Электронная библиотека » Лия Гринфельд » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 24 ноября 2015, 15:00


Автор книги: Лия Гринфельд


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 61 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Французскую революцию – эту «первую Великую революцию в современной истории» породила, таким образом, аристократическая реакция. В этом утверждении нет противоречия. Подобное родство лишь показывает, насколько яростной и радикальной была эта реакция. (Безусловно, это не означает, что революция сводилась лишь к реакции. Как любой ребенок, она скоро обрела собственный характер и зажила собственной, далекой от родителя жизнью, рассматривая его в этом случае как врага.) Аристократия пыталась выйти из своего тяжелого положения разнообразными путями. Модернизация элиты – ее участие в нетрадиционной экономической деятельности, преобладание ее среди создателей и почитателей подрывной революционной идеологии, ее поддержка сугубо буржуазных ценностей в искусстве, литературе и философии – отражала глубочайшее недовольство знати и ее реакцию на модернизирующееся общество и абсолютистское государство, подрывавшее социальное превосходство аристократии. Даже культ чувствительности, скопированный с английского образца, столь явно буржуазный и новый, в предреволюционной Франции превратился в реакционный феномен. Ценности, которым этот культ противостоял (расчетливое, рациональное поведение), были ценностями напыщенного абсолютистского двора и типичных денежных мешков – символом посягательства выскочек. Ценности, которые он защищал, включали в себя важные элементы аристократического кодекса поведения, подавляемого абсолютизмом. Аристократическое поведение – прямота, смелость и презрение к последствиям – было одновременно достойно и неразумно и олицетворялось понятием «честь». Если бы события стали развиваться иначе, возможно Франция пошла бы другим путем. По форме, которую приняла революция, и по своему времени, обязательной она не была. Не будь фискального кризиса, совершенно не зависевшего от кризиса благородной идентичности, ее могло бы и не случиться. Но, оказавшись в тяжелом положении, элита выдвинула идею, вдохновившую революцию, и именно эта идея смогла превратить революцию в то, чем она стала.

Когда элита общества (в данном случае дворяне) ощущает постоянную угрозу своему статусу, подрываемому потерей политического влияния, разбуханием численности дворянства и инфляцией титулов, которые можно купить за деньги, что легально уравнивает родовитую знать с худородными чиновниками, едва «вылезшими из грязи», и испытывает на себе презрение короны, то такому обществу придется терпеть тяжкие последствия от подобного состояния своей элиты. В XVIII в. знать была готова отказаться от формального достоинства, означавшего, по сути, отсутствие этого достоинства на деле, и созрела для реорганизации и самопереопределения. В процессе этого переопределения она наткнулась на идею «нация». Эта идея была одним из средств, с помощью которых знать пыталась защитить старый порядок. Но идея, принятая однажды, зажила собственной жизнью, и именно ее успешное воплощение и погубило знатных защитников этой идеи. Франция как нация обязана своим рождением знати, той знати, которую неблагодарный отпрыск сразу же принес в жертву. Почти невозможно было предвидеть, что столь соблазнительный идеал увлечет своих последователей на путь, ведущий к самоубийству.

Рождение французской нации

Болезнь французской элиты была основным фактором развития французского национального самосознания и появления нации французов. Это заставило аристократию симпатизировать идее «народ» как носителю суверенности, исконно позитивной по сути. Эта коренная перемена в отношении к народу явилась логическим результатом того положения, в котором знать видела себя в конце XVII в. Привилегии знати, на которых основывалась ее исключительность, становились все незначительней: если говорить о политическом влиянии, то оно было столь же малым, как и у прочих групп населения. Знать ощущала себя «униженной», приравненной к остальному «народу». У нее имелись два основных пути возвращения своего утраченного статуса: недвусмысленно дистанцироваться от «народа» или переосмыслить понятие «народ» таким образом, чтобы оно стало почетным, а не унизительным. Знать никогда полностью не связывала себя принятием какого-то определенного решения, идя обоими путями весь XVIII в. Однако второй путь, связанный с идеей «нация», имел громадные преимущество перед первым, и неудивительно, что в конце концов он и победил. Это совпало с ее (знати) собственной стратификацией, отразившей новую иерархию ценностей. Когда общество переопределилось как нация, статус в нем стал базироваться на служении нации, на заслугах. В отличие от противоречивого критерия по рождению и величине состояния, заслуги позволяли всем группам внутри знати и тем, кто стремился к знати принадлежать, добиваться высокого статуса, и в отличие от культуры службу можно было оценить самому.

Реализация идеи «нация» стала благоприятной в ситуации, когда знать испытывала внешние и внутренние центробежные процессы, которые, начиная с XVII в. охватили несколько поколений, будучи в определенные моменты заметнее, чем в другие. И, невзирая на опасность для себя, благо «государства» стало священным, оно стало новым объектом преданности. Эта мысль была высказана и провозглашена перед представителями короны, и ко второй половине XVII в. она была воспринята общим сознанием дворянства. В то же время подвергался нападкам смысл термина «государство», который в него вкладывали авторы, атрибутируя его с королевской властью, а фактически с самой личностью короля. Во времена Фронды и в более поздние годы правления Людовика XIV «государство» последовательно переидентифицировали как исконное население Франции, то есть французскую нацию (в нейтральном, буквальном смысле слова). В начале XVIII в. представители французской элиты присоединили к этим местным традиционным составляющим и те ценности, которые вкладывались в понятие «нация» в Англии, где нация уже стала источником власти и объектом высшей преданности (хотя другие необходимые составляющие английской идеи восприняты не были). Усовершенствованное таким образом государство, названное нацией и народом Франции, было наконец освобождено от королевской зависимости и стало символом, вокруг которого смогла объединиться оппозиция короне, и его именем можно было законно и праведно требовать свои права. Сплав родных и заимствованных идей стал той базой, на которой впоследствии развивалась единственная в своем роде идея французской нации.

Эффект от этой идеи был тождественен эффекту от доктрины божественного права: как и в случае с божественным правом, она одновременно и вызвала, и обозначила резкое изменение французской идентичности и вскоре изменила реальность французской организованной общности (polity)[14]14
  См.: Гез де Бальзак – эпиграф к главе (С. 91). – Прим. автора.


[Закрыть]
. Эти слова Геза де Бальзака, написанные тогда, когда Ришелье впервые попытался представить Францию как организованную общность (polity), равно хорошо описывают ее превращение в нацию. Изменение было разительным и произошло в одночасье. «Внезапно, – пишет Симон Шама, – подданным сообщили, что они стали Гражданами. Масса подданных, удерживаемая с помощью страха и произвола, стала нацией» [144]. Фактически процесс длился подспудно почти столетие. Он шел мучительно, движимый скорее желанием избежать определенного положения, чем волевым решением достичь какой-то цели. Конечный его результат был непредсказуем. Революционная идея не была совсем уж новой. Ранее французская идентичность формировалась при помощи заимствуемых и накладываемых друг на друга идей. Французская идентичность, ставшая национальной в XVIII в., была идентичностью послойной, и элементы, ее составляющие, были не обязательно взаимно согласованы. Более того, специфически национальный компонент французской идентичности, а именно значение, приписываемое национальности во Франции, было само по себе результатом компромисса или, возможно, «перемирием» между различными противоборствующими тенденциями.

Англия как образец

Концепт «нации» был импортирован из Англии, но он был пересажен на почву родных французских традиций, которая придала ему уникальную особенность и увела французскую нацию от образца, на котором она первоначально строилась. В результате концепт стал представлять собой некий гибрид. Этот гибрид имел еще и некоторые отклонения от первоначальной идеи, благодаря своеобразному напряжению, чувству неадекватности в зарождающемся французском национальном сознании, привнесенному в него первыми националистами, которые сравнивали Францию с Англией и подчеркивали английское превосходство.

Англия была единственной нацией в то время, и она это всячески акцентировала. К тому же, она была страной, которая показала невероятное зрелище почти моментального превращения периферийного и достаточно отсталого общества, раздираемого внутренними конфликтами, в могущественнейшую экономическую и политическую европейскую державу. Англия превратилась в стабильное, гордое, просвещенное государство, стала грозным соседом. Во Франции Англия стала предметом общего восхищения, о чем свидетельствуют вольтеровские Lettres anglaises, наряду с популярностью английских садов и английского чая. Все английское вошло в моду. Это с прелестной наивностью выразила мадмуазель Де Л’Эспинасс: «Слава Вольтера – единственно может примирить меня с тем, что я не родилась англичанкой» [145]. Из этого восхищения следовала беспрестанная самокритика, некоторые французы-англофилы считали, что в родной стране гордиться, собственно, нечем, так что иногда лучше бы и не признавать себя ее частью. Безутешные, они искали выход в космополитизме.

Philosophes были выше мелочного самодовольства и отказывались позволять факту рождения где-либо диктовать им какие-то обязательства. Вольтер считал, что «у философа нет patrie и он не принадлежит никакой нации», а также, что «у человека есть прирожденное право самому выбирать себе patrie». Аббат Реналь (Raynal) считал, что «Родина великого человека – это весь мир». «Великие люди, – объяснял Дюкло (Duclos), – к какой бы нации они по рождению ни принадлежали, формируют свою собственную нацию. Они свободны от мальчишеского национального тщеславия. Они оставляют его простонародью, тем, кто не заслужил личной славы и вынужден утешаться славой своих соотечественников» [146].

Тем не менее именно эти люди создавали французское национальное сознание, и восхищались они национальным сознанием Англии, тем, как была построена английская «нация», политической культурой и общественными институтами свободного «народа». Основы английского национализма – переопределение «народа», которое подразумевало фундаментальное равенство великих и малых, сверкающие символы гражданской и политической свободы – стали ценностями французских властителей дум, жаждавших нового патриотизма по-английски.

На краткий период времени Англия затмила классическую античность в качестве модели для Франции. Англия стала землей свободы. Даже Руссо, правда, в подстрочном замечании и в явном несоответствии со своим мнением об Англии, вскользь заметил, что «сегодняшняя Англия …ближе к свободе, чем кто-либо иной» [147]. В восьмом письме своих Lettres Anglaises более последовательный Вольтер славил Англию как образец гражданских достоинств. Вольтер считал, что своею конституцией Англия несравненно выше Рима. «Главное различие между Римом и Англией, которое дает полное преимущество Англии, – писал он, – состоит в том, что результатом гражданских войн в Риме было рабство, а в Англии – свобода. Английская нация – единственная в мире нация, сумевшая ограничить власть королей, сопротивляясь им. Общими усилиями она наконец смогла устроить мудрое управление, при котором властитель имеет полную свободу делать добро и ему запрещено творить зло, где благородное сословие величественно без наглости и без вассалов, и где народ участвует в управлении без беспорядков». Вольтер признавал, что свобода и мощь Англии покоятся на уважении к «народу», к «плебеям», с которыми обращались с тем же уважением, что и с лордами. Но у Вольтера были и скрытые мотивы восхищаться Англией. На восприимчивого философа произвело особенное впечатление то, с каким почтением в Англии относились к писателям. Он это в подробностях описывал в нескольких Lettres anglaises, отмечая, что подобное почтение есть неизбежный результат английской формы государственного правления [148]. Вольтер подчеркивал разницу между достойным положением английских интеллектуалов и незавидным положением их унижаемых французских собратьев.

Если Вольтер обращал самое пристальное внимание на гражданскую свободу английских граждан, то Шарль Луи Монтескье подчеркивал их политическую свободу. Его мнение об Англии не было безоговорочно восторженным. У него не было практически вообще ничего безоговорочного. Но он видел в Англии образец свободного государства. Английская конституция гарантировала политическую свободу, установив контроль над исполнением власти. Эта «красивая система, – заявлял Монтескье, – была германского происхождения и родилась в лесах», поэтому она была в такой же степени французской, как и английской. Но во Франции из нее вырос абсолютизм. В Англии же, в отличие от Франции, эта система сохранила свою природную форму. Подразумевалось, что в Англии на права аристократии никто не посягал, уважение к ее привилегиям подкрепляло заинтересованность знати в свободе для всех. «В государстве всегда есть люди, выделяющиеся своей родословной, богатством или заслугами, если их смешивать с обычными людьми и придавать им равный с другими общественный вес, свобода простых людей станет для людей выдающихся рабством, и у них не будет никакого интереса ее поддерживать. Доля, которую эти люди имеют в законодательной власти, должна быть пропорциональна их остальным привилегиям в стране. Это происходит лишь тогда, когда они составляют группу, имеющую право положить конец начинаниям народа, так же, как и народ имеет право положить конец начинаниям этой группы». Англия этому соответствовала абсолютно точно. Неоспоримое превосходство знати не препятствовало а фактически благоприятствовало возникновению товарищества между нею и народом. Эти благородные достоинства, которые составляют основную часть английской конституции, закреплены там более чем где-либо еще, размышлял Монтескье, но, с другой стороны, великие люди в этой стране свободы находятся ближе к уровню народа; их ранги более четко разделены, а личности, наоборот, более близки. Конечно, англичане пользовались преимуществом своего сурового климата, делавшего их невосприимчивыми к угрозе порабощения. «Рабству, – доказывал Монтескье, – всегда предшествует сон… Но народ, который не находит покоя ни в каком положении… и ничего не чувствует, кроме боли, вряд ли можно убаюкать» [149]. Менее счастливые нации, такие как Франция, были более легкой добычей для тиранов. Тем не менее Монтескье считал, что такие нации должны сделать усилие и последовать английскому примеру, ибо, среди прочего, жизнь достойных там была более чем достойна, а сном можно было бы чуть-чуть и поступиться.

Достоинство элиты, патрицианской ли, плебейской ли по происхождению, сила государства и национальное чувство в смысле национализма, тесно друг с другом связаны. Вожди французской элиты бросали тоскующие взгляды на более зеленую траву Альбиона и популяризировали идею «нация» в надежде, что Франция тоже ею станет. Пример Англии лишь ускорил процесс символического превозношения народа, обусловленный структурными изменениями во французском обществе, но именно благодаря Англии, «нация», а не «государство» и не «родина» – понятия, уже достаточно нагруженные и с гораздо более длительной историей во Франции, стала именем, под которым начали поклоняться восходящему божеству.

Национализация патриотизма

Замена национальной идентичности, основанной на том, что человек был подданным французского короля, на национальную идентичность, чей источник был в том, чтобы быть членом гражданского общества, состоящего из таких же граждан, была длинным и постепенным процессом, который шел почти незаметными шажками. Унаследованные понятия умирают медленно. В 1715 г. образ короля как объекта высшей преданности, воплощения всего святого и персонифицирующего собой государство, оставался нетронутым. «Король есть видимый образ Бога на земле, – заверял в том году парижский парламент. – Он воплощает собой целое государство, воля народа заключена в его воле». Даниель Морне (Daniel Mornet) около 1750 г. писал: новые идеи «едва проникли в жизнь… ничего, казалось, не изменилось, или почти ничего». Однако в 1754 г. маркиз Аржансон отмечал, что «никогда еще слова “нация” и “государство” не повторялись так часто, как сегодня. Эти два слова никогда не произносились при Людовике XIV, и вряд ли кто знал, что они обозначают» [150].

Наконец, можно было сказать, что новые понятия, отражающие новый дух, вошли в дискурс [151]. Дух этот был выражен в печатном слове. Возможно, вдохновившись переводом болингброковской Idea of a Patriot King, анонимно опубликованной во Франции под названием Lettres sur l’esprit de patriotisme et sur l’ideé d’un roi patriote, французские писатели деловито писали брошюрки, призывающие соотечественников быть патриотами. Шкала ценностей изменилась. В 1751 г. Руссо выпустил эссе, посвященное «самому необходимому качеству героев». В этом эссе он призывал французов отказаться от пустой погони за славой и от показушной храбрости, столь характерных для дворянского кодекса благородного поведения, в пользу l’amour de la Patrie. Он считал, что только любовь к Родине отличительная черта характеристики истинного героя. «Из любви к славе совершается много и хорошего, и дурного, любовь к Родине в принципе чище и достойнее по своим последствиям. В то время как в мире часто бывает переизбыток героев, нациям всегда будет не хватать граждан… Я бы не увенчал короной героя наших сограждан за проявленную храбрость и пролитую во имя нашей страны кровь, но я бы дал им эту корону за их пылкую любовь к Родине и непоколебимую верность ей в ее несчастьях». Однако в других своих сочинениях Руссо не противопоставлял патриотизм и славу, а наоборот, считал их неразрывно связанными. Гримм (Grimm) тоже печалился о том, что «в нынешних молодых французах не видно ни грана величия, никакой патриотической идеи и истинной гордости (glory)». Слава (гордость) – наследие королевского государства стала национальной французской характеристикой. «Ах, – позже воскликнет другой гражданин, – как можно быть французом и не любить ее» [152].

В то время как некоторые жаловались на недостаток патриотизма у французов, некий Бассе де ла Марель (Basset de la Marelle) в работе, озаглавленной Différence du patriotism national chez les Français et chez les Anglais, заявил в 1762 г., что его соотечественники французы – гораздо большие патриоты, чем англичане. Несколькими годами позже юрист-патриот C. A. Rössel провел такое же сравнение между Францией и Римом и так же сделал вывод, что любовь к родине более присуща французам, чем римлянам [153]. Унизительный опыт семилетней войны способствовал росту национального патриотизма во французской элите и, возможно, содействовал тому, что патриотическое чувство глубже проникло в ожесточенные сердца менее знатных французов. В литературе прославлялось именно это чувство. По сравнению с ним добродетели, менее публичные, казались банальными. «Я думаю, что в установлении иерархии добродетелей, – писал Кондорсе (Condorcet) в письме к Тюрго (Turgot) в 1773 г., – следует ставить справедливость, милосердие, любовь к Родине, смелость (не боевую – это характеристика всех сторожевых собак), ненависть к тиранам намного выше, чем целомудрие, супружескую верность и трезвенность». Примерно тогда же, Руссо, похоже, не без мысли о собственном бессмертии, советовал своим польским почитателям: «Будьте великодушными, как римляне… которые выказывали знаки своей благодарности тем, кто заслужил ее своими деяниями (службой): иностранцам, подданным Римской империи, рабам, даже животным… Столь заслуженные люди… должны оставаться любимыми сынами отечества… даже, если они и были негодяями» [154].

Изменение лексики

Изменение чувства отразилось в изменении словаря. Это стало заметно фактически в 1715 г. Согласно ограниченной, но представительной базе данных по французской литературе ARTFL, между 1710 и 1720 гг., а затем между 1750 и 1760 гг. произошло значительное расширение употребления связанных между собой понятий «нация», «народ», «родина» и «государство», что означало переход преданности и лояльности на общность и национализацию дискурса [155].

Между 1700 и 1710 гг. слово «нация» было употреблено в литературе только 45 раз в семи книгах из двадцати. В следующем десятилетии оно уже было употреблено 106 раз в двенадцати книгах из двадцати пяти. Оно использовалось все шире и шире, пока частота его употребления резко не скакнула вверх между 1751 и 1760 гг., когда это слово появилось в 43 из девяносто пяти книг, и впоследствии она осталась на том же высоком уровне [156]. Слово peuple (народ) было использовано 376 раз между 1701 и 1710 гг. в 12 книгах, в следующем десятилетии оно появилось 1782 раза в 19 текстах, а после 1760 г. оно стало употребляться еще чаще [157]. Слово patrie («родина»), которое было использовано 34 раза (низкий уровень) едва ли в 12 текстах за десятилетие между 1701 и 1710 гг., подскочило до 279 раз в 14 текстах между 1711 и 1720 гг. Между 1751 и 1760 гг. оно встречается 462 раза в 48 книгах, между 1761 и 1770 гг. оно упоминается 658 раз (в 61 тексте), и между 1781 и 1790 гг. – 806 раз (в 40 текстах) [158]. Такой же скачок можно наблюдать в употреблении слова état («государство») хотя в этом случае, в силу многозначности этого слова, простые цифры менее показательны [159].

Эти четыре термина используются как взаимозаменяемые, как полные синонимы. В 1690 г. в Dictionnaire universel, составленном аббатом Фуретьером, «нация» определяется как «коллективное имя, которое относится к великому народу, населяющему определенную часть земли, заключенную между определенными границами или управляемую одними и теми же властями». Примерами служили французы, римляне и каннибалы. Таким образом, «нация» по значению была близка к «народу» и была связана с the state (government) государством (властью) и территорией.

Любая нация, согласно Фуретьеру, имела свой особенный характер. В словаре также упоминалось в числе других значений этого слова и его значение как людей одной профессии, и «нации» (землячества) университета. Слову «national» посвящалась отдельная статья и оно означало «все, что относится к нации в целом» [160]. Словарь де Треву (1732) добавил к этому определению лишь один пример: «нация критиков, хорошо известная любому автору» и объяснение, что слово «нация» во множественном числе, встречающееся в Евангелии, относится к неверным народам, которые не признают истинного Бога [161]. В Словаре академии (1777) в определении нации подчеркивается конструктивная роль государства. Этот «коллективный термин», по определению, даваемому словарем, относится ко «всем жителям одного и того же государства, одной и той же страны, которые подчиняются одним и тем же законам, говорят на одном и том же языке, etc». Однако он также определял нацию как «жителей одной и той же страны, даже если они не подчинялись одним и тем же законам и были подданными разных государей» [162]. В Nouveau dictionnaire François (1793) перепечатали статью из академического словаря, но с одним важным дополнением. «Во Франции, – отмечалось там, – преступлением lese-nation (оскорбление нации) считается заговор, тайный сговор или преступное покушение на законы и конституцию государства» [163]. Здесь понятие «нация» выступает полным синонимом государству и его законам. Интересно, что знаменитая «Энциклопедия», этот рупор просвещения, обошлась с этим понятием по-простому, перепечатав, практически дословно, фуретьеровское определение 1690 г. и не добавив к нему ничего нового [164]; а составители «исторического и критического» Dictionnaire universel des moeurs, опубликованного в 1772 г., вообще не сочли это понятие настолько важным, чтобы его туда включить.

Словарь Фуретьера давал слову «народ» (peuple) два значения: общее, очень близкое понятию нации как «массы людей, которые живут в одной и той же стране и составляют нацию» и частное значение, определяемое как «те, кто противопоставляются благородным, богатым и образованным» (скрытое признание трех основ элитарного статуса). Словарь де Треву закрепил эту интерпретацию, больше уделив внимания частному значению, снабдив его латинским переводом, plebs, vulgus и приведя цитаты знаменитых авторов: «Есть колоссальная разница между populus в латыни и peuple во французском языке. Слово “народ” (peuple) у нас уже не всегда обозначает то, что римляне называли плебсом», – взято у Vaugelas, а уже упомянутое противопоставление народа (как черни) элите по рождению, богатству и культуре – у Лабрюйера. Там также цитировалось несколько подходящих к случаю поговорок, чье значение прилежно объяснялось [165].

Статья Peuple в Энциклопедии, написанная в 1766 г., была сознательной попыткой возвеличить народ. В начале ее подчеркивалось, какое уважение к народу испытывали в античные времена и каким уважением он пользуется в современной Англии и Швеции. «Народ, – утверждалось там, – есть коллективное имя, которому трудно дать определение, поскольку его значение варьируется в зависимости от идей, времени, места и природы управления. Греки и римляне, много знавшие о людях, очень уважали народ. Во времена их расцвета глас народа был слышен во всех делах… которые касались главных интересов страны… В Англии народ выбирает собственных представителей в палату общин, а в Швеции крестьяне участвуют в национальных собраниях». Автор статьи Жокур (Jaucourt) явно использует слово «народ» скорее в отношении рядовой массы населения, чем населения в целом, таким образом, придавая ему значение близкое традиционному уничижительному. Более того, вслед за Куэ (трактат «О природе народа»), он отмечает, что во Франции применение этого термина в дальнейшем сужалось и стало относиться только к крестьянам и рабочим. Но, хотя он и принял это определение, в своем эссе не разделял то презрение, с которым к народу в этом значении относились во Франции. Наоборот, Жокур описывал его как «трезвую, праведную и бескорыстно-религиозную …самую большую и самую важную часть нации» [166].

В академическом словаре 1777 г. видно, что акценты довольно резко сместились: общее, ранее нейтральное значение слова стало безусловно позитивным, в то время как частное уничижительное значение, которое акцентировалось в предыдущих словарях, практически исчезло. Здесь слову «народ» дано определение как «множеству людей из одной страны, живущих по одним и тем же законам (иудейский народ, еврейский народ, народ Израиля, римский народ)… Иногда этот термин относится к людям, которые исповедуют одну и ту же религию, безотносительно к стране своего проживания. Иногда он относится к самой незаметной части населения, города или страны… В этом смысле часто говорится: «глас народа – глас Божий», что означает, что у всеобщего чувства обычно есть истинное основание» [167]. Статья в Новом словаре, вышедшем в 1793 г., идентична данной статье. И эксплицитное определение, и примеры, приводимые в этой статье, представляют «народ» возвышенной уважаемой общностью, общностью, которая, более чем что-либо другое, была построена по закону и являлась источником истины.

Если народ сделали заслуживающим уважения, то patrie, теперь почти идентифицируемая с государством, стала объектом страстной преданности. Ожидалось, что весь народ должен эту преданность разделять. В фуретьеровском словаре все общепринятые значения этого слова методически отмечались, но при этом ни одному из них не придавалось особенной значимости. У этого слова не было особой специфической релевантности – в 1690 г. патриотизм был чувством, присущим предкам. Поэтому статья Patrie гласила: «страна, где человек родился, и это относится к определенному месту так же, как и к провинции и империи или к государству, где родился человек… римляне и греки славились своей любовью к родине… иногда, фигурально говорится, что Рим – родина всех христиан. Рай – наша истинная родина (patrie), у философа – родина весь мир. Родина – это то место, где человеку хорошо». К 1770 г. от этого двусмысленного и прохладного определения решительно отказались. Академический словарь уверенно повелел: «Patrie – это та страна, то государство, где человек родился». Приводимые в этой статье примеры повседневного употребления этого слова не оставляют сомнения в том, какие чувства должно испытывать по отношению к Родине: «Франция – наша родина. Любовь к Родине. На благо Родины. Во имя Родины. Служить Родине. Защищать Родину. Умереть за Родину. Долг перед Родиной – первейшая обязанность человека». В словаре упоминалось, что иногда это слово применяют по отношению к провинциям и городам, что рай может быть назван «небесной родиной». В 1772 г. Dictionnaire historique et critique des moeurs, с другой стороны, опустил все значения этого слова, ранее приписываемые ему во французском языке, и под заголовком Patrie (amour de la) дал только римскую трактовку этого понятия, присвоенную ему заново и данную как образец, абсолютно равнодушным к ней ранее французам. Кроме всего прочего, издатель словаря связал патриотизм условием свободы, – «Почему, – вопрошал он, – греки победили персов при Salamis (Саламине)?» И отвечал: «На одной стороне звучал глас властителя, побуждающего драться рабов, а на другой стороне дрались свободные люди во имя Родины» [168].

Именно эту связь подчеркивал де Жокур, написавший статью Patrie для «Энциклопедии». Вульгарный лексикограф или географ, не интересующийся ничем, кроме расположения того или иного места, говорит Шевалье, мог бы определить patrie как место рождения. Но философ понимает, что это слово выражает те значения, придаваемые нами понятиям «семья», «общество», «свободное государство», представителями которого мы являемся, и чьи законы гарантируют нам наши свободы и наше счастье. При деспотизме родины не существует».

Интерпретированное таким образом понятие родины, имеющее дополнительные смысловые оттенки соучастия и свободы, очевидно, приобретает значение, соответствующее понятию «свободная нация» в английском смысле, хотя Жокур никогда эту связь не отмечал. Оно, по-видимому, относится только к политической системе и сообществу, в рамках которых нация, в английском смысле как самоуправляемый народ, может осуществлять свою национальность. Связь между родиной и свободой могла привести и привела к универсальной космополитической позиции в отношении к этому понятию. «Наилучшая форма патриотизма, – писал Жокур, – это полное осознание прав человечества в целом так, чтобы желать уважения к ним для всех народов в мире» [169]. Одновременно с этим патриотизм мог быть и партикуляристским. Это можно видеть отчетливо в экзальтации Руссо по поводу национальной специфичности: ибо этот друг человечества был столь же ярым националистом, как и любой другой человек, не будучи патриотом Франции. Бессчетное количество менее именитых светочей науки интерпретировали amour de la patrie как любовь к свободе во Франции, или даже как любовь к Франции без свободы. Более того, даже когда приоритет свободы как таковой стали всячески подчеркивать, понятие политического сообщества все равно обрело значение, несовместимое с теми ценностями, которые вкладывались в английское понятие «нация». В своей преданности родине французские патриоты имели тенденцию забывать о людях. Руссо полностью исключил людей из своего определения. «Родину делают не люди и не стены, – объяснял он, – ее делают законы, нравы, обычаи, система управления, конституция и вытекающий из всего этого образ жизни» [170].


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации