Текст книги "Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век (1914–1991)"
Автор книги: Эрик Хобсбаум
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 36 (всего у книги 59 страниц)
Однако в то самое время, когда третий мир и его идеология находились в расцвете, концепция начала рушиться. В 1970‐е годы стало очевидно, что никаким общим названием или ярлыком нельзя адекватно охарактеризовать группу стран, все больше отличавшихся друг от друга. Термин “третий мир” был по‐прежнему удобен для того, чтобы отличать бедные страны мира от богатых, и поскольку пропасть между двумя этими зонами, часто теперь называемыми “севером” и “югом”, явно увеличивалась, это деление имело смысл. Разрыв в валовом национальном продукте между развитым и отсталым миром (т. е. между странами Организации экономического сотрудничества и развития (ОЭСР) и странами со средними и отсталыми экономиками)[122]122
ОЭСР объединила наиболее развитые капиталистические страны, включая Бельгию, Данию, Федеративную Республику Германия, Францию, Великобританию, Ирландию, Исландию, Италию, Люксембург, Нидерланды, Норвегию, Швецию, Швейцарию, Канаду и США, Японию и Австралию. По политическим причинам эта организация, созданная во время “холодной войны”, также включила в свой состав Грецию, Португалию, Испанию и Турцию.
[Закрыть] продолжал расти: валовой национальный продукт на душу населения первой группы стран в 1970 году был в среднем в 15,4 раза выше, чем у второй группы, а в 1990 году превышал его более чем в 24 раза (World Tables, 1991, Table 1). Однако очевидно, что третьего мира как единого целого больше не существует.
И раскололо его в первую очередь неравномерное экономическое развитие. Триумф ОПЕК в 1973 году впервые создал ассоциацию государств третьего мира, в большинстве своем отсталых по всем критериям и, следовательно, бедных, которые теперь стали миллионерами мирового масштаба, особенно если они состояли из крошечных малонаселенных лесных или песчаных участков, где правили шейхи и султаны (обычно мусульманские). Было просто невозможно зачислить в одну категорию, скажем, Объединенные Арабские Эмираты, каждый из полумиллиона жителей которых (1975) теоретически имел долю валового национального продукта более чем в 13 000 долларов, что было почти в два раза больше валового национального продукта на душу населения в США в этот период (World Tables, 1991, p. 596, 604), и Пакистан, у которого в то время валовой национальный продукт равнялся 130 долларам на душу населения. У обладавших запасами нефти стран с большим населением дела шли не так хорошо, тем не менее стало очевидно, что государства, зависимые от экспорта одного основного вида сырья, как бы они ни были неблагополучны в других отношениях, могли стать баснословно богаты, даже если возникало искушение, почти неизбежное, пустить эти легкие деньги на ветер[123]123
Это феномен не только третьего мира. Один циничный французский политик, когда ему сказали о больших нефтяных запасах в британском Северном море, пророчески заметил: “Они растратят их, и начнется кризис”.
[Закрыть]. К началу 1990‐х годов даже Саудовская Аравия умудрилась залезть в долги.
На втором месте располагалась та часть стран третьего мира, в которых быстрыми темпами шла индустриализация и которые догоняли страны первого мира, даже оставаясь заметно беднее. В Южной Корее, чьи экономические успехи были поразительны, валовой национальный продукт на душу населения в 1989 году был чуть больше, чем в Португалии, беднейшей из стран Европейского сообщества (World Bank Atlas, 1990, p. 7). Также, если отбросить качественные различия, Южную Корею больше нельзя сравнивать, допустим, с Папуа – Новой Гвинеей, хотя в 1969 году валовой национальный продукт на душу населения в этих странах был равным и оставался примерно одного порядка в середине 1970‐х; теперь же он примерно в пять раз больше в Южной Корее (World Tables, 1991, p. 352, 456). Как мы видели, в международной лексике появился новый термин – “новые индустриальные государства”. Не имелось четкого определения, но практически везде упоминаются четыре “тихоокеанских тигра” (Гонконг, Сингапур, Тайвань и Южная Корея), а также Индия, Бразилия и Мексика, причем также учитываются процессы индустриализации в таких государствах третьего мира, как Малайя, Филиппины, Колумбия, Пакистан и Таиланд, и они включаются в этот список. В действительности ряд стран, в которых индустриализация была проведена быстрыми темпами, перекрывает границы трех миров, поскольку, строго говоря, к нему также должны принадлежать такие индустриальные рыночные экономики (т. е. капиталистические страны), как Испания, Финляндия и большинство бывших социалистических государств Восточной Европы, не говоря уже о коммунистическом Китае (с конца 1970‐х годов).
Фактически в 1970‐е годы наблюдатели стали говорить о “новом международном разделении труда”, т. е. о масштабном перемещении отраслей промышленного производства из промышленно развитых стран, которые прежде их монополизировали, в другие части света. Это происходило в некоторой степени вследствие намеренного переноса фирмами производства части или всей своей продукции из старого индустриального мира в страны второго и третьего мира, который сопровождался перемещением отдельных сегментов высокотехнологичных отраслей, включая научные исследования и экспериментальные разработки. Революция на транспорте и в средствах коммуникаций сделала такое всемирное производство не только возможным, но и экономически выгодным. Кроме того, за ним стояло и стремление правительств третьего мира обеспечить индустриализацию своих стран путем завоевания экспортных рынков, если это требовалось (хотя желательно было обойтись без этого), даже за счет внутреннего рынка.
Подобная глобализация экономики, существование которой может подтвердить каждый, кто заинтересуется страной – изготовителем товаров, продаваемых в любом торговом центре Северной Америки, началась в 1960‐е годы и резко ускорилась в десятилетия мировых экономических трудностей после 1973 года. Ее небывалые темпы иллюстрирует пример той же Южной Кореи, где 80 % работающего населения еще в конце 1950‐х годов было занято в сельском хозяйстве, обеспечивавшем почти три четверти национального дохода (Rado, 1962, р. 740, 742–743). В 1962 году она торжественно приступила к своему первому пятилетнему плану. К концу 1980‐х годов Южная Корея получала от сельского хозяйства лишь 10 % своего валового национального продукта и стала восьмой страной некоммунистического мира по объему промышленной экономики.
На третьем месте, в нижних строчках международной статистики, стоит, или скорее залегает, ряд стран, которые даже в качестве дипломатического эвфемизма трудно было назвать развивающимися, поскольку они были попросту бедными и отставали все больше и больше. Подгруппа под названием “развивающиеся страны с низким доходом” была тактично создана для того, чтобы отделить три миллиарда человеческих существ, чей валовой национальный продукт на душу населения (если они его, конечно, получали) в 1989 году был в среднем равен 330 долларам, от 500 миллионов жителей менее обездоленных стран. К последним относились Доминиканская Республика, Эквадор и Гватемала, где валовой национальный продукт был примерно в три раза выше, чем у аутсайдеров, и еще более благополучная группа стран (Бразилия, Малайзия, Мексика и прочие), где валовой национальный продукт был в среднем в восемь раз выше. (У 800 миллионов жителей стран, занесенных в наиболее процветающую подгруппу, валовой национальный продукт на душу населения составлял 18 280 долларов, т. е. был в 55 раз выше, чем у двух пятых человечества в нижней части статистического списка (World Bank Atlas, 1990, p. 10.) В результате, когда мировая экономика стала по‐настоящему глобальной, а после распада советского сектора и более капиталистической, подчиненной интересам бизнеса, инвесторы и предприниматели обнаружили, что большие участки этой экономики не представляют для них интереса в смысле прибыли, если, конечно, не подкупать политиков и государственных чиновников для того, чтобы они пускали деньги, изъятые у несчастных граждан, на вооружение или престижные проекты[124]124
Как правило, примерно 5 % от 200 тысяч долларов обеспечивают помощь солидного чиновника не самого высокого ранга. За тот же процент от 2 миллионов долларов вы имеете дело с непременным секретарем, за процент от 20 миллионов долларов – с министром или высшим чиновничеством, а доля от 200 миллионов долларов “оправдывает серьезное внимание главы государства” (Holman, 1993).
[Закрыть].
Непропорционально большое число таких стран можно было найти на злосчастном Африканском континенте. Конец “холодной войны” лишил эти страны экономической и военной помощи, которая превратила некоторые из них, как, например, Сомали, в вооруженные лагеря и потенциальные поля сражений.
По мере того как расслоение среди бедных увеличивалось, глобализация порождала людские потоки, пересекавшие границы между любыми регионами и классификациями. Из богатых стран в страны третьего мира хлынули небывалые потоки туристов. В середине 1980‐х годов (1985), если взять только мусульманские страны, шестнадцатимиллионная Малайзия принимала три миллиона туристов в год, семимиллионный Тунис – два миллиона, трехмиллионная Иордания – два миллиона (Din, 1989, р. 545). Потоки рабочих-мигрантов из бедных стран, стремившихся в богатые страны, превратились в огромные лавины там, где им не преграждали путь политические барьеры. К 1968 году мигранты из Магриба (Туниса, Марокко и главным образом Алжира) уже составляли почти четверть всех иностранцев во Франции (в 1975 году эмигрировало 5,5 % алжирского населения), а одна треть всех иммигрантов в США прибыла из Центральной Америки (Potts, 1990, р. 145, 146, 150). Однако мигранты устремились не только в старые индустриальные страны. Число иностранных рабочих в нефтедобывающих государствах Ближнего Востока и Ливии выросло с 1,8 до 2,8 миллиона за каких‐нибудь пять лет (1975–1980) (Population, 1984, р. 109). В основном это были выходцы из самого ближневосточного региона, однако значительное количество прибыло из Южной Азии и еще более далеких краев. К несчастью, в мрачные 1970–1980‐е годы рабочих-мигрантов становилось все труднее отделить от потоков мужчин, женщин и детей, которые лишились крова или бежали от преследований на политической или этнической почве, от войн, часто гражданских, и страны первого мира, теоретически преданные идее помощи беженцам, а на практике препятствующие иммиграции из бедных стран, сталкивались с жестокими проблемами политической и правовой казуистики. За исключением США и в меньшей степени Канады и Австралии, которые разрешали и поддерживали массовую иммиграцию из стран третьего мира, остальные развитые государства предпочитали не разрешать въезд нежелательным пришельцам из бедных стран под давлением растущей ксенофобии среди местного населения.
VIНебывалый “большой скачок” мировой капиталистической экономики и ее растущая глобализация не только раскололи третий мир и разрушили саму его идею, но и поместили практически всех его обитателей в современный мир. Не все этого хотели. Многие фундаменталистские и традиционалистские движения, получившие распространение в некоторых странах третьего мира – главным образом в исламском регионе, но не только, – возникли именно как протест против современности, хотя, конечно, это верно не для всех движений, к которым был приклеен этот неточный ярлык[125]125
Так, обращение населения к протестантским “фундаменталистским” сектам, обычное в странах Латинской Америки, является скорее “модернистской” реакцией на косность, воплощенную в местном католицизме. Другие формы фундаментализма, например в Индии, аналогичны этническому национализму.
[Закрыть]. Однако даже фундаменталисты понимали, что стали частью мира, изменившегося со времен их отцов. Он пришел к ним в виде пыльных автобусов и грузовиков на проселочных дорогах, топливных насосов, транзисторных радиоприемников на батарейках, которые приблизили к ним мир: даже неграмотные могли слушать радио на своих языках или бесписьменных диалектах, хотя это, вероятно, было привилегией тех, кто переселился в город. Но в мире, где сельские жители мигрировали в города миллионами, даже в аграрных африканских странах, где городское население теперь составляло треть или больше от общего числа, и в этом не было ничего необычного: в Нигерии, Заире, Танзании, Сенегале, Гане, Береге Слоновой Кости, Чаде, Центральноафриканской Республике, Габоне, Бенине, Замбии, Конго, Сомали, Либерии, – почти все или работали в городе, или имели там родственников. С этого времени город и деревня перемешались. Обитатели самых отдаленных регионов теперь жили в мире пластиковых скатертей, бутылок с кока-колой, дешевых кварцевых часов и искусственных тканей. По странной прихоти истории отсталые страны третьего мира даже начали извлекать коммерческую выгоду из стран первого мира. На улицах европейских городов небольшие группы странствующих индейцев из южноамериканских Анд играли на своих флейтах печальные мелодии, а на тротуарах Нью-Йорка, Парижа и Рима черные торговцы из Западной Африки продавали безделушки туземцам, точно так же как предки этих туземцев во время своих торговых путешествий на Черный континент.
Большой город стал кузницей перемен хотя бы только потому, что был современным по определению. “В Лиме, – любил повторять своим детям один предприимчивый выходец из Анд, – больше прогресса, больше стимулов” (más roce) (Julca, 1992). Хотя мигранты и использовали имеющийся набор традиционного общества для того, чтобы обустроить свою городскую жизнь, строя и структурируя свои трущобные кварталы по образцу сельских общин, слишком многое в городах было новым и незнакомым, слишком многие его обычаи контрастировали с их прежними представлениями. Нигде это не проявлялось так ярко, как в поведении молодых женщин, чей разрыв с традицией оплакивали от Африки до Перу. Юноша-индеец, перебравшийся в Лиму, жалуется в своей песне:
Раньше ты была деревенской девушкой
И жила высоко в горах.
Теперь ты в Лиме, завиваешь волосы по‐городскому,
Говоришь ученые слова и танцуешь твист.
[…]
Не будь манерной, не задирай нос
[…]
Ведь наши волосы по‐прежнему одного цвета
(Mangin, 1970, р. 31–32)[126]126
Или образец нового типа африканской девушки из нигерийской массовой литературы: “Девушки теперь не такие, как раньше, – не тихие, скромные игрушки своих родителей. Они пишут любовные письма. Они жеманятся. Они требуют подарков от своих дружков. Они даже обманывают мужчин. Они уже не бессловесные существа, которых можно заполучить, задобрив их родителей” (Nwoga, 1965, р. 178–179).
[Закрыть].
Тем не менее современное мировоззрение постепенно охватывало и сельскую местность (даже там, где жизнь не изменилась под воздействием современных технологий и передовых форм организации труда): в ходе так называемой “зеленой революции” в разных частях Азии начали выводить новые селекционные культуры, а чуть позже – развивать производство новых экспортных культур для продажи на мировом рынке. Это стало возможно благодаря развитию массовых воздушных перевозок скоропортящихся товаров (тропических фруктов, цветов) и появлению новых потребительских вкусов в “развитых” странах (кокаин). Последствия таких изменений в сельских регионах нельзя недооценить. Нигде старое и новое не вступали в более резкое противоречие, чем на амазонской границе Колумбии, которая в 1970‐е годы стала перевалочным пунктом на пути транспортировки боливийской и перуанской коки и местом расположения лабораторий, перерабатывающих ее в кокаин. Это произошло через несколько лет после того, как здесь поселились крестьяне-колонисты, сбежавшие от государства и от хозяев, которых защищали известные поборники крестьянского образа жизни – повстанцы из коммунистической группировки “Революционные вооруженные силы Колумбии”. Здесь население, жившее фермерством и тем, что можно добыть с помощью ружья, собаки и рыболовной сети, столкнулось с рынком в его наиболее безжалостной форме. Как могли растущие на клочке земли юкка и бананы конкурировать с культурой, сулящей баснословные, хотя и нестабильные прибыли, а прежний образ жизни – с взлетно-посадочными полосами и возникшими в результате экономического подъема поселками изготовителей и продавцов наркотиков, с их барами и борделями (Molano, 1988)?
Действительно, преобразования коснулись сельской местности, но даже здесь они зависели от городской цивилизации и городской промышленности, поскольку достаточно часто сама сельская экономика зависела от заработка мигрантов, переселившихся в город. Именно так обстояло дело в так называемых “черных хоумлендах”[127]127
Территория, отведенная для африканцев в ЮАР во времена апартеида. – Прим. перев.
[Закрыть] ЮАР времен апартеида, где производилось лишь 10–15 % дохода населения, а остальные поступления шли из заработков рабочих-мигрантов на территориях, населенных белыми (Ripken and Wellmer, 1978, р. 196). Парадоксально, что в странах третьего мира, как и в некоторых странах первого мира, город становился спасителем сельской экономики, которую, несмотря на всю ее значимость, покидали те, кто на мигрантском опыте (своем или соседей) понял, что у деревенской жизни есть альтернатива. Они обнаружили, что им необязательно батрачить всю жизнь, влача нищенское существование на клочке истощенной каменистой земли, как делали их предки. Начиная с 1960‐х годов по всему земному шару множество сельских поселений с романтическими и поэтому малопригодными для сельского хозяйства пейзажами покинули все, кроме стариков. Однако высокогорные общины, чьи жители нашли нишу в экономике больших городов (например, продавая фрукты, или, точнее, клубнику, в Лиме), могли поддерживать или преобразовывать сельскую экономику, перейдя к несельскохозяйственным доходам с помощью сложного симбиоза мигрантского и местного хозяйства (Smith, 1989, chapter 4). Важно отметить, что в этом частном случае, который достаточно хорошо исследован, мигранты редко становились рабочими. Они предпочитали вливаться в огромную сеть теневой экономики третьего мира в качестве мелких торговцев. Ибо главным социальным новшеством в третьем мире стало возникновение и рост нового класса средней и мелкой буржуазии (образованного мигрантами, зарабатывавшими деньги множеством способов), основой экономической жизни которого (особенно в бедных странах) была теневая экономика, ускользавшая от официальной статистики.
Итак, в последней трети двадцатого века широкий зазор между малочисленной прозападной элитой стран третьего мира и народными массами стал сокращаться благодаря происходившим в обществе изменениям. Мы всё еще не знаем, как и когда именно это случилось, каким образом это отразилось в общественном сознании, поскольку большинство стран, о которых идет речь, не имело удовлетворительных статистических служб, механизмов изучения общественного мнения и рыночных изменений. У них не было и академических институтов, занимающихся общественными науками, студентов которых можно было бы занять подобными исследованиями. Поскольку коренные преобразования в обществе нелегко обнаружить до тех пор, пока они не произошли, даже в странах с самыми лучшими статистическими службами, появление новой социальной и культурной моды в молодежной среде часто оказывается непредсказуемым, неожиданным и не регистрируется даже теми, кто извлекает из этого доход, как, например, индустрия поп-культуры. Однако в городах третьего мира, бесспорно, начиналось какое‐то бурление в сознании средних и низших слоев общества. Эти сдвиги были заметны даже в такой отсталой стране, как Бельгийское Конго (теперь Заир), иначе как можно объяснить тот факт, что разновидность поп-музыки, родившаяся здесь в застойные 1950‐е годы, в 1960‐е и 1970‐е годы стала в Африке самым популярным направлением (Manuel, 1988, р. 86, 97–101)? И чем объяснить подъем политического самосознания, который в 1960‐е годы побудил Бельгию предоставить Конго независимость фактически по первому требованию, хотя до того эта колония, одинаково враждебно относившаяся к туземному образованию и к политической активности среди местного населения, казалась большинству наблюдателей “столь же отрезанной от остального мира, как Япония перед реставрацией Мэйдзи” (Calvocoressi, 1989, р. 377)?
Несмотря на катаклизмы 1950‐х годов, к 1960‐м и 1970‐м признаки важных социальных изменений были уже вполне очевидны в Западном полушарии, исламском мире и основных странах Южной и Юго-Восточной Азии. Парадоксально, что наименее заметны они были в странах социалистического лагеря, тесно соприкасавшихся с третьим миром, а именно в советской Средней Азии и на Кавказе. Редко обращают внимание на тот факт, что коммунистическая революция стала средством сохранения традиционных жизненных устоев. Направив свои усилия на преобразование четко определенных аспектов жизни – государственной власти, отношений собственности, экономической структуры и т. п., она заморозила другие ее стороны в их предреволюционной форме или по крайней мере защитила их от постоянной угрозы перемен, присущей капиталистическому обществу. Во всяком случае, ее самое сильное оружие – абсолютная государственная власть – оказалось менее эффективным в изменении человеческого поведения, чем считали идеологи, прославлявшие “человека нового социалистического общества” и клеймившие “тоталитаризм”. Узбеки и таджики, жившие к северу от советско-афганской границы, были образованными и более цивилизованными и богатыми, чем те, кто жил к югу от нее, однако их нравы и обычаи различались не столь сильно, как можно было ожидать после семидесяти лет социализма. Кровная месть была, возможно, не главной заботой советской власти на Кавказе начиная с 1930‐х годов (хотя факт возникновения наследственной вражды из‐за гибели человека в колхозной молотилке в годы коллективизации вошел в анналы советской юриспруденции). Даже спустя более полувека, в начале 1990‐х годов, наблюдатели предупреждали об “опасности национального самоистребления (в Чечне), поскольку большинство чеченских семей втянуто в отношения кровной мести” (Trofimov/ Djangava, 1993).
Культурные последствия этих социальных преобразований еще ждут своего историка. Здесь не место для их рассмотрения, хотя очевидно, что даже в самых консервативных социумах система взаимных обязательств и обычаев испытывала все большее давление. “Многочисленная семья в Гане, как и повсюду в Африке, находится под воздействием колоссального стресса. Ее основы рушатся, подобно основам моста, по которому долго двигался слишком большой поток транспорта <…> Сельских стариков и городскую молодежь разделили сотни миль плохих дорог и века цивилизации” (Harden, 1990, p. 67).
С политической точки зрения проще оценить эти парадоксальные перемены. После вступления основной части населения, по крайней мере молодежи и городских жителей, в современную эпоху монополия малочисленных прозападных элит, написавших первую главу постколониальной истории, была подвергнута сомнению. Вместе с ней под сомнение были поставлены программы, идеологии, даже словарь политического дискурса – всё, на чем строились новые государства. Новые представители городского населения, новые средние классы, какими бы образованными они ни были, просто в силу своей численности не могли походить на прежние элиты, чувствовавшие себя на равных с колониалистами и своими коллегами – выпускниками европейских или американских школ. Часто (это было особенно заметно в Южной Азии) эти элиты вызывали недовольство населения. Во всяком случае, массы бедняков не разделяли их веры в рожденную западным девятнадцатым веком идею секулярного прогресса. В мусульманских странах конфликт между старыми светскими лидерами и новой исламской народной демократией становился все более взрывоопасным. От Алжира до Турции ценности, которые в странах западного либерализма ассоциируются с конституционным правлением и торжеством закона, как, например, права женщин (там, где они существовали), приходилось защищать от демократии с помощью армии. Это делали вожди, некогда освободившие свои страны от колонизаторов, или их наследники.
Этот конфликт не ограничивался исламскими странами, так же как и протест против прежних ценностей прогресса не ограничивался лишь массами бедного населения. Отстаиваемая индийской партией Джаната идеология индуистской исключительности пользовалась значительной поддержкой нового бизнеса и средних слоев общества. Неистовый религиозно-этнический национализм, который в 1980‐е годы превратил мирную Шри-Ланку в военную мясорубку, сравнимую только с Сальвадором, возник в процветающей буддистской стране совершенно неожиданно. Он стал следствием двух социальных трансформаций – глубокого кризиса в деревне, где рухнул социальный порядок, и роста прослойки образованной молодежи (Spencer, 1990). Миграция населения в город и обратно и растущее имущественное расслоение, которые принесла с собой экономика наличных денег; социальная мобильность, связанная с образованием, и исчезновение физических и лингвистических признаков касты и статуса, разделявших людей, но также определявших их положение, изменили деревню, и она была озабочена сохранением своей целостности. Этим среди прочего стали объяснять появление новых символов и ритуалов духовного единения, например внезапное развитие приходских форм буддистского богослужения в 1970‐е годы, заменивших старые частные и домашние формы отправления религиозных обрядов, или введение в школах спортивных дней, которые начинались с национального гимна, звучавшего со взятых напрокат кассет.
Такой была политика изменяющегося и взрывоопасного мира. Еще менее предсказуемой ее делало то, что во многих странах третьего мира либо вовсе не существовало общенациональной политики в том смысле, в каком ее понимают на Западе со времен Французской революции, либо ей не давали функционировать. Там, где наличествовали давние политические традиции с народными корнями или хотя бы молчаливая поддержка массами “политических классов”, которые ими руководили, определенная степень преемственности все же поддерживалась. Колумбийцы, как знают читатели Гарсиа Маркеса, продолжали рождаться маленькими либералами или маленькими консерваторами, как это было сто лет назад, хотя содержимое бутылок давно могло не соответствовать этикеткам. Индийский национальный конгресс преобразовывался, реформировался и делился на части за полвека, прошедшие с обретения независимости, однако до всеобщих выборов 1990 года, за незначительным исключением, в него продолжали выбирать тех, кого волновали его исторические цели и традиции. В то время как в других частях Индии коммунизм рушился, в Западной Бенгалии, благодаря укоренившимся там левым традициям и компетентному управлению, коммунистическая (марксистская) партия Индии оставалась у власти почти непрерывно, а символами антиколониальной борьбы против Великобритании в этом штате были не Ганди и даже не Неру, а террористы и Субха Боз.
Кроме того, структурные изменения сами по себе могли увлечь политику в направлениях, знакомых по истории стран первого мира. В “новых индустриальных странах” стал развиваться промышленный рабочий класс, требовавший прав для рабочих и создания профсоюзов, что видно на примере Бразилии, Южной Кореи и, конечно, Восточной Европы. Им не нужно было создавать рабочие и одновременно народные партии, напоминающие массовые социал-демократические движения, существовавшие в Европе перед Первой мировой войной, хотя примечательно, что в Бразилии в 1980‐е годы образовалась именно такая успешная национальная партия – Рабочая партия (РТ). (Бразильское рабочее движение в своей колыбели – на автомобильных заводах Сан-Паулу – представляло собой смесь популистских требований в защиту трудящихся, коммунистических идей и воззрений интеллектуалов, массово поддержавших его, и было глубоко левым, так же как и идеология католического духовенства, чья поддержка помогла ему встать на ноги[128]128
За исключением социалистической ориентации одной и антисоциалистической идеологии другой, сходство между бразильской Рабочей партией и современным польским движением “Солидарность” было поразительным: наличие настоящего пролетарского лидера – электрика с судоверфи или квалифицированного автомобилиста, мозги интеллектуалов и сильная поддержка церкви. Это сходство становится даже больше, если мы вспомним, что Рабочая партия стремилась заменить коммунистическую организацию, которая ей противостояла.
[Закрыть].) К тому же благодаря быстрому промышленному росту появился многочисленный класс образованных профессионалов, который, хотя и был далек от революционных выступлений, приветствовал либерализацию авторитарных режимов промышленно развивающихся стран. Такое стремление к либерализации в 1980‐е годы можно было найти в различных контекстах и с разными последствиями в Латинской Америке и дальневосточных странах, вступивших на путь индустриализации (Южная Корея и Тайвань), а также в государствах советского блока.
Однако существовали обширные территории третьего мира, где политические последствия социальных преобразований было невозможно предвидеть. Несомненными здесь были только нестабильность и взрывоопасность, сохранявшиеся в течение полувека после Второй мировой войны.
Теперь нам предстоит обратиться к той части земного шара, которая для большей части деколонизированных стран третьего мира оказалась более подходящей и вдохновляющей моделью прогрессивного развития, чем Запад, – ко “второму миру” социалистических систем, созданных по образцу Советского Союза.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.