Текст книги "Национализм. Пять путей к современности"
Автор книги: Лия Гринфельд
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 61 страниц)
Закладывание основ. Вклад интеллектуалов не-дворян (интеллигенции)
В отличие от дворянства, интеллигенцию, на самом деле появившуюся в России до своего названия, росчерком пера создал Петр Великий [84]. До него в России не было светских школ, и образовательную нужду страны удовлетворяли духовные семинарии. Самыми главными из них были Киево-Могилянская академия, созданная в 1632 г. и Славяно-греко-латинская академия в Москве, заложенная в 1687 г. выпускником Киевской академии Симеоном Полоцким. Большая часть высшего духовенства была из Киевской академии достаточно длительное время еще и в петровскую эпоху. Только с основанием Московского университета (1755) Киевская академия утратила свою ведущую роль самого большого и самого значительного общеобразовательного центра внутри империи. Ее студентов набирали почти исключительно с Украины. В результате среди интеллектуалов, как в церковной, так и в светской среде, что мы сейчас и увидим, оказалось много украинцев. Это имело очень большое значение.
Первые институты светского образования отражали петровскую заботу, прежде всего о техническом образовании. В первой четверти XVIII в. в Москве была открыта Школа математических и навигационных наук (1701), а в Петербурге – Инженерно-артиллерийская школа и Морская академия. В 1719 г. при Адмиралтействе были открыты так называемые русские школы, где обучали русскому, арифметике и геометрии детей крестьян и мастеровых, которых потом забирали работать на верфях [85]. Десять таких школ уже существовали между 1719 и 1734 гг. В 1721 г. Военный приказ (Канцелярия) приказал организовать школы при каждом из существующих тогда 49 гарнизонов. В каждой из этих школ должны были обучаться пятьдесят солдатских детей. Солдатские дети были поделены на четыре группы по склонностям и способностям. Такие же школы были учреждены для тех, кто работал на государственных конюшнях. Также стали появляться большие частные школы. Одну из них – «для сирот и бедняков любого положения» – в 1721 г. открыл Прокопович. Многие из успешно закончивших выпускников этих скромных школ продолжили свое образование в других учреждениях [86].
В 1732 г. в Петербурге был основан первый кадетский корпус. В принципе это было образовательное заведение исключительно для дворян, но детей солдат и корабельных рабочих туда принимали в специальные классы для детей недворянского происхождения. Их обучали с тем, чтобы впоследствии они занимали унтер-офицерские или сержантские должности или становились учителями начальных классов для детей дворян. Первая медицинская школа в Москве была открыта при Большом (General) госпитале в 1706 г. В течение века в ней обучались 800 врачей и хирургов. Еще три школы были учреждены в 1733 г., а к концу семидесятых годов XVIII в. в Москве было 488 врачей (лекарей) и 364 практикующих медика низшего звания (подлекаря).
Императорская Академия наук начала действовать в 1725 году [87]. Это учреждение состояло собственно из академии и университета. Годом позже к этой структуре добавилась гимназия. Гимназия при академии была в России первой светской общеобразовательной средней школой. В ее академическое расписание входили языки, история, география, математика и естественные науки. Обучались там пять лет. Академический университет был первым светским учреждением высшего образования. Около двадцати лет, из-за недостатка отвечающих соответствующим требованиям студентов, университет балансировал на грани жизни и смерти. В 1747 г. ему дали новый регламент, предусматривавший тридцать государственных стипендий для университета и двадцать для гимназии, которые было велено давать «людям всем чинов и званий, в зависимости от способностей». В 1752 г. количество стипендий было увеличено, и впоследствии его лимитировало только наличие денег в академических фондах. Одновременно с этим любой человек (из дворян или разночинцев), желающий учиться, мог это делать на собственные деньги. В 1748 г. в гимназии было 48 учеников, в 1749 г. – 62;, в 1750 г. – 70. В 1753 г. там было 150 учеников, из них треть – государственные стипендиаты (на казенном коште). Между 1756 и 1765 гг. там обучалось 590 молодых людей. Из тех 429 из них, о которых сведения оказались доступны, 80 были из дворян, но в основном из дворян бедных; 22 – купеческими детьми; 13 – поповскими; 132 были «солдатскими детьми»; более 80 – детьми мелких чиновников; 50 – детьми мастеровых; 66 – крестьянами, которым дали вольную, 9 – из семей медиков, 7 – часовщиков, у 4 – отцы были садовниками, у 3 – конюхами, у 2 – вольными крестьянами и 93 были детьми иностранцев. Большинство учащихся дальше гимназии не шли и после окончания ее занимали различные церковные должности и должности учителей начальных классов. Тем не менее в то время эти люди были в числе образованнейших людей страны и составляли значительную часть возникающей интеллигенции [88].
Наконец, в 1755 г. в Москве был основан первый русский собственно университет. Состав студентов Московского университета был таким же, как и в Академическом университете, с той разницей, что при определенных условиях, туда принимали даже крепостных. При университете было две гимназии: одна для дворянских детей, другая – для детей разночинцев. В начале в каждой было по 50 учеников на казенном коште, впоследствии их число увеличилось. Так же, как и в академии, многие учащиеся как университета, так и гимназий, сами оплачивали свое обучение. В первые двадцать лет существования университета, его окончило 318 человек. В нем было три факультета: юридический (права), медицинский и философский. На первых двух факультетах было по трое профессоров (общего права, российского права и политики; и, соответственно, химии, естественной истории и анатомии). Четыре профессора философского факультета обучали философии, теоретической и экспериментальной физике, риторике, и общей и российской (русской) истории. Поразительной чертой Московского университета было отсутствие в нем богословского (теологического) факультета, что было sine qua non (обязательной принадлежностью) большинства европейских университетов.
В 1757 г. на том основании, что иностранные художники не передают свое мастерство русским, в Санкт-Петербурге была основана Академия художеств. Первые ее студенты были переведены из Московского университета, и после двадцати лет существования, она могла похвастаться 180 выпускниками.
Эти цифры позволяют сделать вывод, что к концу XVIII в. в России было около 4000 человек с университетским образованием, примерно половина из них были врачами (лекарями) или фельдшерами (подлекарями) и примерно такое же число людей (4000 человек) окончили среднюю школу [89]. Несмотря на то что среди многомиллионного населения эти люди составляли крошечную часть, это являлось значительным шагом вперед, по сравнению с тем, что было в начале столетия, когда вряд ли и половина этого количества людей имела хоть какое-нибудь светское образование.
Значительная часть этих людей нового образования – до 1770 г. их было большинство – происходила из простых семей. Именно они, а не русское дворянство, стал первым слоем в России, который можно было охарактеризовать как слой национальный (националистический). Рано развившийся национализм недворянской интеллигенции, представители которой высказывали его в тридцатые – шестидесятые годы XVIII в., был тем более замечательным из-за особенного этнического состава этого слоя. Возможно, что более чем 50 % русских националистов были украинцами [90]. Сам по себе этот факт значения не имел бы, если бы сие происходило не в России, упорно стремившейся к тому, чтобы стать образцом этнической нации. Видное положение украинцев среди русских националистов добавляет исключительно забавный штрих ко всей истории.
Причины этого странного явления просты. В течение большей части XVIII в. главными образовательными учреждениями в России, по количеству обучающихся в них людей и по влиятельности, все еще оставались духовные семинарии. Их влияние не только не уменьшилось с появлением центров светского обучения, но некоторое время они даже продолжали расти в численности и во влиятельности. В начале 40-х гг. XVIII в. в России было 17 духовных семинарий с количеством студентов в 2500 человек; в 1764 г. в 26 семинариях обучалось 6000 студентов. Киевская академия оставалась самой большой и самой значительной из всех церковных школ. Она также осталась центром обучения для украинцев. В этом качестве она получила колоссальный авторитет из-за растущего почтения к образованию у дворян и организации кадетского корпуса. Поскольку украинское дворянство, если его не подтверждал служебный чин, дающий дворянство, за таковое не признавалось, то молодых украинских дворян не принимали в эти образовательные заведения для избранных. Киевская Академия была самой передовой из всех духовных школ: студентов там с самого начала, кроме латыни и греческого, обучали еще и современным языкам, таким, как польский и немецкий, а в 1753 г. к ним добавился еще и французский. Поскольку профессуру для новоучрежденных медицинских школ, так же, как и для Санкт-Петербургской академии и Московского университета, приглашали из заграницы (в основном из Германии), и обучение шло на латыни, то знание языков оказывалось совершенно незаменимым для студентов этих светских институтов – а получить его нигде, кроме как в семинариях, они не могли. Первые когорты университетских студентов-разночинцев (которые не являлись детьми постоянно проживающих в России иностранцев) были, таким образом, просто переведены в университет из семинарий. Киевская академия, из которой только за четырнадцать лет между 1754 и 1768 гг. более трехсот семинаристов переехали в Москву и Санкт-Петербург, была главным источником, снабжавшим их новобранцами. Любой семинарист, желающий, например, стать врачом, получал десять рублей на путешествие и обзаведение. И они ехали – кто «из бедности», кто, потому что светские профессии и науки были «единственно честным и благоприятным выходом (из духовенства) для любого, кто чувствовал в себе нерасположение к принятию сана» [91]. В Санкт-Петербурге и в Москве, буквально в первых рядах новорожденной русской интеллигенции, состояла бедная малороссийская молодежь, которая выковывала русское национальное сознание.
Стипендиатов-разночинцев Московского университета и Университета академии привлекали туда, чтобы впоследствии, обучившись, они занимали многочисленные должности, которые нельзя было заполнить при имеющихся людских ресурсах. Высоких должностей было мало, но они были значительными и давали дворянство; почти все должности были новыми и, благодаря новизне светского образования в России (и грамотности в целом), а также из-за уважения к этому интересному заимствованию, эти должности были достаточно престижны. Для некоторых из этих бедных семинаристов и гимназистов университеты оказались дорогой к почестям, богатству и влиятельности; они стали первыми русскими профессорами, академиками и высокопоставленными чиновниками. Другие же работали переписчиками, переводчиками и мелкими чиновниками, чаще всего, живя в безнадежной нищете. Но образование изменило всех. Кем бы они ни были до поступления в университеты, после этого они уже не были теми же самыми людьми; им нужна была новая идентичность. Они были новым слоем, не подходившим ни под одно из существовавших определений. Даже те, чье общественное возвышение соответствовало их образованию и колоссальным усилиям, чувствовали горькое унижение при традиционном определении статуса, а оно, хоть на него и нападали, продолжало существовать. Те же, чьи статусные ожидания, подогретые учебой, оказались нереализованными и их разочаровали, считали, что традиционное определение статуса больше терпеть нельзя [92]. Им нужна была перспектива, идентичность, которая бы подтвердила их чувство собственной ценности, оправдала бы их честолюбивые стремления и осудила бы те установления, из-за которых эти стремления оставались неосуществленными; идея «нация» отвечала их нуждам, и поэтому они превратились в патриотов.
Патриотизм, «желание послужить отечеству», «выказать рвение» в любви к нему, похоже, являлся главным мотивом учебы и труда представителей этого слоя. Учитель Степан Назаров трудился потому, что хотел, чтобы «его скромные усилия были полезны российской молодежи». Флоринский переводил «единственно затем, что принести некоторое облегчение молодым русским, не знающим иностранных языков и, таким образом, послужить отечеству». Л. К. Шишкарев «посвятил свою жизнь «литературным трудам отечества ради» [93]. Вклад большинства этих людей состоял в том, что они заложили основы и подготавливали почву для будущей национальной культуры. Они были составителями первых словарей и грамматик; они переводили и пропагандировали работы других. Только некоторые из них действительно стали творцами культуры, но первые словесные выражения русского национального чувства исходили именно от них.
Первым, кто воспел Россию как нацию, автор первых лирических стихов на русском языке, вдохновленных любовью к стране был В. К. Тредиаковский. Безжалостные авторы дореволюционной антологии писали, что его поэзия была лишь «первым лепетом новой Русской музы», в которой даже «самая внимательная и сочувственная критика» не может обнаружить «изящный вкус и поэтический талант». Но как бы неуклюжи ни были его вирши, их наполняло искреннее и глубокое чувство. В 1730 г. Тредиаковский написал об этом первое лирическое стихотворение «Стихи похвальные России»:
Россия мати! свет мой безмерный!..
О благородстве твоем высоком
Кто бы не ведал в свете широком?
Прямое сама вся благородство:…
Твои все люди суть православны;
И храбростию повсюду славны
Чада достойны таковыя мати,
Везде готовы за тебя стати.
Чем ты, Россия, неизобильна?
Где ты, Россия, не была сильна?
Сокровище всех добр ты едина!
Всегда богата, славе причина…
Зря на Россию чрез страны дальны…
Сто мне языков надобно б было
Прославить все то, что в тебе мило.
Черты, восхищавшие Тредиаковского в России, кроме православия ее народа, это те черты, которые он видит своим внутренним оком, плоды его воображения. В этом раннем стихотворении он выказывает чувство, еще пока ни на чем конкретно не сосредоточенное. В стихотворении 1752 г. «Похвала Ижерской земли и царствующему граду Санкт-Петербургу» ранее размытое чувство сосредотачивается на действительных успехах России, признанных западным миром. Именно на основе этих успехов Тредиаковский проповедует и молится о будущей славе и превосходстве своей страны:
Приятный брег! Любезная страна,
Где свой Нева поток стремит к пучине!
О! прежде дебрь, се коль населена!
Мы град в тебе престольный видим ныне…
О! вы по нас идущие потомки.
Вам слышать то, сему коль граду свет,
В восторг пришед, хвалы петь будет громки,
Авзонских стран Венеция и Рим;
И Амстердам батавский и столица
Британских мест тот долгий Лондон к сим,
Париж градам как верьх, или царица, —
Все сии цели есть шествий наших в них,
Желаний вещь, честное наше странство,
Разлука нам от кровнейших своих;
Влечет туда нас слава и убранство…
Но вам узреть, потомки, в граде сем,
Из всех тех стран слетающихся густо,
Смотрящих все, дивящихся о всем,
Гласящих: се рай стал, где было пусто!..
О! Боже, твой предел да сотворит,
Да о Петре России всей в отраду,
Светило дня впредь равного не зрит,
Из всех градов, везде Петрову граду. [94]
Тредиаковский восхваляет Россию за то, что ее так хорошо сравнивать с Западом (и в самом деле, во всех мыслимых обещаниях она может его превзойти), который в настоящий момент является для нее образцом. Это лестное для нее сравнение стало возможным, благодаря достижениям Петра I, создателя новой России.
Намного более выдающимся представителем недворянской интеллигенции середины XVIII в. был Михайло Ломоносов, первый российский химик, физик, составитель грамматики и значительный поэт – «сей Пиндар, Цицерон и Вергилий, слава Русская» [95]. Он был также главным выразителем интеллигентского национализма. Для Ломоносова Петр I тоже был «земным божеством», ибо слава российская проявлялась только в сравнении с Западом, и именно Петр сделал возможным это сравнение:
Зиждитель мира искони…
Послал в Россию Человека,
Каков неслыхан был от века,
Сквозь все препятства он вознес
Главу, победами венчанну,
Россию, грубостью попранну,
С собой возвысил до небес.
И все же, хотя Ломоносов признавал, что Россия прославилась благодаря Петру I, именно нация, а не монарх, была объектом его страсти и преданности. Петр I сделал Россию «важнейшей» державой в Европе, теперь Европа оглядывалась на Россию в поисках мира, и слава российская прогремела по всему свету. Ломоносовская Россия великолепна:
…Как верьх высокия горы
Взирает непоколебимо
На мрак и вредные пары;
Не может вихрь его достигнуть,
Ни громы страшные подвигнуть;
Взнесен к безоблачным странам,
Ногами тучи попирает,
Угрюмы бури презирает,
Смеется скачущим волнам [96].
Но Ломоносов гордился не только военной и политической мощью России. Он также славил русский народ – и в этом тоже часто проявлялся его национализм. Как и патриоты-дворяне петровской эпохи он восхищается «способностями нашего народа, который добился столь многого за промежуток времени, не превышающий жизни одного поколения». Народ или нация, по Ломоносову, это все «природные русские» – от крестьян до царского трона. Таким образом, у нации нет ограничений, как это было для современных ему националистов-дворян, таких, как Сумароков. Для них нация была ограничена определенным общественным сословием. Хотя ломоносовское определение нации исключало иностранцев, находящихся на службе в России, или русских, которые не были «природными русскими» [97].
Демократическое, включающее в себя все сословия, определение нации было вообще характерно для националистов-интеллектуалов неблагородного происхождения. Они все вышли из «народа» и даже тем, чьи узы с «народом» были решительно оборваны, в условиях России XVIII в. не дозволялось забыть об их происхождении. Поэтому, чтобы поднять и «облагородить» себя, представителям интеллигенции нужно было поднять и «облагородить народ», и они настаивали на том, что на самом деле между дворянством и плебсом никакой разницы нет и что само слово «плебс» употребляется неправильно. Переводя с латыни, Ломоносов использовал русское слово «народ» (нация) для обозначения двух понятий и populus Romanis, и populus vulgus, хотя последнее обычно переводится – и обозначает – «чернь» [98]. Другие представители этого слоя выказывали такой же эгалитаризм. Писатель Ф. А. Эмин (Emin) спрашивал: «Может ли что в мире быть благородней и разумней, чем крестьянский труд?» Н. Г. Курганов настаивал на том, что от природы мы все равны, нет никого, кого следует почитать больше, чем другого, ибо Бог нас любит одинаково. [99].
Демократические чувства также выражались в том, что подчеркивались заслуги, особенно заслуги интеллектуальные. Николай Поповский в манере, напоминающей сумароковское определение дворян как «Сынов отечества», не мудрствуя лукаво, отождествляет интеллектуалов (любовников науки) с истинными патриотами. Интеллектуальная деятельность, ученость, сама по себе становится добродетелью. Ломоносов требовал, чтобы крестьян допускали учиться в университетах и считал, «что тот студент благороден более, который более знает, а чей он сын, в том нужды нет» [100]. Тема учености (или науки) была, естественно и понятно, одной из наиболее частых тем поэзии Ломоносова [101]. Положением в обществе он был обязан своим академическим успехам и постоянно превозносил науку как главное законное основание социального статуса. Однако Ломоносов был, главным образом, заинтересован в учености ради России, а не ради себя самого. Даже в самых своих сложных научных исследованиях он руководствовался скорее глубоко национальными мотивами и интересами, чем чисто академической любознательностью. «Ради благоденствия Российской науки, – сказал он, – если обстоятельства потребуют, я готов пожертвовать всем своим земным благосостоянием». Он даже выразился более сильно (здесь прозвучала пророчески зловещая нота): «За общую пользу, а особливо за утверждение наук в отечестве, и против отца своего родного восстать за грех не ставлю» [102].
Интеллигенты-разночинцы своим возвышением в русском обществе были обязаны образованию, хотя произошло это не потому, что престиж собственно образования был так уж высок, а из-за той функции, которую ученость выполняла для нации. Образованные разночинцы могли лучше служить России. Поэтому они требовали, чтобы Россия признавала их заслуги. Поэтому же они считали, что у них больше прав на это признание, чем у иностранных ученых в русских университетах. Образование в России развивали затем, чтобы доказать, что Россия равна западным нациям. Только «природные русаки» могли доказать, что Россия может рождать «собственных Платонов» и «быстрых разумом Невтонов» [102]. В конце концов, именно «природная русскость» служила оправданием новому статусу (или статусным ожиданиям) интеллигентов-разночинцев, а не их образование. Главные их разногласия были с дворянством, их не устраивала сущность российской общественной иерархии. Они не могли позабыть свое происхождение, да им это и не позволяли. Чтобы достичь равенства со знатью – просто, чтобы с ними обращались с тем уважением, которого, как они считали, заслуживает их образование – им надо было, прежде всего, определить нацию таким образом, чтобы включить туда и знать, и populus vulgus. По какому праву мог он быть вот так возвышен? Единственная вещь, которая, по всей видимости, являлась общей для всей знати, была ее «природность»». Это, так же, как и преобладание иностранцев в новорожденной российской науке, объясняет ожесточенную и неоправданную ненависть, которую Ломоносов питал к немецким ученым, работавшим в академии. Возможно, это поможет понять сущность «научной» озабоченности и некоторые тенденции российского научного этоса (этики, духа).
Желание поднять и обогатить русскую культуру побуждало первых радетелей российской словесности заниматься интеллектуальными изысканиями. Они хотели, чтобы русская культура смогла сравниться с культурами Западной Европы. Озабоченность культурой вытекает из профессионального самоопределения этих людей. Упор на «русскость» является отражением национальности, начавшей доминировать в их идентичности в целом. Их желания и устремления наиболее ярко выражались в попытках развить русский язык.
В начале XVIII в. в России было два языка: письменный церковнославянский, далекий от повседневной жизни и понимаемый только немногими избранными, и, в основном разговорный, повседневный русский язык. Оба они были не способны выразить новую социальную и политическую действительность настолько, что в какой-то момент Петр I хотел сделать государственным языком голландский. Однако явно отбросив эту идею, в 1700 г. великий царь ввел новый светский тип русского языка (гражданскую азбуку), тем самым заложив основы современного литературного русского языка. Его указы и сочинения его ближайших помощников (Шафирова, например) дают нам возможность заглянуть в процесс активного формирования новой лексики: эти документы пестрят иностранными словами с русскими окончаниями, а объяснения им даются либо в скобках, либо на полях. (Вскоре использовать русифицированные иностранные слова, даже для тех понятий, для которых существовали русские синонимы, стало настолько модно, что Петр фактически приказал одному из таких лингвистических неофитов из числа его высокопоставленных приближенных писать свои официальные письма на чистом русском языке.) Почти половину столетия этот находящийся в младенчестве язык, у которого отсутствовала общепринятая орфография и была ограниченная лексика, находился в подвешенном состоянии, в ожидании правильного употребления. Но к пятидесятым годам XVIII в. на нем сосредоточились внимание и любовь интеллигентов-разночинцев. Для них его успешное развитие стало делом личной чести [103].
Вклад Тредиаковского и Ломоносова в развитие литературного русского языка хорошо известен. Тредиаковский был первым, кто предложил сделать русский, а не церковнославянский языком русской литературы. Он был защитником фонетического правописания и (беря в качестве примера фольклорную поэзию) силлабо-тонического стихосложения. Он также первым заговорил о превосходстве русского над другими европейскими языками. Доводы его противоречили некоторым из его более ранних утверждений. Эти доводы были высказаны в «Three Discourses Regarding the Three Most Ancient Russian Antiquities: a) о превосходстве славянского языка над тевтонским, b) о старшинстве русских и c) о викингах, русских по имени, нации (рождению) и языку». Превосходство русского языка вытекало из его происхождения от церковнославянского. В отличие от немецкого или французского, которые были языками торжищ и политики, церковнославянский был языком духа. «Зачем мы должны с охотою терпеть скудость, узость и ограниченность французского языка, – вопрошал Тредиаковский, – когда у нас есть разнообразное богатство и широта славяно-русского?» Ломоносов в «Предисловии о пользе книг церьковных в российском языке» выдвигал такие же доводы. Он осознавал новизну выразительной мощи русского языка и его недавнюю скудость: «В древние времена, когда славенский народ не знал употребления письменно изображать свои мысли, которые тогда были тесно ограничены для неведения многих вещей и действий, ученым народам известных, тогда и язык его не мог изобиловать таким множеством речений и выражений разума, как ныне читаем». В то же самое время, благодаря наличию своего собственного церковного языка, славянские народы всегда явно превосходили европейские нации, использовавшие иностранный язык в религиозной службе. «Немецкой язык по то время был убог, прост и бессилен, пока в служении употреблялся язык латинской. Но как немецкой народ стал священные книги читать и службу слушать на своем языке, тогда богатство его умножилось, и произошли искусные писатели. Напротив того, в католицких областях, где только одну латынь, и то варварскую, в служении употребляют, подобного успеха в чистоте немецкого языка не находим» [104]. Свое крайнее выражение лингвистический национализм Ломоносова, и, вероятно, русский лингвистический национализм в целом, нашел в «Российской грамматике» (1757). Здесь он пишет, что «Карл V, римский император говаривал, что ишпанским языком – с Богом, французским – с друзьями, немецким – с неприятельми, италиянским – с женским полом говорить прилично. Но если бы он российскому языку был искусен, то, конечно, к тому присовокупил бы, что им со всеми оными говорить пристойно, ибо нашел бы в нем великолепие ишпанского, живость французского, крепость немецкого, нежность италиянского, сверх того богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языка». … Тончайшие философские воображения и рассуждения, многоразличные естественные свойства и перемены, бывающие в сем видимом строении мира и человеческих обращениях, имеют у нас пристойные и вещь выражающие речи» [105].
Менее именитые интеллигенты не покладая рук трудились над тем, чтобы русский язык соответствовал этому возвышенному образу. Д. С. Самойлович обращал внимание на то, что следует создать русскую медицинскую лексику и внести в русский язык термины, которых он даже и вовсе не знает; одновременно с этим Самойлович несколько непоследовательно подчеркивал красоту и богатство русского языка, хотя сам же только что признавал его подразумеваемую бедность и цитировал Ломоносова. Украинец и бывший семинарист Киевской академии Григорий Полетика составил сравнительный словарь шести языков, противопоставив русский языкам, считающимся наиболее знаменитыми и необходимыми для науки. В общем этнические инородцы из Киевской академии, по-видимому, были заметны среди творцов современного русского языка. Когда в 1762 г. Сенату потребовались люди, «искусные в чистоте Российского стиля и с совершенным знанием языка российского», оба человека, которые удовлетворяли этим жестким и в ту эпоху необычным требованиям, Николай Мотонис и Григорий Козицкий, были в свое время учениками этой древней Академии. Но, конечно, «природные русаки» были точно так же преданы делу. К. И. Щепин, первый русский профессор медицины, упорно читал лекции по-русски, хотя сам признавался, что ему было легче прочитать десять лекций на латыни, чем одну – на русском языке.
Величие нации зависело от величия ее языка. Интеллектуалы осознавали, что их труд был трудом первопроходцев и что они пытаются создать новый язык. И, таким образом, они одновременно невероятно им гордились и непоколебимо верили в его колоссальный потенциал. В 1773 г. Василий Светов, автор The Study in the New Russian Orthography, назвал язык, который выковывали он и его соратники, «новороссийским языком» и датировал его появление лишь пятидесятыми или шестидесятыми годами столетия. К тому же самому времени другой представитель этого круга, Николай Поповский, с уверенностью утверждал, что нет ни одной мысли, которую нельзя было бы выразить на русском языке [106]. В середине XVIII в. это были всего лишь мечтания. Но, благодаря трудам этих беспокойных мечтателей, не желающих смириться с собственной неполноценностью, всего за несколько десятков лет изумительный язык возник на самом деле. Он был равен любому из существующих языков, и ничто не могло превзойти его по красоте и выразительной мощи. Ему, новому пришельцу в мир литературного творчества, предстояло стать языком некоторых величайших мировых гениев литературы, и когда русские патриоты более поздних поколений боготворили «Великое русское слово», слово это было уже не мечтой, и боготворили они действительность.
Другой заботой интеллигентов-разночинцев была русская (российская) история. «Полуобразованный русский, – писал August Ludwig Schloezer, один из первых ученых, уделявших этой дисциплине систематическое внимание, – принимается читать все с необыкновенным пылом; особенно он обожает национальную историю» [107]. Хотя некоторые русские дворяне (В. Н. Татищев) интересовались историей ранее: в начале XVIII в. исторические исследования и исторические сочинения как длительное предприятие на самом деле начались в России не раньше, чем этим занялись немецкие ученые, которые полностью себя этому посвятили [108]. Первый исторический журнал, издаваемый G. F. Mueller, вышел рано – в 1732 г. Это было знаком того, что история занимала центрального место в зарождающемся национальном чувстве. Этот журнал носил характерное название «Sammlung Russischer Geschichte». Однако труды немецких историков не удовлетворили российскую аудиторию. Немцев злобно упрекали и скорее обвиняли, чем благодарили. Ожидалось, что история будет льстить национальной гордости, а педантичные ученые упорно искали факты. Эта разница во мнениях относительно определения данной науки давала Ломоносову особый повод для нападок на своих немецких коллег, и в конце концов привела к тому, что он направил часть своей энергии на то, чтобы создать российскую историю такой, какой ей следовало быть. Национальная история была «такой наукой, посредством которой можно было лучше всего послужить отечеству». Это была «главнейшая наука для гражданина». По словам Ломоносова, если литература может трогать сердца людские, то не должна ли истинная история иметь силу, чтобы побуждать нас к достойным похвалы целям, особенно та история, которая относится к подвигам наших предков? «Природно» русские историки сосредотачивались на вдохновляющих и героических эпизодах национального прошлого. Когда подвигов и доблестей там не находилось, это была неправильная история; и открытое оскорбление, если об этом писал чужестранец с Запада [109].
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.