Электронная библиотека » Кристофер Кларк » » онлайн чтение - страница 39


  • Текст добавлен: 25 сентября 2024, 10:20


Автор книги: Кристофер Кларк


Жанр: Исторические приключения, Приключения


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 39 (всего у книги 50 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Второе последствие касалось отношения Вены к своим немецким партнерам. Берхтольд обвинил немцев в компрометации его стратегии соблюдения конфиденциальности и пресек дальнейшие утечки, прекратив ставить Берлин в известность о своих намерениях, в результате чего немцы были не лучше осведомлены о точном содержании предстоящего австрийского ультиматума, чем их противники из Антанты. Одной из самых странных характеристик того, как Австрия действовала во время кризиса, стала отправка копии ультиматума руководству в Берлине только вечером 22 июля[1342]1342
  Albertini, Origins, vol. 2, pp. 254–257, с дальнейшим описанием деталей.


[Закрыть]
. Немецкие жалобы о том, что австрийцы держат их в неведении, естественно, звучали как заведомая ложь для дипломатов Антанты, которые рассматривали это как свидетельство того, что немцы и австрийцы тайно планируют осуществить давно подготовленное совместное нападение, на которое должен быть дан скоординированный и твердый ответ – предположение, которое не предвещало ничего хорошего для мира, когда кризис вступил в свою заключительную фазу.

Стоит еще раз коснуться странностей австро-венгерского процесса принятия решений. Берхтольд, которого многие ястребы в администрации осуждали за мягкость и неспособность к окончательным и решительным действиям, после 28 июня довольно впечатляющим образом поставил под свой контроль всю текущую политику. Но он мог сделать это только благодаря трудному и длительному процессу достижения консенсуса. Загадочные диссонансы в документах, по которым можно отследить процесс принятия Австрией решения о войне, отражают необходимость учитывать – но не обязательно примирять – противоположные точки зрения.

Возможно, самым ярким недостатком австрийского процесса принятия решений была узость индивидуального и коллективного поля зрения. Австрийцы были похожи на ежей, перебегающих шоссе, не обращая внимания на несущиеся автомобили[1343]1343
  Robin Okey, The Habsburg Monarch, c. 1765–1918. From Enlightenment to Eclipse (London, 2001), p. 377.


[Закрыть]
. Важнейшая мысль о вероятности объявления русскими всеобщей мобилизации и неизбежной за этим общеевропейской войны, несомненно, приходила в голову австрийским руководителям и несколько раз всплывала в ходе обсуждений. Но она ни разу не была интегральной частью общего плана в процессе взвешивания и оценки вариантов. Не уделялось так же пристального внимания вопросу, готова ли и в состоянии ли Австро-Венгрия вести войну не с одной, а сразу с несколькими другими европейскими великими державами[1344]1344
  William Jannen, «The Austro-Hungarian Decision for War in July 1914», in Samuel R. Williamson and Peter Pastor (eds.), Essays on World War I: Origins and Prisoners of War (New York, 1983), esp. pp. 58–60.


[Закрыть]
. Тому есть несколько возможных причин. Одной из них была исключительная уверенность австро-венгерских политиков в мощи немецкого оружия, которого, как считалось, было достаточно для удержания России от вмешательства, а если не удастся удержать – для победы над ней[1345]1345
  Об уверенности Вены в сдерживающей силе военной мощи Германии, см.: Segre, Vienna e Belgrado, p. 69.


[Закрыть]
. Второй причиной было то, что напоминающая улей структура австро-венгерской политической элиты не была приспособлена к выработке решений путем тщательного просеивания и взвешивания противоречивой информации. Участники совещаний, как правило, высказывали твердые мнения, часто окрашенные взаимной неприязнью, вместо того чтобы в ходе дискуссий пытаться всесторонне рассматривать и обсуждать проблемы, стоящие перед Веной. Солипсизм австрийского процесса принятия решений также отражал глубокое чувство геополитической изоляции. Представление о том, что австро-венгерские государственные деятели «несут ответственность перед Европой», было нонсенсом, отметил один политический инсайдер, «потому что никакой Европы нет. Общественное мнение России и Франции […] всегда будет убеждено, что во всем виноваты мы, даже если однажды мирной ночью сербы, вооруженные бомбами, вторгнутся в нашу страну тысячами»[1346]1346
  Меморандум, составленный с 28 июня по 7 июля 1914 года Бертольдом Молденом, журналистом и внештатным сотрудником отдела печати министерства иностранных дел в Вене, цит. по: Solomon Wank, «Desperate Counsel in Vienna in July 1914: Berthold Molden’s Unpublished Memorandum», Central European History, 26/3 (1993), p. 292.


[Закрыть]
. Но самой важной озадачивающей причиной безальтернативности австрийского поведения, несомненно, было то, что австрийцы оказались настолько убеждены в справедливости своего дела и предполагаемого средства наказания Сербии, что они не могли придумать ему никакой разумной альтернативы – даже Тиса в конце концов, к 7 июля, признал, что Белград был причастен к преступлениям в Сараеве, и в принципе был готов поддержать военный ответ при условии правильного выбора времени и дипломатического контекста. Бездействие лишь подтвердило бы широко распространенное убеждение, что империя находится на последнем издыхании. С другой стороны, моральный эффект от смелого и решительного действия станет преобразующим: «Австро-Венгрия […] снова поверила бы в себя. Это означало бы: „У меня есть воля, следовательно я существую“»[1347]1347
  Меморандум Молдена, цит. по: ibid., p. 293.


[Закрыть]
.

Короче говоря, австрийцы находились в процессе поиска того, что изучающие теорию принятия решений назвали «решающим выбором», в котором ставки невообразимо высоки, воздействие трансформирующее и необратимое, уровень эмоций высок, а последствия бездействия потенциально губительны на долгий срок. Решения такого рода могут приобретать экзистенциальное измерение, поскольку они обещают заново изобрести субъект, принимающий решения, превратить его в нечто, чего раньше не было. В основе таких решений лежит что-то, коренящееся в идентичности, что не поддается рационализации[1348]1348
  Edna Ullmann-Margalit, «Big Decisions: Opting, Converting, Drifting», Hebrew University of Jerusalem, Centre for the Study of Rationality, Discussion Paper # 409, http://www.ratio.huji.ac.il/. См. также: Edna Ullmann-Margalit and Sidney Morgenbesser, «Picking and Choosing», Social Research, 44/4 (1977), pp. 758–785. Я благодарен Ире Кацнельсон за то, что привлекла мое внимание к этим статьям.


[Закрыть]
. Это не означает, что процесс принятия решений в Австрии был «иррациональным». Текущий кризис оценивался в свете прошлых событий, и в ходе обсуждений были рассмотрены различные факторы и риски. Трудно также понять, как австрийцы смогли добиться менее радикального решения, учитывая нежелание сербских властей идти навстречу Австрии, отсутствие каких-либо международных юридических органов, способных вести арбитраж в подобных случаях, и невозможность в существовавшем международном климате обеспечить будущее мирное сосуществование с Белградом. Тем не менее в основе австрийской реакции – в такой степени, которой мы не видим ни у одного из прочих участников событий 1914 года, – был темпераментный, интуитивный скачок, «голый акт решения»[1349]1349
  Ullmann-Margalit, «Big Decisions», p. 11.


[Закрыть]
, основанный на общем понимании того, чем Австро-Венгерская империя была и должна быть, чтобы оставаться великой державой.

Странная смерть Николая Гартвига

Именно во время этого периода видимого спокойствия в австрийской политике внезапно скончался российский посланник в Белграде. Гартвиг уже долгое время страдал стенокардией. Он был человеком тучным и склонным к мучительным и сильным головным болям, что было, вероятно, результатом не только постоянного стресса, но и гипертонии. Каждое лето он отправлялся на лечение в Бад-Наухайм, откуда возвращался бодрый духом и сбросившим лишний вес. Когда его подчиненный Василий Штрандман, узнав о Сараевском убийстве, прервал свой отпуск в Венеции и вернулся в Белград, он обнаружил, что Гартвиг в ужасном физическом состоянии и жаждет уехать на лечение. Посланник проинформировал Штрандмана, что «поскольку до осени не должно быть никаких важных событий», он подал заявку на отпуск с 13 июля.

10 июля, за три дня до отъезда, Гартвиг узнал, что австрийский посланник барон Гизль только что вернулся в Белград. Он позвонил в австрийскую миссию и договорился о встрече, чтобы прояснить некоторые недоразумения. В Белграде широко распространялась информация, что 3 июля, в день заупокойной службы по эрцгерцогу, российская миссия была единственной в сербской столице, которая не приспустила свой флаг. Об этом доложили руководители как итальянской, так и британской миссии в Белграде[1350]1350
  Шторк – МИД Вена, Белград, телеграмма, 6 июля 1914 г., HHStA, PA I, Liasse Krieg 810, fo. 223. Согласно этому докладу, британский посланник Краканторп признался Шторку, что считает поведение своих «коллег по Тройственной Антанте более чем странным».


[Закрыть]
. Кроме того, сообщали, что вечером в день убийства Гартвиг устроил в своей миссии прием и что на близлежащих улицах были слышны раздававшиеся внутри аплодисменты и смех. Российский посланник, вероятно, также был обеспокоен тем, что до ушей его австрийского коллеги могли дойти сообщения и о других проступках[1351]1351
  Включая и донесения итальянского посланника Коры, бывшего свидетелем нескольких случаев (включая знаменитую партию в бридж), когда Гартвиг позволил себе отпустить несколько шуток по поводу мертвого эрцгерцога; см. Шторк – Берхтольду, Белград, 13 июля 1914 г., там же, fo. 422.ibid., fo. 422.


[Закрыть]
. На самом деле, беседа началась вполне мирно. Гизль радушно принял объяснения и извинения Гартвига, и двое мужчин расположились в офисе Гизля для проведения длительной беседы.

Подробно рассказав о своем плохом здоровье и планах на отпуск, Гартвиг подошел к главной цели своего визита – желании защитить Сербию от обвинений в соучастии в терактах и ее планах на будущее. Но в 21:20, едва успев произнести первое предложение, он потерял сознание и медленно соскользнул с дивана на ковер – сигарета все еще дымилась у него между пальцами. Экипаж Гартвига был поспешно отправлен за его дочерью Людмилой, был вызван местный сербский врач, а за ним явился и личный врач Гартвига, но, несмотря на все попытки привести его в чувство водой, одеколоном, эфиром и прикладыванием льда, вернуть посланника к жизни не удалось. Выражения сочувствия баронессы Гизль были отклонены дочерью Гартвига с комментарием, что «австрийские слова» ее не интересуют. Людмила фон Гартвиг, проводившая вечер с наследным принцем Сербии Александром, потребовала дать ей осмотреть комнату, в которой умер ее отец, где она покопалась в больших японских вазах, понюхала флакон одеколона, которым пытались его оживить и потребовала отчета, предлагали ли ее отцу какую-нибудь еду или выпивку. Гизль уверил ее, что посланник только выкурил несколько русских сигарет, которые были у него с собой. Дочь потребовала отдать ей окурки и унесла их в сумочке. Ни свидетельства о болезни Гартвига, которую он не скрывал, ни искренние заверения австрийского посланника не смогли предотвратить распространение по столице слуха об убийстве[1352]1352
  Гизль – Берхтольду, Белград, 11 июля 1914 г., ÖUAP, vol. 8, doc. 10193, pp. 396–398; есть еще один полный отчет о смерти посланника, Штрандман – Сазонову, Белград, 11 июля 1914 г., IBZI, series 1, vol. 4, doc. 164, p. 163.


[Закрыть]
. Одна газета даже называла Гизля и его жену «современными Борджиа», которые травили неудобных гостей, а через несколько дней Гизль сам услышал разговор двух посетителей в парикмахерской, в которую обычно ходил:

Австрия присылает нам странных послов. Сначала был слабоумный [Форгач], а теперь убийца. Гизль привез из Вены электрический стул, который вызывает немедленную смерть любого, кто на него садится, и не оставляет ни малейшего следа[1353]1353
  Цит. по: Albertini, Origins, vol. 2, p. 277.


[Закрыть]
.

К счастью, ни один из собеседников не узнал Гизля, сидевшего в соседнем кресле. По просьбе семьи и правительства Белграда Сазонов разрешил похоронить Гартвига в Сербии, что было весьма необычно для российского чиновника, умершего на дипломатической службе[1354]1354
  Сазонов – Штрандману, Санкт-Петербург, 13 июля 1914 г., IBZI, series 1, vol. 4, doc. 192, p. 179.


[Закрыть]
. Выражение общественного горя и беспрецедентная помпезность, сопровождавшая его государственные похороны в Белграде, засвидетельствовали то необычайное место, которое он занял в сознании сербской общественности. Как бы ни оценивался вклад Гартвига в балканскую политику, было бы неблагодарностью отрицать, что на самом деле российский посланник уже достиг своих основных целей к тому моменту, когда его тело сползло с дивана в салоне Гизля. По словам французского посланника Дескоса, Гартвиг умер в тот самый момент, когда его «неукротимая воля» восторжествовала, «подчинив сербов своему абсолютному авторитету и поставив перед Европой сербский вопрос в столь дорогой его сердцу жесткой форме»[1355]1355
  Дескос – Вивиани, Белград, 11 июля 1914 г., DDF, 3rd series, vol. 10, doc. 499, p. 721.


[Закрыть]
.

9. Французы в Санкт-Петербурге
Граф де Робьен меняет поезда

6ИЮЛЯ 1914 ГОДА 26-летний французский дипломат Луи де Робьен отправился из Парижа в Санкт-Петербург, куда он был назначен на пост атташе французского посольства. Отъезд был сдвинут на более раннюю дату, чтобы он успел прибыть заблаговременно и оказать помощь в подготовке к государственному визиту президента Пуанкаре, который намечался на 20 июля. Чтобы выиграть время, де Робьен выбрал не «Норд-Экспресс», который ходил до Санкт-Петербурга лишь дважды в неделю, а сел в обычный спальный вагон скоростного поезда до Кельна. У него было время взглянуть на Рейн и великий готический собор перед отправлением следующего поезда, который пересек промышленный регион Рура, «всегда такой впечатляющий и не лишенный определенной красоты». Оттуда поезд двинулся на восток, пересекая Германию в самом широком месте, пока не достиг Вирбаллена (сегодня литовский город Кибартай) на восточной границе Восточной Пруссии. Здесь, к своему большому раздражению, де Робьен вынужден был из-за разницы между российской и европейской колеями покинуть комфортабельный немецкий спальный вагон и пересесть на российский поезд. Первая встреча с местными жителями по ту сторону границы произвела на него неизгладимое впечатление: как только поезд остановился, в вагоны вторглась «орда бородатых людей» в сапогах и белых фартуках, которые подхватили его багаж с такой поспешностью, что он не успел последовать за ним. Де Робьена и его попутчиков направили к баррикаде, перед которой стояли «солдаты с огромными саблями». Здесь у них потребовали паспорта на проверку, процедура, которая поразила де Робьена до глубины души, поскольку «в ту эпоху свободы везде, кроме России, можно было путешествовать по Европе, не имея с собой паспорта». После предъявления проездных документов, де Робьена отправили ожидать посадки в огромном зале, по углам которого были развешены иконы, освещенные горящими в канделябрах свечами – по его ощущениям, довольно «странное оформление» для того, что фактически было комнатой ожидания. Наконец все формальности были завершены, пассажиры заняли свои места в вагонах и поезд двинулся на восток через сельскую местность «ужасающей печали», с черневшими тут и там деревнями, над которыми высились луковичные купола церквей. Он попытался заговорить со своими соседями, одетыми в мундиры, похожие на офицерские, которые, как ему показалось, были инженерами, но они знали лишь несколько слов по-немецки. «Мы чувствовали себя, – вспоминал он, – как будто мы были в Китае»[1356]1356
  Louis de Robien, «Arrivée en Russie», Louis de Robien MSS, AN427, AP 1, vol. 2, fos. 1–2.


[Закрыть]
.

Его прибытие в Санкт-Петербург, где ему предстояло провести все военные годы и пережить катаклизмы двух революций, никак не развеяло это ощущение чуждости. Напротив, оно лишь «завершило наше разочарование». Российская столица была заполнена «ужасными маленькими тесными экипажами, долгими, усеянными выбоинами дорогами и бородатыми, диковинными извозчиками». Перед поездкой он забронировал номер в «Hotel France», где комнаты были большими, но оказались обставлены такой уродливой мебелью и с такой неуютной атмосферой, «радикально отличной от той, к которой мы привыкли в Европе», что он решил отменить свое бронирование и вместо этого переехать в «Hotel d’Europe» на «знаменитом Невском проспекте». Но даже «Hotel d’Europe» не был столь уж европейским, а магазины вдоль широкой набережной вызывали разочарование – лучшие из них, как писал наш парижский дворянин, напоминали ассортиментом французские городки в глухой провинции[1357]1357
  Ibid., fos. 3–4.


[Закрыть]
.

Бытовая жизнь оказалась полна проблем, потому что окружающие почти не понимали его, что оказалось еще одним шоком, поскольку коллеги в Париже уверяли, что французский язык будет знаком всем. Еда и напитки в городе не устраивали привередливого графа: русская кухня, по его словам, ужасна, особенно рыбные супы, которые были «отвратительны»; только борщ показался ему «блюдом, которое стоит держать в меню». Что же касается «их водки», которую принято пить одним глотком, она «недостойна цивилизованного вкуса, воспитанного в медленном наслаждении нашими коньяками, нашими арманьяками, нашими марками (граппой) и нашим киршем»[1358]1358
  Ibid., fos. 6–7.


[Закрыть]
.

Сориентировавшись в городе, де Робьен направился к новому месту службы. Некоторое утешение оказалось в том, что французское посольство размещалось в прекрасном дворце, ранее принадлежавшем семье Трубецких, и находилось в одном из красивейших мест на набережной Невы. Особенно де Робьен был впечатлен лакеями в синих ливреях и коротких штанах. На первом этаже с видом на реку находился офис посла, украшенный гобеленами и картинами Ван дер Мейлена. По соседству была комната поменьше, в которой стоял телефонный аппарат – именно здесь сотрудники посольства собирались каждый день для ритуального чаепития. Рядом с этой комнатой находился кабинет советника М. Дульсе, стены которого были украшены портретами всех послов Франции при российском дворе. На стороне, выходившей окнами во двор, за кабинетом, заполненным секретарями и архивными документами, была дверь в сейфовую комнату посольства, где хранились секретные документы и коды для шифрованной корреспонденции. Гордостью посольства была приемная на первом этаже, прекрасный будуар со стенами зеленой и золотой дамасской камчи, увешанный картинами Гварди, принадлежащими послу, и уставленная позолоченными креслами, которые должны были украшать комнаты Марии-Антуанетты[1359]1359
  Ibid., fos. 8–9.


[Закрыть]
.

Де Робьен уже был знаком с послом Морисом Палеологом, неординарным человеком, который занимал этот пост с января и будет управлять жизнью посольства до его эвакуации три года спустя. На фотографиях 1914 года изображен щеголеватый мужчина среднего роста с бритой головой и «ярко блестящими глазами, глубоко посаженными в глазницы». Палеолог, вспоминал Де Робьен, был «романтиком, а не дипломатом». Он видел все происходящее с драматической и литературной стороны. «Всякий раз, когда он рассказывал о каком-либо событии или пытался воспроизвести разговор, он почти полностью воссоздавал их в своем воображении, наделяя их большей яркостью, чем было на самом деле». Палеолог чрезвычайно гордился своим именем, которое, как (предположительно) утверждалось, он унаследовал от императоров древней Византии. Он компенсировал свое «экзотическое» происхождение (его отец был революционером и политическим беженцем из Валахии, а мать – музыкантом и дочерью известного бельгийского инженера) страстным и демонстративным патриотизмом и желанием представить себя воплощением французской изысканности и культурного превосходства.

Оказавшись в Санкт-Петербурге, Палеолог, никогда раньше не занимавший столь высоких постов, вскоре научился держать себя в соответствии со значимостью своего нового офиса. Де Робьен наблюдал за тем, как посол давал почувствовать свое превосходство представителям «меньших» стран: когда секретарь объявлял о прибытии бельгийского посланника Бюссере или его голландского коллеги Свертса, Палеолог имел обыкновение выходить через заднюю дверь на прогулку, чтобы вернувшись через час поприветствовать их в прихожей с распростертыми объятиями и словами: «Дорогой мой, рад видеть тебя, у меня сегодня столько дел…» Он демонстрировал исключительный даже в мире высокопоставленных послов вкус к экстравагантности и хвастовству. В петербургском обществе много внимания уделялось тому факту, что посольские обеды готовил шеф-повар, которого Палеолог привез с собой из Парижа. Де Робьен приписывал все это «восточному» происхождению Палеолога, лукаво добавляя, что, как и у многих парвеню, в любви Палеолога к великолепию было что-то преувеличенное и неестественное[1360]1360
  Ibid., fo. 13.


[Закрыть]
.

Палеолог испытывал ужас от необходимости писать подробные отчеты, которые были хлебом с маслом повседневной дипломатии, предпочитая превращать свои впечатления в живые сцены, оживляемые диалогами, в которых яркие остроумные фразы заменяли длинные и часто двусмысленно уклончивые словесные конструкции, которые на самом деле составляли суть повседневных бесед и переговоров дипломатов, работающих в России. Де Робьен вспоминает день, когда послу была назначена аудиенция у царя для беседы по важной военной теме. Палеолог хотел, чтобы депеша с отчетом об аудиенции была отправлена, как только он вернется в посольство, тогда она достигнет Парижа в то время, когда это «будет иметь наибольший эффект». Для этого он составил отчет о своей встрече еще до того, как покинул посольство, чтобы встретиться с русским царем. Де Робьен и его коллеги занялись шифрованием подробного описания беседы, которой никогда не было. Среди всех фальшивых моментов этого репортажа граф отметил одну весьма характерную для Палеолога фразу: «В этот момент беседа достигла решающего поворотного момента и император предложил мне сигарету»[1361]1361
  Ibid., fo. 12.


[Закрыть]
.

Замечания де Робьена относительно личных качеств посла, хотя и неприязненные, были, вероятно, справедливы. Палеолог был одной из самых ярких личностей, занимавших посольскую должность на французской службе. Много лет он томился в парижском Centrale, обреченный на утомительное копирование документов. Позже ему был поручен пост хранителя секретных папок, особенно тех, которые касались франко-российского альянса и связей между министерством иностранных дел и армейской разведкой, – это было делом, которое пришлось ему по душе. Долгие годы работы в качестве хранителя накопленной министерством информации относительно альянса и стоящих перед ним военных угроз – в частности, он имел доступ к материалам французской разведки, касающимся планов мобилизации Германии на западном и восточном направлениях – сформировали у него такой взгляд на положение Франции в международных отношениях, в центре которого была германская угроза и первостепенная важность союзнической сплоченности[1362]1362
  M. B. Hayne, The French Foreign Office and the Origins of the First World War, 1898–1914 (Oxford, 1993), pp. 117–118.


[Закрыть]
. В его исторических трудах центральное место занимает романтическая концепция великого человека – такого, который ведомый высшей волей и интуицией бесстрашно принимает всемирно-исторические решения:

В некоторых случаях [писал Палеолог в своей биографии графа Кавура] мудрый человек многое оставляет на волю случая; разум подсказывает ему слепо следовать импульсам или инстинктам, выходящим за его пределы, которые кажутся ниспосланными с небес. Никто и ничто не может подсказать, когда следует действовать решительно, а когда отступить; ни книги, ни закон, ни опыт не могут научить его этому; только внутреннее чувство и душевная смелость могут дать об этом представление[1363]1363
  Maurice Paléologue, Cavour, trans. I. F. D. and M. M. Morrow (London, 1927), p. 69.


[Закрыть]
.

Его откровенная и твердая германофобия сочеталась со склонностью к катастрофическим сценариям, которые многие коллеги считали опасными. Во время его пребывания в Софии (1907–1912), одной из немногих заграничных должностей, которые он занимал перед тем, как принять посольство в Санкт-Петербурге, один из его коллег сообщал, что и в депешах, и в разговорах Палеолога было полно диких идей о «далеких горизонтах, грозовых тучах и грядущих бурях». Действительно, трудно найти какую-либо заметку современника, в которой будущему послу была бы высказана однозначная похвала. Как заметил в мае 1914 года один из высокопоставленных чиновников министерства иностранных дел, было слишком много плохих отчетов, чтобы можно было говорить об однозначном «доверии» к новому послу[1364]1364
  Даешнер – Дульсе, Париж, 25 мая 1914 г., AMAE, PA-AP, 240 Doulcet, vol. 21.


[Закрыть]
. Извольский охарактеризовал его как «болтуна, фантазера и очень ловкого человека». Даже его британские коллеги в Софии описали Палеолога в 1912 году как «возбудимого», «склонного к распространению сенсационных и панических слухов» и «торговца небылицами»[1365]1365
  Извольский – Сазонову, Париж, 15 января 1914 г., IBZI, series 3, vol. 1, doc. 13, pp. 14–16; Берти – Грею, Париж, 26 января и 15 июня 1912 г.; см. Берти – Николсону, 26 января 1912 г., 26 January 1912, TNA FO 800/165, fos. 133–134.


[Закрыть]
.

Таким образом, назначение Палеолога послом в Санкт-Петербурге, на наиболее стратегически важный и чувствительный пост во всей французской зарубежной дипломатической службе, может показаться весьма удивительным. Своим вознесением по карьерной лестнице он был обязан больше своим радикальным политическим взглядам, нежели профессиональным качествам. Делькассе открыл для себя Палеолога и энергично продвигал его главным образом потому, что они разделяли одни и те же взгляды на германскую угрозу – в Палеологе Делькассе нашел подчиненного, который мог повторить и развить его собственные идеи. После падения Делькассе в 1905 году звезда Палеолога угасла, и он вынужден был довольствоваться различными второстепенными постами. Спас его Пуанкаре; эти двое были близки с тех пор, когда оба учились в лицее Луи ле Гран в Париже. «Великий дар» Палеолога, недоброжелательно заметил де Робьен, заключался в том, что он был одним из одноклассников Пуанкаре и Мильерана в старшей школе – «именно их школьной дружбе он обязан своей потрясающей карьерой»[1366]1366
  De Robien, «Arrivée», fo. 10.


[Закрыть]
. Став премьер-министром, Пуанкаре в 1912 года отозвал Палеолога из Софии и назначил его политическим директором на набережной д’Орсэ. Это существенное продвижение по службе – поразительный скачок в карьере для такого причудливого и противоречивого человека – шокировало многих ветеранов дипломатии. Французский посол в Мадриде заметил в разговоре с Берти, что Палеолог «не подходит для должности директора», в то время как французский посол в Японии назвал его «печальным выбором»[1367]1367
  Берти – Николсону, 26 января 1912 г., TNA FO 800/165, fos. 133–4; «Прискорбный выбор»: Жерар, посол в Японии, комментарии от 18 июня 1914 г., цит. по: Georges Louis, Les Carnets de Georges Louis (2 vols., Paris, 1926), vol. 2, p. 125.


[Закрыть]
. Комментарии – необычайно резкие и откровенные даже по стандартам дипломатической службы, где быстрое продвижение вверх по карьерной лестнице часто является предметом зависти. «Хочу надеяться, – заметил Айра Кроу из Лондона, – что парижская атмосфера окажет умиротворяющее действие на мсье Палеолога, хотя как правило Париж не дает такого эффекта»[1368]1368
  Кроу, комментарий на полях Берти – Грею, Париж, 26 января 1912 г., цит. по: John Keiger, France and the Origins of the First World War (London, 1983), p. 5.


[Закрыть]
.

Пуанкаре знал о репутации Палеолога и делал все, что мог, чтобы обуздать его крайности, но у двух друзей сложились тесные рабочие отношения, основанные на глубоком согласии по всем ключевым вопросам. Пуанкаре стал зависеть от суждений Палеолога[1369]1369
  Ibid., p. 51.


[Закрыть]
. Действительно, именно Палеолог подтолкнул Пуанкаре к тому, чтобы занять более твердую позицию относительно обязательств Франции в балканских делах. Палеолог не верил в возможность примирения австрийских и российских интересов в регионе, а его одержимость гнусными замыслами Берлина и Вены сделала его слепым в отношении российских политических махинаций в регионе. Он видел в двух балканских войнах возможность для России укрепить свои позиции на полуострове[1370]1370
  Hayne, French Foreign Office, pp. 253–254, 133.


[Закрыть]
. Тесная связь с Пуанкаре была одной из причин, по которой Сазонов, хотя он и знал об особенностях характера Палеолога, приветствовал его назначение новым послом в Санкт-Петербурге[1371]1371
  Извольский – Сазонову, Париж, 15 января 1914 г., IBZI, series 3, vol. 1, doc. 13, pp. 14–16.


[Закрыть]
. Это был человек, которому в январе 1914 года можно было доверить продолжить с того места, на котором остановился Делькассе. В разговоре с российским дипломатом, который проезжал через Париж, Палеолог накануне своего отъезда заявил, что он занимает пост в Санкт-Петербурге, чтобы положить конец политике уступок, которая преобладала до сих пор, и что «он будет бороться за будущую жесткую политику без компромиссов и колебаний». «Хватит всего этого, мы должны показать Германии нашу силу!»[1372]1372
  Отчет о разговоре с Палеологом в начале января 1914 г. цит. по: V. N. Strandmann, Balkanske Uspomene, пер. с русского на сербский Jovan Kachaki (Belgrade, 2009), p. 240.


[Закрыть]
Таковы были убеждения, взгляды и взаимоотношения, которые направляли действия нового посла во время летнего кризиса 1914 года.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 | Следующая
  • 3 Оценок: 2

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации