Текст книги "Национализм. Пять путей к современности"
Автор книги: Лия Гринфельд
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 61 страниц)
Философский базис французской национальной идеи. «Об общественном договоре» Руссо
Нация была пустым, но «нагруженным» понятием. Образ, соотносимый с нею в душах ее почитателей, оставался туманным, но он явно был единым и неделимым, верховным источником власти, который требовал безусловной и абсолютной преданности этих почитателей. (Преданность эта была идентифицирована как патриотическая черта и, таким образом, подходила для национальности.)
«Прежде всего – Нация, Она – источник всего», – проповедовал Сийес в Qu’est que le Tiers état?. «Вся верховная власть неотъемлемо принадлежит народу…»[18]18
См. эпиграф на стр. 91, «Декларация прав человека и гражданина». – Прим. автора.
[Закрыть] – гласила третья статья (параграф) Декларации прав человека и гражданина. Эта революционная риторика базировалась на идеях, получивших развитие в течение нескольких предшествующих десятилетий. Язык ее был заимствован у Руссо. Его работа «Об общественном договоре» остается квинтэссенцией французских националистических воззрений накануне революции, хотя Руссо не был патриотом Франции и не использовал понятие «нация», обращаясь к истории. Только позднее, давая советы полякам, Руссо перевел изначальные термины «суверен» и «общая воля» на «нация» и «воля нации».
Предметом Общественного договора является общество как таковое. Договор заключается людьми, когда сохранение естественного состояния уже невозможно, и общество, или гражданское состояние, является плодом этого договора. «Статьи общественного договора, – говорит Руссо, – сводятся к одной-единственной, именно: – полное отчуждение каждого из членов ассоциации со всеми его правами в пользу всей общины…»[19]19
Пер. А. Хаютина. – Прим. пер.
[Закрыть]. Поскольку личности договаривающихся сторон растворяются, «Немедленно вместо отдельных лиц, вступающих в договорные отношения, этот акт ассоциации создает условное коллективное целое, состоящее из стольких членов, сколько голосов насчитывает общее собрание. Это целое получает в результате такого акта свое единство, свое общее я, свою жизнь и волю». «Это лицо юридическое, образующееся, следовательно, в результате объединения всех остальных личностей, некогда именовалось Гражданскою общиной, ныне же именуется Республикою или Политическим организмом (body politic): его члены называют этот политический организм Государством, – когда он пассивен, сувереном, – когда он активен, Державою, – при сопоставлении его с ему подобными. Что до членов ассоциации, то они в совокупности получают имя народа, а в отдельности называются гражданами как участвующие в суверенной власти, и подданными, как подчиняющиеся законам Государства»[20]20
Пер. А. Хаютина. – Прим. пер.
[Закрыть]. «Каждый из нас, – говорит Руссо, – передает в общее достояние и ставит под высшее руководство общей воли свою личность и все свои силы…»[21]21
Пер. А. Хаютина. – Прим. пер.
[Закрыть]. Осуществление общей воли, по его определению, – это суверенная власть.
Переход от естественного состояния к гражданскому состоянию есть источник – и значение – нравственности (этики). Общество (политический организм, республика, государство, суверен или народ)) – само себе закон. Вся власть, все ценности исходят от него. Оно непогрешимо. «Суверен, уже в силу того, что он существует, всегда является тем, чем он должен быть, – говорит Руссо. – Общая воля всегда права». Любопытным следствием из этого является то, что Руссо принимал довод «интересов государства»: «Нет и не может быть никакого основного закона, обязательного для народа в целом (политического организма), для него необязателен даже общественный договор». И в то время как Руссо движется в сторону глубинно консервативной и авторитарной позиции, подобной той, которую в XVII в. занимали защитники доктрины об «интересах государства», он так же, как и они, заключает, что правильной характеристикой гражданина в его отношениях с сувереном будет послушание. Любое другое поведение попросту незаконно. «Поскольку суверен, – говорит Руссо, – образуется лишь из частных лиц, у него нет и не может быть таких интересов, которые бы противоречили интересам этих лиц; следовательно, верховная власть суверена нисколько не нуждается в поручительстве перед подданными, ибо невозможно, чтобы организм захотел вредить всем своим членам»[22]22
Пер. А. Хаютина. – Прим. пер.
[Закрыть]. И как надлежит великому уму, презирающему факты, такие, как всевозможные предшественники гильотины, он настаивает, что «этот суверен также не может причинять вред никому из них по отдельности». Что касается отдельных личностей, которые будут не в состоянии оценить то блаженство, в котором они пребывают, то здесь приговор Руссо был недвусмысленным: «Если кто-либо откажется подчиниться общей воле, то он будет к этому принужден всем Организмом, а это означает не что иное, как то, что его силою принудят быть свободным».
Подтекст этого, уже тревожащего, утверждения еще более опасен, поскольку общая воля, как мы знаем, не обязательно воля единогласная, и «народ не подкупишь… но его часто обманывают» в том, что для него является благом. «Часто существует немалое различие между волею всех и общей волей». В то время как общая воля является выражением общего интереса, воля всех является лишь суммой интересов частных. Чтобы обеспечить выражение именно общей воли, а не воли всех, Руссо пропагандирует не что иное, как тоталитарное государство с отсутствием промежуточных звеньев между центральной властью и массой атомарных личностей: «Важно… чтобы внутри государства не было ни одного частичного сообщества, и чтобы каждый гражданин высказывал только свое собственное мнение». Нетрудно распознать в этой поглощенности единством революционной эры, в беспрестанных призывах к стиранию различий между классами и сферами деятельности, именно влияние Руссо.
Суверенность (верховная власть) – власть коллективного существа, каковым является государство, неотчуждаема и неделима, «ибо воля является либо общей, либо ее нет вообще». Поэтому ее не может выражать или даже представлять никакое образование, меньшее, чем все общество в целом. Руссо явным образом, отвергает идею представительства, как изобретение феодализма, «этой чудовищной и абсурдной системы, приводящей человечество к упадку и позорящей имя человека». Однако если никакое число отдельных воль не составляет общую волю, то как же тогда ее можно узнать? На это Руссо дает ответ, который удовлетворил бы аристократию, потому что он позволяет ей, если она, соответствующим образом, «расфеодализирована», войти сюда через черный, но достаточно широкий ход. Во-первых, он говорит, что «общая воля всегда направлена верно и прямо, но решение, которое ею руководит не всегда бывает просвещенным. Ей следует показать вещи такими, какие они есть, иногда – такими, какими они должны ей представляться… Частные лица видят благо, которое отвергают, народ (the public) хочет блага, но не ведает в чем оно. Все в равной мере нуждаются в поводырях. Надо обязать первых согласовать свою волю с их разумом; надо научить вторых знать то, чего хочет… Вот что порождает нужду в Законодателе»[23]23
Пер. А. Хаютина. – Прим. пер.
[Закрыть]. Законодатель, чья миссия – законодательство – «находится на самой высшей ступени совершенства», это – особый человек, с «великой душой» и разумом «выделяющим его из общего стада». Он обладает способностью доносить до масс общую волю («закон, являющийся чистым выражением общей воли»), и его деятельность оправдана, даже если он дурачит людей, представляя ее на языке религии как божественное откровение («чтобы подавить божественной властью тех, кого не может сдвинуть человеческое благоразумие»). В служении такому великому делу любые средства оправданы, потому что, в конце концов, «существуют тысячи идей, которые невозможно изложить популярным языком», а тупые массы надо двигать вперед.
Во-вторых, в то время как представительство народа в законодательной деятельности немыслимо, народ может и должен быть представлен в форме правления. Правительство (форма правления) «является промежуточным органом между подданными и сувереном, поставленным для того, чтобы обеспечивать связь между ними, и наделенным полномочиями исполнять законы и сохранять гражданскую и политическую свободу». Правительство, так же, как общество или государство, является неким «нравственным существом, наделенным определенными качествами»; а именно теми, которыми обладает организованная общность (polity), включающая в себя правительство, но – в меньшей степени. Тип правительства, наиболее всего соответствующий сущности общества, конечно же, демократия – но не бывает совершенства в подлунном мире. «Если бы существовал народ, состоящий из богов, – говорит Руссо, – то он управлял бы собою демократически. Но Правление столь совершенное не подходит людям». Наилучшее возможное правительство, заявляет он, – это аристократия. Существуют «три рода аристократии – природная, выборная и наследственная. Первая пригодна только лишь для народов, находящихся в начале своего развития, третья представляет собою худшее из всех правлений. Вторая – лучше всех; это – аристократия в собственном смысле слова». Достоинства же аристократической формы правления таковы: «порядок, честность, просвещенность, опытность и все другие основания для предпочтения и уважения общественного суть каждое новый залог того, что управление будет мудрым. Кроме того, собрания проходят более спокойно, дела обсуждаются лучше, отправляются более упорядоченно и без промедления; влияние государства за его пределами лучше поддерживается почтенными сенаторами, чем толпою людей неизвестных или презираемых. Словом, именно тот строй будет наилучшим и наиболее естественным, когда мудрейшие правят большинством»[24]24
Пер. А. Хаютина. – Прим. пер.
[Закрыть] [191]. Вот тебе и равенство.
Концепция общества по Руссо перекликается с концепцией «государства» Божественного права, разработанной при Ришелье. Руссоистская концепция была ее абстрактной и обобщенной преемницей. Принципы общественного договора были с восторгом приняты первопроходцами французского национализма целиком и полностью. Сам Руссо, как отмечалось выше, придал своей теории национальный оттенок в Government of Poland. При помощи отчуждения собственной родной идеи и обратного ее возвращения под новым именем, понятие «нация» было привнесено и крепко укоренено в лоне французской политической традиции, и, в то время как государство национализировалось, возникающей нации самой судьбой было предназначено стать этатистской. Через идею неделимой и суверенной общей воли – или воли нации – нация осмыслялась как автономное единство, существующее независимо и над волями составляющих его отдельных личностей, подчиняющее себе их воли. Это, в свою очередь, изменило значение гражданства, которое нельзя уже было понимать как активное участие в формировании коллективной политики, предположительно выражавшей общую волю, гражданство было сведено к готовности эту волю исполнять. Хорошими, то есть патриотичными, гражданами, были те, кто усердно служил своей нации, даже если единственное усердие, позволяемое им волей нации, было усердием лакейским. Превыше всего патриотизм ставил полный отказ от себя, забвение личного блага, ради блага общественного. Гражданская свобода свое значение во многом потеряла, а политическая свобода стала подчеркнуто обозначать беспрепятственное выполнение общей воли. В общественном договоре Руссо определял «гражданскую свободу» как противоположность «естественной свободе», которая была тесно связана с «неограниченным правом на все, что отдельную личность прельщает и чем она может завладеть». Главной характеристикой гражданской свободы, по контрасту, была ее «ограниченность – общей волей». Это ограничение, однако, только повышало ее ценность, делая свободу «нравственной, моральной», то есть «правильной». «Мы можем, прежде всего и превыше всего, добавить к тому, что человек приобретает в гражданском государстве, «моральную свободу, которая одна делает человека действительным хозяином самому себе, ибо поступать лишь под воздействием своего желания есть рабство, а подчиняться закону, который ты сам для себя установил, есть свобода» [192]. Воля нации состояла в самосохранении. В общественном договоре это самосохранение подразумевало автономию. Но в The Government of Poland свобода была более тесно связана с партикуляризмом, а недостаток национального характера способствовал порабощению [193]. Воля нация должна была быть оглашена добродетельной элитой – законодателями и выборной аристократией, которую Руссо иногда путал с самой нацией, изменяя, таким образом, также и значение понятия «равенство».
Понятие добродетельной элиты так же, как элиты интеллигентной – горстки избранных, которым были «очевидны» объективные законы естественного и правильного общественного порядка, было вкладом физиократов и неофизиократов во французскую национальную традицию. Токвиль выделял эту группу людей, как пример квинтэссенции революционной идеологии. Оба понятия появились у Кондорсе (Condorcet) в эссе, написанном в 1788 г. Sur la constitution et les functions des assemblées provinciales. Вердикт Кондорсе был недвусмысленным: народу нельзя доверять управление его собственными… делами. «Это делается отнюдь не для выгоды высших классов, а для блага самого народа – нельзя отдавать наиважнейшие посты тем, кого мы называем буржуазией или третьим сословием. Ибо никто никогда не защитит интересы народа с большим благородством, скромностью и отсутствием угрозы общественному спокойствию, чем люди, принадлежащие к высшему классу. История предлагает бесчисленное множество доказательств этому… Словом, для всеобщего блага… нужно составлять ассамблеи только из тех людей, которым их образование и разум дали наилучшие возможности для того, чтобы творить добро» [194]. Когда нация зачинается подобным образом, равные права на собственное мнение и участие в ней теряют смысл. Существовало фундаментальное неравенство – между элитой, которой воля нации была открыта, и неэлитой, от которой, в силу ее (этой неэлиты) недостаточной добродетельности или невежества, она была сокрыта. Равенство, таким образом, приобретало значение единообразия простого народа, что, являясь условием для единства нации, способствовало выражению общей воли, и тем самым обеспечивало ее свободу. Интеллектуалы настаивали на естественном равенстве и свободе личности, явно противореча таким характерным высказываниям, как высказывание Тюрго «нет большего врага свободы, чем народ». Но это противоречие совершенно не было непоследовательным, наоборот, оно формировало последовательное авторитарное мировоззрение.
Соревнование с Англией и чувство злобы и обиды (ressentiment)
Идея «нация» укоренилась во Франции около 1750 г. [195]. Она стала неотъемлемой, если не центральной, частью элитарного дискурса и вызвала глубокое изменение в менталитете. После этого, через очень короткое время, она изменила свое первоначальное значение. Изменение значения стало возможным, главным образом, благодаря двум последовательным событиям. Первым событием стал отзыв национальности у знати, сам по себе, возможно, являющийся признаком обеспокоенности элиты своим status quo. От когнитивной, бессознательно замещающей модели реальности элита отказалась в пользу гораздо более трудного в достижении изменения самой реальности. Вторым аспектом этого события стало переопределение нации – это понятие стало гораздо более широким, но, в конце концов, из него исключили наследственную аристократию и дискредитировали положение аристократии. Второе событие произошло вслед за успешным завершением первого. Когда элита обратилась на путь национальной идентичности, ее (элиты) поглощенность своим статусом и борьбой за власть внутри страны частично – а во время революции полностью – сменилась заботой о международном превосходстве.
Этатизм французской национальности не был предрешенным. Поскольку идея нации была импортирована из Англии, то она предполагала, что в качестве обязательных ценностей станут свобода личности и личное равенство. В самой французской политической мысли этатизм, который поддерживали и артикулировали представители абсолютизма, сосуществовал с аристократической (как парламентской, так и феодальной) традицией оппозиции абсолютизму, содержавшей важные элементы доктрины о свободе воли. Зарождающееся французское национальное сознание отдало предпочтение этатизму, а не либертарианским взглядам, частично благодаря тому, что сама аристократия отказалась от своего сословия, а члены этого сословия, действительные или потенциальные, не принадлежавшие к аристократии, на него яростно нападали. Фактором, который сильно поддержал эту тенденцию и обеспечил победу этатистской позиции, было соревнование с Англией и изменившееся к ней отношение.
После смерти Людовика XIV стало ясно, что Франция потеряла свое главенствующее положение в Европе. В некоторой степени это произошло благодаря политике последнего короля, оставившего страну в плачевном состоянии, но эта потеря выдвинулась на первый план из-за поразительного возвышения Англии. Франция отдала Англии позицию лидерства, которую она удерживала в XVII в. Когда элита стала идентифицировать себя с политической общностью в целом, с Францией как нацией, то ее представителей стали все больше и больше беспокоить изменившиеся отношения. Французский национальный патриотизм выражался в пламенном желании возвратить нации более высокий статус, отданный ею Англии, и с типично французским акцентированием того, что должно вернуть Франции ее славу. Понятие «духовное возрождение» Франции приобрело новое значение, а французские националисты – патриоты проповедовали, что именно «духовное возрождение» является их целью.
Существовало два способа возродить превосходство и славу Франции: первый заключался в том, чтобы провести либеральные реформы и сделать Францию нацией, такой же, как английская, второй – состоял в том, чтобы принизить мощь соперника. Первый подход, который, среди прочих, поддерживали некоторые философы старшего поколения – Вольтер и Монтескье из наиболее значительных, ранее уже обсуждался и был основан на твердой уверенности в том, что Франция сможет воплотить в жизнь урок Англии и, сделав это, легко превзойдет своего учителя и конкурента. На этой уверенности и была основана популярность Англии среди образованных французов в середине века. Покоясь на своем самоуважении, они не таили против нее никакой зависти, ибо были уверены, что скоро и повода для этой зависти не будет. «Во многом сейчас мы учимся у Англии, – писал Вольтер – один из самых стойких англофилов, – но в конце концов мы станем равными нашим учителям [197]. Задача оказалась труднее и обещала отнять гораздо больше времени, чем ожидалось. Поэтому англофилия постепенно стала сменяться англофобией.
Французская аристократическая и интеллектуальная элита во второй половине XVIII в. очутилась в положении, которое с социологической точки зрения было наилучшей почвой для ressentiment (злоба, обида). Франция была вовлечена в соревнование с Англией и потому, что она взяла за образец английскую национальную идею, и потому, что она жаждала вернуть обратно былую славу, но поскольку во Франции не было необходимых общественных условий для того, чтобы воплотить в жизнь английскую модель, то догнать (а уж тем более превзойти) Англию ей было невозможно. Францию воспринимали как нечто, по существу сравнимое с Англией, равное ей, и в то же самое время было ясно, что она находится на более низком уровне. И аристократическая, и интеллектуальная французская элита, которая теперь идентифицировала свой статус со статусом Франции в целом, оказалась в ситуации, когда ее члены чувствовали себя лично задетыми превосходством Англии и испытывали ressentiment, порождаемое подобным положением своей страны.
Во французской национальной мысли раннего периода, на самом деле, есть безошибочные признаки философии ressentiment. Значимым является тот факт, что эти признаки более заметны в либеральной мысли того периода, чем в мысли консервативной. Мысль консервативная просто отвергала английские ценности и не признавала, что Францию можно сравнивать в каком бы то ни было отношении с ее удачливым соседом [198]. Либералы, обиженные на Англию, в отличие от консерваторов, принимали английские ценности хотя бы по названию. Франция воспринимала себя как либеральную нацию. Отказ от английской модели выражался в переоценке ценностей, а также в том, что принятию их придавалось особое значение. В руках тех светочей, которые формировали французское национальное сознание, понятия «нация», «свобода» и «равенство» приобрели совершенно другое значение, иногда диаметрально противоположное тому, которое они имели в Англии, но эти понятия остались связанными друг с другом и были идолизированы. Они были закреплены в «торжественной» и ясной Декларации прав Человека и Гражданина так, как в Англии никогда об этом и не помышляли, и эта декларация, с ее гордым лозунгом «Свобода, Равенство, Братство», стала символом Франции, заменив fleur de lys Девы Марии. Франция предалась своей Святой Троице и стала ей поклоняться так же, как прежняя Франция – общность истинно верующих – поклонялась другой Святой Троице. Но – как оно и бывает в 50 % случаев – идея нации была заменена идеалом национального единства, который был назван «братством»; единообразие заняло место «равенства»; а свобода стала значить суверенность или свободу общей воли от принуждения как любого другого суверена, будь он предполагаемым, то есть королем, или реальным, то есть другой нацией, так и от принуждения любого из тех, кто эту волю составляет. Коллективная общность затмила личность, и права личности, которые и прежде никогда не бывали сформулированы словесно, при таких обстоятельствах были задвинуты совсем далеко [199].
Взгляды либеральные и одновременно англофобские стали все более превалировать в последние годы столетия, эти взгляды разделяли в числе прочих Руссо, Мабли, Дидро, Гольбах и Марат. Особенно большое влияние эти взгляды имели в восьмидесятые годы XVIII в. Для идеологов такого толка Англия уже не была землей свободы, и они не находили почти ничего восхищающего в ее конституции. Мабли явно оспаривает авторитет Монтескье в данном вопросе. Он пишет, что английская свобода является всего лишь относительной, в лучшем случае половинчатой. «Много писателей, и автор “Духа Закона” прежде всего, расточали щедрые похвалы английской конституции, но как можно, если изучать ее внимательно, не заметить того, что свобода там только намечена? …у англичан есть только половинчатая свобода». Подтверждалось, что Англия любит свободу, но было бы неверным рассматривать ее как le modéle et le chef-d’oeuvre de la politique [200]. Руссо был гранитно тверд в том, что ее нельзя брать в качестве modéle. «Нельзя следовать примеру Англии, – наставлял он свою польскую аудиторию, – английский опыт должен служить примером того, как не надо поступать. – Ваша конституция превосходит конституцию Великобритании». Англия «потеряла свою свободу», – предостерегает он. «Я могу лишь удивляться безответственности и безрассудности, даже глупости англичан, которые отдали высшую власть в руки своих представителей. Они не поставили никаких ограничений тому, как эти представители будут использовать свою власть в течение семи долгих лет своих полномочий» [201].
Самым большим препятствием для свободы в Англии была коррупция, это «чудовищное зло… которое превращает свободу в рабство» [202]. Англия продала свободу за тридцать сребреников, обменяла ее на роскошь и денежные доходы. Торговые интересы погасили ее священное пламя в сердцах англичан, в них воцарилась одна жадность. Аристократическое презрение к нуворишам, которое у более последовательных интеллектуалов превратилось во всепоглощающую ненависть к деньгам как таковым, смешалось с обидой и злобой по отношению к Англии. Хотя судьи могли и не использовать это выражение, но Англия, страна, любившая только «звонкую монету», по их мнению, была капиталистическим обществом. И ничего с этим нельзя было поделать. Мабли писал: «Движимые жаждой преумножения своих богатств и расширения империи, англичане прислушивались только к голосу своей алчности и честолюбия. Англии, владычице морей, нечего и некого было бояться. Лишь своей собственной огромной мощи, своих сверхобширных колоний и сверхгромадной торговли, следовало ей остерегаться. Возможно, ей нужно было бы испытать унижение, чтобы сохранить главное свое достояние – свободу. Но кто может быть уверен в том, что она сможет извлечь пользу из унижения, которое затронет ее алчность и честолюбие?» [203].
Злоба и возмущение Англией, формировавшие идеологическую основу французского национального сознания, наличествовали на этом высочайшем уровне интеллектуальной изощренности и внесли свой вклад в становление этого сознания также и на более низких уровнях. Семилетняя война 1756–1763 гг., как мы знаем из летописей французского национализма, «вызвала значительный подъем французского национального чувства» [204]. В популярной литературе того времени англичан величали «европейскими дикарями», а Англию – «той омерзительной страной, где разум, гуманизм и природа не могут заставить себя услышать» [205]. Эти злоба и возмущение лучше всего были отражены в невероятно популярной «Осаде Кале», где традиционная вражда между Францией и Англией была представлена в виде трагедии. В этой трагедии превозносились добродетели Франции и подчеркивались пороки Англии. Автора, Пьера де Беллуа, подвигло написать ее, страстное желание «дать своей нации самоуважение и повысить ее самооценку, которые единственно смогут сделать ее тем, чем она была раньше» [206]. То есть, его подвигло на это желание увидеть «возрожденную» Францию, а также необходимость борьбы с англофилией, все еще явно отравлявшей умы театральных завсегдатаев. Подражание англичанам, включая «их предполагаемую независимость», настаивал он, не способствовало английскому уважению к французам. Тем не менее де Беллуа допускал, что кое-чему у вероломного Альбиона можно поучиться, а именно – патриотизму. Англию ненавидели, но игнорировать ее было нельзя, и враги ее уважали, несмотря ни на что.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.