940 года, что под его руководством “Свободная Франция” будет продолжать воевать с Германией, Шарль де Голль совершил акт протеста против законного правительства Франции, принявшего конституционное решение прекратить войну, которое поддерживало подавляющее большинство французского народа. Без сомнения, Черчилль в подобной ситуации действовал бы так же. Если бы Германия выиграла войну, его правительство поступило бы с ним как с изменником, как СССР после 1945 года поступил с русскими, воевавшими на стороне Германии против своей родины. Именно так словаки и хорваты, чьи страны получили первый глоток государственной свободы (частичной) в качестве сателлитов гитлеровской Германии, впоследствии стали делить лидеров своих воюющих государств на патриотических героев прошлого и на коллаборационистов, сотрудничавших с фашистским режимом на идеологической почве: представители каждого народа воевали и на той, и на другой стороне[40]40
Однако сказанное никак не оправдывает злодеяний, совершенных каждой стороной, которые, как, например, в случае Хорватии в 1942–1945 годах и, с большой степенью вероятности, в случае Словакии были более жестокими, чем злодеяния их противников, и не имели оправдания.
[Закрыть].
Фактором, объединившим все эти национальные конфликты в единую глобальную войну, которая была одновременно международной и гражданской, стал расцвет гитлеровской Германии или, вернее, захватнические войны союза Германии, Италии и Японии, стержнем которого была гитлеровская Германия, в период между 1931 и 1941 годами. Гитлеровская Германия особенно безжалостно и демонстративно стремилась к разрушению институтов и ценностей западной цивилизации “эпохи революции” и была способна осуществить свой варварский замысел. Шаг за шагом потенциальные жертвы Японии, Германии и Италии наблюдали за захватническими, приближающими войну действиями государств, впоследствии названных “Осью”. Уже с 1931 года война казалась неизбежной. Появилось выражение: “«Фашизм» означает «война»”. В 1931 году Япония оккупировала Маньчжурию и сформировала там марионеточное правительство. В 1932 году Япония вторглась в Китай к северу от Великой стены и высадила свои войска в Шанхае. В 1933 году Гитлер пришел к власти в Германии с фашистской программой, которую он и не пытался скрывать. В 1934 году в Австрии в результате кратковременной гражданской войны была ликвидирована демократия и установлен полуфашистский режим, известный главным образом своим противодействием слиянию с Германией и (при поддержке Италии) подавлением нацистского переворота, в результате которого был убит премьер-министр Австрии. В 1935 году Германия расторгла мирные договоры и опять стала главной военно-морской державой, снова завладев (путем плебисцита) Саарской областью у своих западных границ и с оскорбительным пренебрежением выйдя из Лиги Наций. В том же году Муссолини, точно так же пренебрегая общественным мнением, вторгся в Эфиопию, которую Италия затем завоевала и превратила в свою колонию в 1936–1937 годах, после чего тоже порвала отношения с Лигой Наций. В 1936 году Германия вернула себе Рейнскую область. В это же время в результате военного переворота, который открыто поддержали Германия и Италия, начался главный конфликт – Гражданская война в Испании, о которой подробнее будет сказано ниже. Две фашистские державы вступили в формальный блок “ось Берлин – Рим”. Одновременно Германия и Япония заключили Антикоминтерновский пакт. Неудивительно, что в 1937 году Япония вторглась в Китай, вступив на путь открытых военных действий, которые не прекращались до 1945 года. В 1938 году Германия также ясно поняла, что наступило время завоеваний. В марте оккупации и аннексии подверглась Австрия, не оказавшая никакого военного сопротивления, а в октябре после многочисленных угроз в результате Мюнхенского соглашения была расчленена Чехословакия, обширные территории которой Гитлер опять получил без всякого вооруженного сопротивления. Оставшаяся часть была оккупирована в марте 1939 года, что вдохновило Италию, уже несколько месяцев никак не проявлявшую своих имперских амбиций, на оккупацию Албании. Почти сразу же Европу парализовал польский кризис, также возникший из‐за немецких территориальных притязаний. Он положил начало европейской войне 1939–1941 годов, переросшей во Вторую мировую войну.
Впрочем, нити национальной политики сплелись в единую международную сеть благодаря еще одному обстоятельству: либерально-демократические государства (те, что вышли победителями в Первой мировой войне) неуклонно и очевидно слабели; они не могли или не хотели, в одиночку или в союзе друг с другом, противостоять наступлению своих врагов. Как мы уже видели, именно этот кризис либерализма укрепил и аргументы, и военную мощь фашизма и авторитарных правительств (см. главу 4). Мюнхенское соглашение 1938 года ясно продемонстрировало сочетание, с одной стороны, уверенной агрессивности, а с другой – страха и уступок. Вот почему для целых поколений само слово “Мюнхен” стало в речах западных политиков синонимом малодушного отступления. Позор Мюнхена, который почувствовали почти немедленно даже те, кто подписал это соглашение, заключался не просто в том, что Гитлеру подарили победу почти даром, но в физически ощутимом страхе войны, который предшествовал этому, и в еще более остром чувстве облегчения от того, что ее удалось избежать, какова бы ни была цена. Даладье, подписавший смертный приговор союзнику Франции, опасался, что по возвращении в Париж будет освистан, однако был встречен исступленными аплодисментами. “Bande de cons”[41]41
Придурки (фр.).
[Закрыть], говорят, презрительно пробормотал французский премьер. Популярность СССР и нежелание критиковать то, что там происходило, являлись главным образом следствием его твердого противостояния нацистской Германии, столь отличного от нерешительности Запада. Тем сильнее был шок, вызванный подписанием пакта о ненападении между СССР и Германией в августе 1939 года.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.