Текст книги "Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век (1914–1991)"
Автор книги: Эрик Хобсбаум
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 48 (всего у книги 59 страниц)
Основной причиной распада стала дезинтеграция центральной власти. Именно она обрекла республики и регионы страны на самостоятельное выживание, а значит, спасение всего, что можно, из‐под руин летящей под откос экономики. В последние два года существования Советского Союза в стране не хватало продуктов питания и промышленных товаров. Отчаявшиеся реформаторы, в основном из числа ученых-теоретиков, для которых гласность была очевидным благом, прибегли к “апокалиптическому” экстремизму. Они решили до основания разрушить старую систему; по их мнению, ее должны были сокрушить тотальная приватизация и введение стопроцентно свободного рынка – немедленно и любой ценой. Предлагались планы по реализации этих замыслов в течение нескольких недель или месяцев (в частности, появилась программа “500 дней”). Но авторы подобных программ не имели ни малейшего представления о том, как функционирует настоящий свободный рынок или капиталистическая экономика. В свою очередь, заезжие американские и британские финансовые эксперты, настойчиво предлагавшие русским радикальные меры, ничего не знали о реальном состоянии советской экономики. И те и другие справедливо полагали, что существующая система (или, вернее, существовавшая ранее командная экономика) сильно уступала экономическим системам, основанным на частной собственности и частном предпринимательстве, и что старая система, даже в модифицированной форме, заранее обречена. Но ни те ни другие не понимали самого главного: каким образом плановую командную экономику можно на практике превратить в ту или иную версию экономики рыночной. Им ничего не оставалось, как повторять абстрактные банальности о преимуществах свободного рынка. Рынок автоматически наполнит товарами полки магазинов. Товары не будут больше удерживаться производителями, как только спрос и предложение вступят в свои права. Многие жители измученного Советского Союза прекрасно понимали, что этого не произойдет. Когда после распада СССР на какое‐то время Россия обратилась к “шоковой терапии”, именно так оно и оказалось. Более того, все серьезные исследователи утверждали, что и к 2000 году доля государственного сектора в советской экономике останется достаточно высокой. Но сторонники Фридриха фон Хайека и Милтона Фридмана осуждали саму идею экономики смешанного типа. А значит, у них не могло быть практических рецептов того, как такая система должна функционировать или изменяться.
И все‐таки фатальный кризис оказался не экономическим, а политическим. Руководство Советского Союза, начиная с партии, экономистов и чиновников, с государства, до военных, аппарата спецслужб и спортивных функционеров, не хотели распада СССР. Маловероятно также, чтобы в таком исходе даже после 1989 года были заинтересованы большие группы граждан за пределами Прибалтийских республик; даже с поправкой на возможную неточность статистических данных, на референдуме в марте 1991 года 76 % проголосовавших все‐таки высказались за сохранение Советского Союза в качестве “обновленной Федерации суверенных и равноправных республик, в которых будут полностью защищены права и свободы граждан любой национальности” (Правда, 1991). Ни один крупный российский политик не добивался распада СССР. Но неуклонное ослабление центра укрепляло центробежные силы и в конечном счете делало распад страны неминуемым. Этому в значительной мере способствовала политика Бориса Ельцина, чья популярность росла с падением популярности Михаила Горбачева. К тому времени Союз стал фикцией, единственной реальностью оставались республики. В конце апреля Горбачев, совместно с представителями девяти крупнейших республик[183]183
То есть всех, за исключением стран Балтии, Молдавии и Грузии, а также, по неизвестным причинам, Киргизии.
[Закрыть], подписал соглашение о скорейшем заключении Союзного договора. Этот договор, подобный австро-венгерскому “историческому компромиссу” 1867 года, был призван сохранить центральную власть федерации во главе с президентом, избираемым прямым голосованием граждан, отвечающую за вооруженные силы, внешнюю политику, координацию финансовой политики и внешнеэкономические связи. Договор должен был быть подписан 20 августа.
Для большей части прежнего советского партийного руководства этот договор казался очередной бумажной выдумкой Горбачева, обреченной на провал. Более того, эти люди считали, что он окончательно похоронит СССР. За два дня до 20 августа практически все политические “тяжеловесы” страны: министр обороны, министр внутренних дел, глава КГБ, вице-президент и премьер-министр, партийные руководители – объединившись, объявили, что в отсутствие президента и генерального секретаря (находившегося на своей крымской даче под домашним арестом) власть взял Государственный комитет по чрезвычайному положению (ГКЧП). Это был не столько путч – в Москве никого не арестовали и даже телестудии не были взяты под контроль, – сколько публичная демонстрация того, что настоящая власть есть и она действует. “Путчисты” были абсолютно уверены, что граждане поддержат или хотя бы молчаливо примут восстановление порядка. Действительно, их не свергла ни революция, ни народное восстание, волнений в Москве не было, а призывы к всеобщей забастовке не получили отклика. Как не раз бывало в российской истории, эту драму разыграла группка актеров за спиной многострадального народа.
Впрочем, все это не совсем верно. Тридцать или даже двадцать лет назад одного напоминания о том, где находится власть, было бы уже достаточно. Даже теперь большинство советских граждан молчаливо приняли происходящее: по результатам опросов, 48 % простых людей и (что более предсказуемо) 70 % членов партии поддержали путч (Di Leo, 1992, p. 141, 143). Более того, многие зарубежные правительства (о чем некоторые из них потом предпочитали забыть) рассчитывали на успех путча[184]184
В первый день путча официальная газета финского правительства мельком упомянула арест президента Горбачева на третьей из четырех страниц, посвященных новостям. Газета обратилась к комментариям только после провала путча.
[Закрыть]. Но власть партии/ государства раньше держалась на всеобщем автоматическом послушании, а не на принуждении. В 1991 году ни власти центра, ни всеобщего послушания уже не существовало. Впрочем, на большей части Советского Союза переворот был вполне осуществим; ибо каковы бы ни были настроения вооруженных сил или спецслужб, в столице надежные войска вполне можно было найти. Но символических претензий на власть теперь оказалось недостаточно. Горбачев оказался прав: перестройка нанесла поражение путчистам, изменив общество. Но перестройка погубила и самого Горбачева.
Символический путч можно было подавить при помощи столь же символического сопротивления, поскольку путчисты совершенно не стремились к гражданской войне. Напротив, они собирались предотвратить именно то, чего опасалось большинство населения, – сползание в такой конфликт. И в то время как призрачные органы власти СССР поддержали путчистов, представитель несколько более действенных российских органов власти Борис Ельцин, окруженный несколькими тысячами сторонников, которые вышли на его защиту, мужественно останавливал танки перед телекамерами всего мира. Храбро, но в то же время безо всякого риска Ельцин (чье политическое чутье и умение принимать решения резко контрастировали с тактикой Горбачева) мгновенно воспользовался сложившейся ситуацией. Он распустил коммунистическую партию и экспроприировал ее собственность. Он взял под опеку России остатки собственности СССР, который формально прекратил свое существование спустя несколько месяцев. Про Горбачева забыли. Мир, который уже был готов принять переворот, теперь смирился с более энергичным “контрпереворотом” Ельцина и стал считать Россию естественной преемницей распавшегося Советского Союза – в частности, в ООН и других международных организациях. Попытка спасти от разрушения прежнюю структуру власти покончила с ней быстрее и действеннее, чем можно было ожидать.
Впрочем, приход к власти Ельцина не решил ни одной экономической, государственной и общественной проблемы. В некотором отношении он их даже усугубил, поскольку другие республики теперь боялись России, своего “большого брата”, хотя никогда раньше не опасались Советского Союза, государства, не имевшего национальной специфики. Националистические лозунги Ельцина были призваны сплотить армию, костяк которой всегда состоял из этнических русских. А поскольку в союзных республиках проживало значительное русское население, намеки Ельцина на пересмотр межреспубликанских границ усугубили сепаратистские тенденции. В частности, Украина немедленно провозгласила независимость. Впервые у народов, привыкших к равномерно распределяемому всеобщему гнету со стороны центра, появился повод опасаться угнетения со стороны Москвы в интересах одной нации. Это положило конец даже видимости единства, поскольку пришедшее на смену СССР призрачное Содружество Независимых Государств вскоре утратило всякую реальность. Один из последних советских символов, на удивление успешная союзная сборная, завоевавшая на Олимпиаде 1992 года больше наград, чем американцы, ненадолго пережила Советский Союз. Таким образом, распад СССР вернул российскую историю почти на четыреста лет назад, в результате чего современная Россия обрела примерно то же значение, которое имела в допетровскую эпоху. А поскольку Россия начиная с середины восемнадцатого столетия являлась крупной международной державой, распад советского государства оставил после себя пустое пространство от Триеста до Владивостока. Новая история еще не знала ничего подобного; сопоставимые по масштабам сдвиги наблюдались разве что во время недолгой Гражданской войны 1918–1920 годов, когда на карте Европы образовалась обширная зона беспорядков, конфликтов и потенциальной катастрофы. Таковы были проблемы, которые предстояло решать дипломатам и военным в конце второго тысячелетия.
VIВ заключение сделаем еще несколько замечаний. Прежде всего поразительно, насколько непрочной оказалась хватка коммунизма, покорявшего огромные территории быстрее, чем любая другая идеология со времен зарождения ислама. Упрощенный марксизм-ленинизм стал догматической (светской) ортодоксией на бескрайних пространствах от Эльбы до китайских морей – и мгновенно прекратил свое существование вслед за падением коммунистических режимов. У этого необычного исторического феномена могут быть два объяснения. Во-первых, коммунизм основывался не на массовом “обращении” масс, а на вере партийных кадров, или, используя выражение Ленина, “авангарда”. Даже знаменитое изречение Мао, согласно которому настоящие повстанцы должны чувствовать себя среди крестьян как рыба в воде, подразумевало различие между активным элементом (рыбой) и пассивной средой (водой). Неофициальные рабочие и социалистические движения, включая некоторые массовые коммунистические партии, порой срастались с общинами, в которых действовали; так было, например, в шахтерских поселках. Но, с другой стороны, все правящие коммунистические партии по определению являлись элитами меньшинства. “Массы” принимали коммунизм отнюдь не по идеологическим соображениям; они просто сравнивали, какие материальные блага мог предложить коммунизм по сравнению с другими общественными системами. Как только стало невозможно изолировать граждан от контактов с иностранцами или даже информации о жизни за границей, отношение к коммунизму сделалось скептическим. Ведь коммунизм по сути являлся инструментальной верой, для которой настоящее служило лишь средством достижения неопределенного будущего. За редкими исключениями – например, во время патриотических войн, оправдывающих подобные жертвы, – такая идеология скорее подходит сектам или элитарным группам, а не универсальным церквям, которые, хотя и сулят вечную жизнь своей пастве, действуют, как и должны, в поле повседневной реальности. Даже верные коммунистические кадры обратились к простым человеческим радостям, коль скоро тысячелетняя цель – построение земного рая, которому они посвятили жизнь, – постепенно отодвигалась в неопределенное будущее. И когда это случилось, партия не сумела предложить им свое руководство и попечение. Ведь коммунизм по природе своей был нацелен на победу и не выработал поведенческих ориентиров на случай поражения.
Но в чем же причина падения коммунизма, или, вернее, его надлома? Парадоксально, но распад Советского Союза стал весомым аргументом в пользу теории Карла Маркса, которую Советы неизменно стремились воплотить в жизнь. В 1859 году Маркс писал:
В общественном производстве своей жизни люди вступают в определенные, необходимые, от их воли не зависящие отношения – производственные отношения, которые соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных сил. <…> На известной ступени своего развития материальные производительные силы общества приходят в противоречие с существующими производственными отношениями, или – что является только юридическим выражением последних – с отношениями собственности, внутри которых они до сих пор развивались. Из форм развития производительных сил эти отношения превращаются в их оковы. Тогда наступает эпоха социальной революции.
Трудно найти более яркий пример марксистских “производительных сил”, вступивших в конфликт с социальной, институциональной и идеологической надстройкой. Эта надстройка сначала превратила отсталые аграрные общества в промышленно развитые, а затем сама превратилась в оковы производства. Таким образом, первым итогом новой “эпохи социальных революций” стала дезинтеграция старой системы.
Но что заменит старую систему? Здесь мы не разделяем оптимизма Маркса, утверждавшего, что свержение прежней системы с неизбежностью ведет к установлению лучшего порядка, поскольку “человечество ставит перед собой только разрешимые задачи”. Проблемы, которые “человечество” или, скорее, большевики поставили перед собой в 1917 году, не могли быть решены в ту эпоху и в тех исторических условиях или могли быть решены лишь отчасти. Сегодня только очень самонадеянные люди могут утверждать, что в обозримом будущем появится решение проблем, возникших после распада Советского Союза. Маловероятно также, что граждане бывшего СССР и коммунистических стран Балканского полуострова почувствуют серьезные улучшения на протяжении жизни следующего поколения.
С распадом Советского Союза опыт построения “развитого социализма” завершился. Даже те страны, где коммунистические системы выстояли и успешно развиваются (например, Китай), отказались от плановой экономики, основанной на исключительно государственной форме собственности или кооперативной собственности, но без рынка. Возможно ли повторение этого эксперимента? В той форме, какую он принял в Советском Союзе, – точно нет. Скорее всего, он не повторится ни в какой форме, разве что в ситуации полностью военной экономики или других чрезвычайных обстоятельств.
Дело в том, что советский эксперимент задумывался не как глобальная альтернатива капитализму, а как набор конкретных мер, подходящих для отдельно взятой, огромной и отсталой страны при определенном, уникальном сочетании исторических обстоятельств. Из-за провала революций в других странах Советскому государству пришлось строить социализм в одиночку. И это в стране, где, по единодушному признанию русских и западных марксистов, на тот момент не существовало условий для подобного строительства. Попытка сделать это увенчалась значительными успехами, например победой над фашистской Германией во Второй мировой войне. Но все это далось ценой огромных человеческих жертв и за счет создания тупиковой экономики и политической системы, в защиту которой даже нечего сказать. (Разве не предупреждал Георгий Плеханов, “отец русского марксизма”, что Октябрьская революция в лучшем случае приведет к созданию “китайской империи”, но только красной?) Страны “развитого социализма”, сателлиты СССР, построили несколько более эффективные экономические системы и понесли – по сравнению с Советским Союзом – меньше людских потерь. Возрождение подобной модели социализма невозможно, нежелательно и – даже при благоприятных обстоятельствах – вряд ли необходимо.
Но ставит ли провал советского эксперимента под сомнение проект традиционного социализма – экономической системы, основанной на общественной собственности и плановом управлении средствами производства, распределения и обмена? Отдельные экономисты еще до Первой мировой войны писали, что такая система теоретически возможна; кстати, эта теория разрабатывалась экономистами, далекими от социалистических взглядов. Что у такой системы на практике будут недостатки, хотя бы из‐за ее бюрократизма, не вызывало сомнений. Что эта система будет отчасти использовать ценовую политику – как рыночное ценообразование, так и “расчетные цены”, – было совершенно очевидно, ибо социализму все‐таки приходилось считаться с пожеланиями потребителей. В 1930‐е годы, когда в западной прессе шли оживленные дискуссии по этому вопросу, экономисты-социалисты говорили о возможности сочетать планирование, лучше децентрализованное, со свободным ценообразованием. Разумеется, жизнеспособность подобной экономической системы не означает ее превосходства над, скажем, более социально справедливой смешанной экономикой “золотой эпохи”. И вовсе не означает, что большинство людей предпочло бы такую экономику. Мы просто пытаемся отделить “социализм” как общее понятие от осуществленного на практике “развитого социализма”. Провал советского эксперимента не исключает возможности существования других видов социализма. То, что тупиковая модель централизованной экономики советского образца оказалась неспособна к преобразованию в “рыночный социализм”, как планировалось, демонстрирует пропасть между двумя возможными путями развития.
Трагедия Октябрьской революции заключалась в том, что она могла породить только такой бездушный, жестокий, командный социализм. Один из самых проницательных экономистов 1930‐х годов, социалист Оскар Ланге, вернувшийся из США, чтобы строить социализм в родной Польше, накануне своей кончины беседовал в лондонской больнице с друзьями и почитателями, включая автора этих строк. И вот что он тогда сказал:
Если бы я жил в России в 1920‐е годы, я был бы сторонником постепенных мер, как Бухарин. Если бы я участвовал в советской индустриализации, я, подобно самым проницательным советским экономистам, советовал бы задавать более гибкие и ограниченные цели. И все же, думая о прошлом, я спрашиваю себя: а была ли альтернатива этому жестокому и, по сути, стихийному рывку вперед – первому пятилетнему плану? Мне хочется верить, что это так, но я не могу. У меня нет ответа.
Глава семнадцатая
Конец авангарда – искусство после 1950 года
Идея, что в искусство можно инвестировать, едва ли возникла раньше начала 1950‐х.
Дж. Рейтлингер. Экономика вкуса (Reitlinger, 1982, vol. 2, p. 14)
Холодильники, кухонные плиты и другие белоснежные предметы бытовой техники стали сегодня цветными. Это, конечно, ново и хорошо сочетается с поп-артом. Как мило – ты достаешь из холодильника апельсиновый сок, а на тебя со стены летит
I
Какими бы очевидными и глубокими ни являлись общественные корни искусства, многие исследователи (включая автора этой книги) нередко помещают его за рамки современного ему контекста. Считается, что искусство живет по своим законам, а значит, и оценивать его следует преимущественно с этих позиций. Но сегодня, в эпоху глобальных общественных изменений, этот привычный для нас метод исторического анализа представляется менее пригодным. И дело не только в том, что постепенно стирается или вообще исчезает грань между тем, что можно, а что нельзя считать произведением “искусства”, или артефактом. И не в том, что представители одного влиятельного направления литературной критики fin de siècle посчитали невозможным, неуместным и недемократичным решать, что “лучше” или “хуже” – “Макбет” Шекспира или “Бэтмен”. Просто с некоторых пор искусство (или то, что назвали бы “искусством” исследователи прошлого) развивается в основном под воздействием внешних сил. А в эпоху беспрецедентного научно-технического прогресса этими внешними силами в первую очередь являются новые технологии.
Новые технологии сделали искусство общедоступным. Благодаря радио звук – музыка и слово – вошел в повседневную жизнь развитых и многих развивающихся стран. С изобретением транзистора радио покорило весь мир. Радиоприемник превратился в компактный портативный механизм на батарейках, а радиовещание сделалось независимым от официальной (почти всегда городской) электросети. Граммофон уже устарел. Даже технические усовершенствования не сделали его менее громоздким. У любителей классической музыки завоевали особую популярность модные в 1950‐е годы долгоиграющие пластинки, появившиеся в 1948 году (Guiness, 1984, р. 193). Ведь классические произведения, в отличие от популярных мелодий, редко умещаются на обычной трех– и пятиминутной пластинке в 78 оборотов. Но настоящим прорывом в мире музыки стало изобретение аудиокассет. Аудиокассеты прослушивались на очень популярных в 1970‐е портативных магнитофонах на батарейках, причем размер этих магнитофонов неуклонно уменьшался. Кассеты было легко копировать. К началу 1980‐х годов музыка звучала уже отовсюду. Она могла быть индивидуальным сопровождением любой деятельности человека, если играла в наушниках, подключенных к карманным плеерам (первенство в разработке которых принадлежало японцам), или же разноситься на всю округу из огромных переносных бумбоксов (поскольку уменьшить размер звукоусилителей пока не удавалось). Научно-техническая революция имела не только культурные, но и политические последствия. В 1961 году у французских солдат были портативные радиоприемники. И президент де Голль по радио убедил их не участвовать в военном перевороте. В 1970‐е годы сторонники опального аятоллы Хомейни, будущего лидера Иранской революции, ввозили в Иран, переписывали и раздавали магнитофонные записи его речей.
Телевидение не сделалось таким же компактным, как радио. Ведь визуальное изображение, в отличие от звукового, сильно проигрывает от сокращения размеров передающего устройства. Но телевидение принесло с собой движущийся образ. Телевизор по‐прежнему оставался более дорогим и громоздким, чем радиоприемник. Но вскоре даже бедняки в развивающихся странах начали обзаводиться телевизорами. Для этого требовалось лишь наличие городской инфраструктуры. В 1980‐е годы 80 % бразильских семей имели телевизор. В 1950‐е годы в США, а в 1960‐е – в благополучной Великобритании основным видом досуга сделался просмотр телепередач, заменивших собой радио и кино. Массовый интерес к телевидению оставался очень высоким. В развитых странах телевизор (с помощью видеомагнитофона, который все еще стоил довольно дорого) передавал на маленький домашний экран множество снятых на пленку образов. Хотя фильмы, производимые для большого экрана, как правило, теряют от уменьшения картинки, у видеомагнитофона есть другое достоинство: зритель получает практически неограниченный выбор фильмов и времени сеансов. А с появлением домашних компьютеров маленький экран сделался, наверное, самым важным индивидуальным средством связи с внешним миром.
Но новые технологии не только сделали искусство общедоступным. Изменилось само отношение к искусству. Человек, выросший в эпоху электронной компьютерной музыки, не станет каждый день слушать “живую” музыку или ее записи. Современный человек не будет по много раз воспроизводить один и тот же звук или визуальный ряд (подобно тому как раньше перечитывались тексты). Театр с его простой линейной последовательностью образов несравним с телевизионной рекламой (которая за тридцать секунд разыгрывает драматическое повествование) или с мгновенным переключением телеканалов. Итак, новые технологии преобразили мир искусства; естественно, что так называемые популярные виды искусства и развлечений изменились быстрее и более кардинально, чем “высокое” или традиционное искусство.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.