Текст книги "Национализм. Пять путей к современности"
Автор книги: Лия Гринфельд
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 39 (всего у книги 61 страниц)
Поражением Пруссии в войнах с Французской революцией было то, что в мир пришел немецкий национализм. Появление национальных чувств было просто чудом. Несмотря на слабость и неопределенное проявление просвещенного патриотизма среди ученых (Gelehrte) в XVIII в., концепция при этом казалась правильной и явно предшествовала разрешению от бремени. Хотя, как выяснилось, наделенный здоровыми легкими и кулаками, он с самого рождения приобрел все старые традиции своей родины, чтобы стать неожиданным завершением столетнего развития немецкого духа.
Для неприписанных интеллектуалов национализм стал посланием Божьим. Он давал практическое осязаемое решение их проблем, завершал их отрыв от общества. Он добавил пиетизму и романтизму направленности и активности: вместо упорствования и согласия со status quo, помимо сомнительных эмоциональных удовольствий, он выдвигал цель, ради которой и была борьба, и реальную возможность изменения status quo и выделения себя в мире, скорее посредством reine Innerlichkeit (внутренней сущности) – и все это пока оставалось соответствующим пиетистско-романтическому взгляду на мир и его стандартам.
Превращение и перерождение романтического менталитета в национализм было внезапным и непредусмотренным, поскольку славные возможности, которые он предлагал, были вызваны неожиданным внешним непредсказуемым событием – вторжением и победами французской армии. Идея нации существовала в Германии на протяжении XVIII в., она стала почти банальностью. Но до падения Пруссии и распада империи она звучала негромко. Она ничего не предвещала интеллектуалам, вытесненным на обочину несчастной несовместимостью принципов Aufklärung с устройством традиционного общества. В отличие от аристократии Франции и России, подавленный немецкий Bildungsbürger не имел сил претворить в жизнь новое толкование дворянства и общественного уважения, которое включало в себя национальную идею. Требование этого, настаивание на перераспределении почета, открыто игнорируя класс, который контролировал распределение его в последнее время, вело к краху и насмешкам и было хуже гласа вопиющего в пустыне (и потому всех видов эскапизма, практиковавшихся интеллектуалами), так как в этом случае определенно должен был быть услышан. Известия о Французской революции, которые вдохнули в них надежду, переориентировали не только такие поступки, но их оптимизм оказался кратковременным и сильно окрашенным в космополитические тона. Трагедия Bildungsbürger состояла в том, что их затруднительное положение было исключительно их положением. Без дворянства и/или бюрократии на их стороне у них не было возможности как-то его изменить, а здесь общность интересов отсутствовала. Наполеоновское завоевание такую общность интересов создало.
Каков бы ни был эффект от завоевания для немецкого населения в целом, атака революционной армии была явно направлена против прав представителей и бенефициариев старого порядка, аристократии и бюрократии. Интеллектуалы восприняли старый порядок, который был окрещен «немецким делом», как свой собственный. Эта идентификация сделала возможным выделить в общем унижении то унижение, основную тяжесть которого породили наиболее влиятельные и уважаемые члены общества, те самые группы, чьего признания интеллектуалы так страстно желали, и куда эти общие переживания в конце концов дали им возможность войти. Это великое унижение, которое Bildungsbürger имел привилегию разделять, было много меньшим унижением, чем «невыносимое чувство быть незамеченным», и униженное положение бедноты и ее безвестность, которые так болезненно контрастировали с их самооценкой и были их исключительной долей. Фактически это возвышало их и наполняло благородными чувствами. И по этой причине они ощущали это все больше, с готовностью забывали все свои личные невзгоды и концентрировались исключительно на общих бедах. С этого времени гордость и самооценка, которые они старались защитить, были национальной гордостью и самооценкой. Они сменили свою идентичность и стали страстно и бесповоротно немцами.
Вследствие обстоятельств своего рождения, немецкий национальный путь был с самого начала определен как антифранцузский. Это годилось для влиятельных групп, которых непосредственно задело завоевание и которые сочувственно прислушивались к националистическим высказываниям интеллектуалов. В первое время интеллектуалов открыто приглашали принять участие в обмене опытом и усилиях высших слоев общества и видели в них ценных союзников. С того времени как Aufklärung было окончательно опозорено связями с Французской революцией, положительное обрисовывание образа немецкого национального самосознания перешло в руки романтиков. В течение нескольких десятилетий они успешно соперничали с более сухим и менее привлекательным Aufklärung за внимание немецкой публики. Они были голосом своего народа, они говорили с каждым немцем, который мог прочитать их романы, стихи и статьи, и с помощью этих средств создавали язык, на котором читатели думали. Благодаря их трудам, романтический образ мыслей становился уже немецким образом мыслей; их влияние было значительным даже перед войной, хотя они и не подозревали, какое оно значительное. Но это влияние удваивалось и утраивалось, потому что их учение прошло важную апробацию высших классов и правителей государств и стало официальной доктриной новой общей религии. Счастливое единение интеллектуалов и властей длилось недолго. Привязанность была одномоментной, и с окончанием освободительных войн большинство пылких Bildungsbürger снова стали «неприкаянными». Но примерно через десять лет великого общего подъема, в котором им дали возможность сыграть центральную роль, эти интеллектуалы изобрели национальную идентичность людей, говорящих по-немецки. Немецкий национализм становится национализмом романтическим. Немецкая национальная социальная философия – романтической социальной философией, и немецкий национальный характер – романтическим характером, поскольку в идеале «истинный» немец, выражая индивидуальность своей нации, является как порождением природы, совершенно послушным Wesenwille или Genie – человеком титанических эмоций, презирающим мирную и тихую жизнь маленьких людишек, так и созданием искусства природы.
Если романтизм оставил несмываемый отпечаток на немецком национализме, то национализм в ответ отреагировал на романтизм. Он разрушил узкий круг личной жизни и исключительно выразительного волнения, который стеснял выражение революционного характера духа романтиков в бессильной ярости на самих себя, открыв для этого возможность действовать, ту самую, на которую Ленц так горячо надеялся перед тем, как лишиться рассудка. При такой возможности дух выпустили на волю. Требованием стало – и это показалось возможным – построить идеальное государство вместо слишком печальной и предательской жизненной реальности. Стало требованием вступить в священную славную войну, получать и наносить настоящие раны, встретить смерть и быть ее причиной вместо изображения и воспевания ее. «Мрачная философия покоя», которую романтизм унаследовал от пиетизма, переродилась в непоколебимую веру, что бесконечность – Царство Божие – легко достижимо, что побуждало уверовавших к бешеной активности в достижении его. Дух романтиков XIX и XX вв. отличался в своей революционности от XVIII в. – было предопределено все получить в этом мире. Первым выражением этого воскресшего романтического менталитета и нарождающегося немецкого национального самосознания стала война с Францией. Это объясняет, почему немецкий национализм, который вызрел так поздно и почти без предупреждения, незамедлительно стал самым активистским, сильным и обладающим ксенофобным характером феноменом.
Первые проявления и кристаллизация немецкого национального сознанияЭтот немецкий национализм, полнокровный и наделенный всеми свойствами, делавшими его уникальным, быстро укоренился в душе, в той душе, которая десять лет назад казалась самым неподходящим местом для возникновения этого национализма. Фридрих Шлегель, ставший националистом после своего визита во Францию, и Эрнст Мориц Арндт (Ernst Moritz Arndt), написавший в 1802 г. Germanien und Europa, были первыми, кто обратился в новую веру. Но их примеру быстро последовало бесчисленное количество других людей. В первое десятилетие XIX в. появилось много сборников народных песен и сказок, в которых выражалась эта озабоченность, поглощенность проблемами национальной идентичности. В 1803 г. Людвиг Тик издал свой Minnelieder aus dem Schwäbischen Zeitalter, и в предисловии к нему указал на «столь быстрое изменение, происшедшее в столь короткое время, когда люди стали не только интересоваться памятниками прошлого, но и ценить их» [161]. Первый сборник народных песен, опубликованный Л. А. Арнимом и Б. Брентано, вышел в 1805 г., а «фольклорная лихорадка» достигла своего пика в десятые годы XIX в., когда братья Гримм опубликовали свои знаменитые сборники сказок. Патриотическое рвение поэтов и фольклористов дополнялось соответствующим рвением ученых, которые занимались уже существовавшими в то время науками. Возродился интерес к немецкой истории. Поощряя этот интерес, Карл фон Штайн спонсировал работу над Monumenta Germaniae Historica, монументальной коллекцией исторических источников. Потребовалось более ста лет, чтобы завершить этот труд. К своему завершению в 1925 г., эта коллекция насчитывала 120 томов [162].
Очевидно, именно всепоглощающая забота о чести германской нации вдохновляла сторонников либеральной реформы в Пруссии – Штейна (Stein), Гарденберга (Hardenberg), Гумбольдта (Humboldt) и их соратников в военной реформе, таких как Шарнхорст (Scharnhorst), Гнейзенау (Gneisenau) и Клаузевиц (Clausewitz). Эти вожди мотивы свои высказывали открыто. Штейн написал, что с помощью реформ они намереваются воспитывать в населении «гражданский дух», «возродить патриотизм и жажду национальной чести и независимости». Они поставили целью привить населению такое чувство долга и любви к королю и отечеству, чтобы люди с радостью жертвовали им свое имущество и самое жизнь. Клаузевиц объявил, что отечество и национальная честь – это два земных божества, которым он чувствует себя обязанным служить. Интересы Пруссии были отодвинуты на второй план. «У меня только одно отечество, – писал Штейн, – и это Германия, …именно ей, а не какой-либо части ее, я предан всем своим сердцем… Я жажду, чтобы Германия стала большой и сильной, с тем, чтобы она возвратила себе национальность и независимость» [163].
Труд Яна (Jahn) Das Deutsche Volkstum Turnvater и работа Фихте Addresses to the German Nation, эта «библия национализма», были признаны благодарными соотечественниками «одним из духовных вдохновителей новой «германскости» и одним из самых драгоценных плодов германского духа [164]. Эти произведения дали национальному чувству членораздельное идеологическое выражение. В заразительных проповедях Шлейермахера, который провозглашал их с амвона Берлинской церкви Святой Троицы, это чувство представало новой религией, истинной наследницей Реформации. Вскоре она затмила идею Евангелия, которая уже была фальсифицирована столетними трудами прежних пиетистов. В 1814 г. юнкер Марвитц (F. A. L. von der Marwitz), не сочувствовавший народному национализму и бывший в числе противников реформы, которая виделась ему одной из ипостасей национализма, в письме к Гарденбергу предположил, что «идея общегерманского отечества… укоренилась глубоко. Тот, кто сумеет воспользоваться этим чувством, будет править Германией» [165].
Внезапное обращение в национализм во многих отдельных случаях было спровоцировано крахом Пруссии в 1806 г. В большинстве важных случаев, по крайней мере между прусскими интересами и личными интересами неофитов, на которых поражение прямо повлияло, существовала отчетливая связь. Один из наиболее влиятельных пропагандистов немецкого национализма И. Г. Фихте до своего обращения был принципиальным космополитом и симпатизировал французам. До 1799 г. включительно, когда его обвинили в атеизме, и он потерял свою профессорскую должность в Jena, он надеялся, что французы Германию победят, ибо ни в чем он не был так уверен, как в том, что «если французы не сумеют достичь самой внушительной победы… над Германией… то в скором времени ни один немец, про которого известно, что он когда-либо высказывал вольнодумные мысли… не найдет себе в Германии безопасного места». Из этих соображений он попросился на службу к Французской республике, но скоро-таки нашел себе безопасное место – в Пруссии. Здесь до 1805 г., верный своим космополитическим принципам, он оставался совершенно равнодушным к судьбе Германии и его совершенно не трогал национализм, к которому уже обратились некоторые его друзья. Однако война 1806 г. между Пруссией и Германией изменила все. У Фихте в душе не возникало сомнений, что в этой войне Франция представляла силы мрака, а Пруссия – силы света, и он стремился, жаждал стать солдатом в этой битве. За отсутствием у него меча, он хотел в речах «скрестить мечи и метать громы и молнии» [166]. Обращения к немецкой нации, ставшие плодом этого состояния души и ума, действительно добавили мощное оружие к арсеналу нации, которую Фихте отныне провозгласил своей собственной нацией, и которую своею любовью помог создать.
Точно также и Шлейермахер в большой степени обязан изменением своей души тому факту, что французы закрыли университет в Галле, где он профессорствовал. Он описывал огорчительные для него обстоятельства в тот период национального унижения в письме к Генриетте Херц, перечисляя свои беды в следующем показательном порядке: «Внезапное закрытие школы, основы которой я здесь закладывал… возможный распад всего университета… и вдобавок к этому опасное положение нашего отечества… [167] Милая, вы даже представить себе не можете, насколько это меня удручает… Мысль о том, что судьба моя – длительное время жить только писательством и на заработок от него, угнетает меня невыносимо. Единственно, что очевидно, – продолжает о злоключениях военной судьбы Шлейермахер, – что все то время, что длится война, навряд ли университет возобновит свою деятельность… Наверно, Наполеон питает особую ненависть к Галле». Это ужасное бедствие, как заключал он, означало, что гнев Господень пал на Германию – и явно из-за ее прошлой неспособности исполнять миссию, к которой она была предназначена судьбой. Это отцовское наказание было явным знаком германской избранности. Ее нынешнее крайнее унижение совершенно определенно означало, что Бог желал победы Германии, и что каждый человек должен трудиться без устали и вносить свою лепту в приближение этой победы. Патриотизм был пиетическим, набожным, благочестивым.
Немецкий национализм совместил в себе две вещи. С одной стороны, это было пието-романтическое мировоззрение, выстраданное и закаленное продолжительным тяжелым положением многих поколений Bildungsbürger, мировоззрение, глубоко проникшее в души грамотных немцев, так что эти немцы стали думать и чувствовать в соответствии с ним. С другой стороны – идея нации, которая хотя и была доступна в течение длительного времени, до тех пор в Германии не пользовалась популярностью. Когда национальную идею наконец приняли, ее неизбежно истолковали в свете пиетически романтического умонастроения и нагрузили совершенно новым значением. Одновременно с этим, романтические идеалы были «национализованы» и их стали представлять как реальность, особую для немецкого народа, языка и земли. Немецкая нация, которую теперь стали считать объектом высшей преданности, не существовавшая в то время как объединенный политический или экономический организм, получила свойства истинной церкви и общности романтического идеала. Отныне она была воплощением истинной индивидуальности, нравственной общности, вечного в мире. Только лишь в нации могла отдельная личность стать цельным человеком, поэтому отдельные личности единственно для нее и жили. «Понятие нации требует, чтобы все ее представители составляли собой как бы единую личность», – заявил Фридрих Шлегель [168]. В Восьмом послании Фихте определил нацию менее афористично. Он написал следующее:
«Общность (totality), которая живет и представляет собой определенный и особый закон развития Божественного… его отличительные свойства …есть то Вечное, которому человек (одухотворенный) вверяет вечность самого себя и своего воздействия в веках; тот вечный порядок вещей, в который он кладет свою долю вечности; он должен желать продолжения этого порядка, ибо только его посредством краткое земное существование этого человека будет продлено в вечную жизнь… Представление данного человека о своей собственной жизни как о жизни вечной есть те узы, которые, сперва объединяют его собственную нацию, а затем, через его собственную нацию, и всю человеческую расу. Это узы объединяют человека с нацией и с человечеством самым глубоким образом, и он все шире сочувствует всем их нуждам до конца времен. Такова его любовь к своему народу – любовь благоговейная, доверчивая, в нем воспрявшая и гордящаяся своим происхождением из него. Божественное появилось в нем, и то, что является источником всех вещей, сделало этот народ достойным для него сосудом и средством, через которое оно прямо влияет на весь мир; поэтому в этом народе будут появляться и впредь божественные знамения. Следовательно, человек благородного вкуса и души должен быть деятельным и добиваться результатов и будет жертвовать собой, ради своего народа. Жизнь, просто как жизнь, продолжительность меняющегося существования, в любом случае не имеет для него никакой ценности; он жаждет ее, только как источника того, что является неизменным (Вечным). Но эта неизменность (Вечность) ему завещана только при непрерывном и независимом существовании его нации. Чтобы спасти свою нацию, он должен быть готов даже умереть, чтобы сохранить ей жизнь. Ибо только в ней он может жить той единственной жизнью, о которой он когда-либо мечтал» [169]. Эта точка зрения на нацию не отличается от романтического понятия государства. Действительно, слова «нация» и «государство» часто употребляются взаимозаменяемо. Некоторая разница в значении, на самом деле, возникла тогда, когда произошла национализация понятий романтизма. «Нация», которая также была синонимом к Volk (народ), в отличие от государства представляла собой внутреннее единство и дух народа обозначаемый различными новыми понятиями: Volksgeist, Nationalgeist, Volkstum и другими; она была непосредственным воплощением духа и единства, что опять напоминает нам о невидимой церкви пиетистов. Государство же представляло собой структуру внешнюю. Немецкое Volk предпочитали «нации», как слову иностранного происхождения, но оба эти слова обозначали одно и то же понятие [170].
Поскольку Германия была явно одной нацией среди многих, можно было говорить на законных основаниях, что она была также и одной индивидуальностью и одной невидимой церковью среди многих. Но не таков был вывод, сделанный немецкими патриотами. В донациональной пиетистской и романтической мысли изначальный постулат о множестве равных индивидуальностей или проявлений божественного уступил место тому, что из них выбрали только одну как единственно истинную, а все остальные отвергли как ложные или неполные. Таким образом, разум, рассудок, вначале воспринимаемый как часть естества, и тот единственный способ, которым Бог проявляет Себя в человеке, отвергли как нечто неестественное, а нерассуждающая эмоция стала единственным признаком Божественного Откровения. Было декларировано, что в современном просвещенном обществе индивидуальности нет; особый характер этого общества представляли как воплощение отчуждения от воли естества.
Хотя никакой логической необходимости в этих выводах не было, умы, которые эти выводы воспринимали, были явно неспособны хладнокровно принять плюрализм, и поэтому к этим выводам их подтолкнула психологическая необходимость. Когда эти логики пиетистского и романтического толка превратились в националистов, тогда они сразу же смогли отказаться от внутренне раздражающей позиции культурного релятивизма, которая представляла Германию как одну нацию среди многих, в пользу гораздо более приятного мнения, что только Германия была нацией, или что было одним и тем же – что Германия была единственно истинной, идеальной, совершенной нацией во всем мире.
Германия была совершенной нацией, потому что наиболее полно выражала человечество, она была самой человечной из всех наций. Это соответствовало основному закону – что истинная индивидуальность является выражением всеобщего. Поэтому Германии было предназначено сыграть в мире великую роль. Судьба Европы или целого мира зависела от нее. Любая известная немецкая личность в то время национального «пробуждения» в той или иной форме эту веру выражала. Вильгельм Гумбольдт говорил: «Возможно, нет никакой другой страны, которая больше бы заслуживала свободы и независимости, чем Германия, ибо никто не расположен так самоотверженно посвятить свою свободу всеобщему благу. Германский гений среди всех наций наименее разрушителен, он всегда себя питает, и когда свобода будет обеспечена, Германия непременно займет выдающееся место в любой форме культуры и мысли… Другие нации так не любят свои страны, как… мы любим Германию. Наша преданность ей возникает из какой-то невидимой силы, и она гораздо в меньшей степени является плодом нужды или привычки. Это не столько привязанность к определенной земле, сколько потребность в германском чувстве и германском духе». Для Арндта, немец был «человеком универсальным (всеобщим), человеком, которому Бог определил домом весь мир», и, следовательно, Германию, «величайшую мировую нацию на земле». Эта точка зрения была наиболее убедительно сформулирована Фихте в Восьмом Послании, где он доказывал, что «только немец – настоящий человек, который не умер при деспотизме – на самом деле истинно обладает национальностью, и на него одного надо рассчитывать, и… он один способен к настоящей и разумной любви к своему народу» [171].
Аргументация этого поразительного заявления свидетельствовала о замечательной целеустремленности, несмотря на кажущуюся разнородность пиетистско-романтического мировоззрения, и отражала эту объединяющую главную мысль. Истинная индивидуальность была выражением всеобщности; она стремилась к реализации цели всеобщности. В работе Der Patriotism und sein Gegenteil, написанной в 1806 г., Фихте пояснял, что желание всеобщности, «преобладающее желание» было таким, «что цель человеческого существования будет на деле достигнута человечеством». Это желание он назвал космополитизмом. Патриотизм представлял собой индивидуализацию желания всеобщности; он был «желанием, целью которого стала, во-первых, реализация в том обществе, членами которого мы являемся, а потом распространение результатов на все человечество». Однако, чтобы чего-то желать, надо сначала узнать, чего желаем. Поэтому патриотизм и за ним космополитизм могли быть характерны только для определенных избранных народов, которым такое знание открылось. В эти, пока еще преднационалистические, дни в лекциях Die Grundzuge des gegenwartigen Zeitalters 1804–1805 гг. Фихте отстаивал мысль, что в различные времена разные народы принимают на себя лидерство в человечестве, на пути к осуществлению целей этого человечества; преданность (или патриотизм) каждого разумного человека, независимо от его национальной принадлежности, осуществляется благодаря такой нации-лидеру. «Где родина истинно образованных европейских христиан? – вопрошал он и отвечал, – в целом – во всей Европе, но, в частности, в каждом веке – в каждом европейском государстве, принимавшем на себя культурное лидерство» [172]. Используя более современную фразеологию: не все классы человечества представляли человечество в равной степени, скорее, в каждом веке оно было представлено одним поднявшимся классом, который стоял на пути превосходства, полностью оправдывая свою всемирную роль. Нация, породившая знание целей человечества или истинную философию, была в предпочтительном положении для постижения и следования этой цели. Во времена Фихте такая истинная философия была создана им в Германии. В работе Der Patriotism und sein Gegenteil он сделал вывод, что «только немцы, используя это знание и понимая посредством его время, могут достичь… следующей цели человечества».
Это был шажок к дальнейшему и в то время non sequitur (не вытекающему из этого) умозаключению, что Германия является всеобщей нацией par excellence, т. е., что во все времена только она, на самом деле, представляла человечество и осознавала его цели: «Один лишь немец может поэтому быть патриотичным; он один может ради своего народа вобрать в себя все человечество; противостоящий ему с настоящего времени патриотизм любой другой нации эгоистичен, узок и враждебен остальному человечеству» [173]. Будучи всечеловеческой нацией, Германия несла на своих плечах судьбу всего человечества. «Если в этих посланиях содержится истина, – заключал Фихте свое пылкое воззвание к немцам, – тогда являетесь ли вы теми современными людьми, в одном из которых безошибочно посеяно зерно человеческого совершенства и которому вверено взрастить его. Если вы губите при этом свою натуру, тогда вместе с собой вы губите все надежды человечества на спасение из глубины его несчастий… если вы не выдерживаете испытаний, все человечество гибнет вместе с вами, не надеясь возродиться в будущем» [174].
Однако очень часто человечество, взывавшее к немецкому благотворному вмешательству, рассматривалось довольно узко. Миром для Германии была Европа, точнее, Западная Европа. Для своих мыслителей Германия представляла собой скорее европейскую цивилизацию, чем дух человечества, и их единственно волновало сохранение того, что они взяли, чтобы быть этой цивилизацией. «Великое единение европейских народов, – предсказывал Адам Мюллер, – будет… окрашено в немецкие цвета, поскольку все великое, совершенное и прочное в европейских обществах – немецкое». Фихте предостерегал: «Почему бы немцам не взять на себя мировое правление посредством философии, ведь турки, негры, североамериканские племена тогда приберут все к рукам и покончат с современной цивилизацией». В немецких образованных умах не было и тени сомнения, что Западная Европа, предательский мир просвещения, была неизмеримо выше «турок, негров и североамериканских племен». К счастью, Германия была последним выражением истинного духа, который обманывал Европу, и пока она приходила в упадок, он оставался готовым защищать и обнаруживать миру Божью волю:
Превосходство Германии было очевидным в первую очередь во взглядах мыслителей и в немецком духе. Эта самовосхваляющая позиция ее представителей предвосхитила их массовый и окончательный поворот к национализму, и ее часто придерживались в конце XVIII в. люди, в других случаях исповедующие космополитизм. Например, Фридрих Шлегель уже в 1791 г. обнаружил, что немецкий народ «обладает самой выдающейся природой… Немного найдется людей, равных этой расе, к тому же у нее есть некоторые качества, даже следа которых мы не найдем ни у кого из известных нам народов». Он видел это «во всех достижениях немцев, особенно в области учености» и предвидел (а именно так и произошло): «…то, что случится с нашим народом, никогда с другими не случалось». Он неоднократно возвращался к этой мысли. Германизм был особенной интеллектуальной добродетелью – высшей степенью художественной чувственности и научного духа. «Не Германн и Один – национальные немецкие боги, а искусства и науки… именно их дух, сила их добродетели является тем, что выделяет немца среди всех прочих» [176].
В XIX в., однако, когда нация, знаком превосходства которой был замечательный немецкий ум, была возвеличена победоносным национализмом, как воплощение абсолюта и вечности, славословий немецкой литературе стало больше, звучали они громче и ее очевидному величию приписывалось еще большее значение. «Развитие научного образа мыслей в Германии является самым значительным событием современной интеллектуальной истории, – возвещал Адам Мюллер, – очевидно, что… как германские племена заложили политическое устройство Европы, так и немецкий разум рано или поздно овладеет ею». Особой ценностью немецкого разума и отражением его всеобщности была его способность выходить за собственные рамки и, щадя, оценивать ущербные индивидуальности других народов. Мюллер доказывал, что, по-видимому, несмотря на естественную скромность, «немецкий ум вынужден видеть свое превосходство перед всеми другими народами, в своем покорном и благочестивом понимании всего чуждого, даже если эти слабость и понимание иногда могут выродиться в преклонение перед иностранными традициями и личностями». «Мы находим собственное счастье, – заключал он, – не в подавлении, а в высшем расцвете цивилизации наших соседей, и, таким образом, Германии, этой счастливой сердцевине стран, не будет нужды отрицать свое уважение к другим, если она превосходит мир своим духом». Фихте прокомментировал немецкое благородство духа в подобном же тоне, утверждая, что «эта особенность была так глубоко укоренена в их… прошлом и настоящем, что очень часто надлежащим образом будучи справедливы и к современным иностранным государствам, и к древним, они были несправедливы к самим себе» [177]. Отец Ян думал, что это благородство зашло слишком далеко. Для него заявленная готовность оценивать по достоинству иностранцев и умалять свои собственные достоинства была величайшим пороком немцев, а не их добродетелью.
Гонимые софисты, каковыми были эти Erwecker zur Deutschland, не могли, однако, остановить утверждение превосходства своей нации, но должны были найти глубокие и для них убедительные доводы, почему это так должно быть. Их объяснение вытекало из взглядов, уже имевших место в пиетизме. В отличие от всех прочих наций (по крайней мере, Западная Европа считалась вся заодно), немецкая нация сохранила свою индивидуальность в чистом виде. Для верующих пиетистов это, безусловно, означало, что Германия была единственной богобоязненной страной с благочестивым народом, поскольку в своей приверженности ее особому пути она отличала и сознавала Господню волю. Для националистов «пиетистской формации», которые больше не верили в Бога, (национальная) индивидуальность тем не менее сохраняла свою первичную ценность. Индивидуальность (в этом случае – сокровенная уникальная сущность) нации была точно отражена в их языке, а немецкий язык отличался от остальных тем, что он не был загрязнен заимствованиями из других языков, оставшись нетронутым. По словам Фихте, это был Ursprache – настоящий язык. Он был напрямую взят из природы, и поэтому, оставаясь целостным (не отчужденным) по своей человеческой природе, остался единственным, способным служить фундаментом истинной культуры [178]. Это поклонение индивидуальности, как принципиальной, несгибаемой непроницаемости для влияний извне, противоречило вере во всемирный характер немецкого духа, в котором его представители (такие, как Фихте) находили понятный предмет гордости. Но противоречия в образе мыслей для романтического менталитета были скорее достоинством, чем недостатком.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.