Электронная библиотека » Лия Гринфельд » » онлайн чтение - страница 21


  • Текст добавлен: 24 ноября 2015, 15:00


Автор книги: Лия Гринфельд


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 21 (всего у книги 61 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Французское участие в войне за американскую независимость и его влияние на характер французского национализма

Негодование, обида и злоба (ненависть) также отразились в том, что образованное общество с энтузиазмом поддерживало войну за независимость Америки. Французское участие в ней – и военное, и эмоциональное – глубоко повлияло на последующее развитие и характер французского национализма. Война была одним из важных источников, вдохновивших революцию [207], и горячий интерес французской элиты к конфликту, который, объективно говоря, к ней не имел никакого отношения, возможно, может пролить свет на мотивы, которые привели и к революции.

«Энтузиазм, с которым французский народ приветствовал американскую Войну за независимость, – писал Олар (Aulard) в «Политической истории Французской революции», – был рожден частично его ненавистью к Англии, а также ненавистью к деспотизму любого рода». Этот диагноз историка французского патриотизма, сам по себе достаточно откровенный, все же, очевидно, недооценивает долю англофобии во французских проамериканских чувствах. Возможно, оценка аббата Морелье (Morellet), которую он дает этим чувствам в письме к лорду Шелбурну (Shelburne) от 5 января 1777 г., является более точной. В этом письме он пишет, что ненависть к Англии у парижских сторонников Америки была гораздо более сильным мотивом, чем любовь к американской свободе [208]. На деле, этот движущий мотив проявляется совершенно явно. Для добровольцев, таких, как Лафайетт (La Fayette) и Сегюр, возможность внести свой вклад в унижение Англии была, очевидно, самой главной движущей силой [209]. Эти молодые люди, по их собственному свидетельству, «сгорали от желания отплатить за поражения в последних войнах, сразиться с англичанами и (в последнюю очередь) помочь американцам в их борьбе». Лафайетт был «убежден, что приносить вред Англии – значит, служить своей стране (осмелюсь ли сказать отомстить за нее)». Он советовал участвовать в войне на стороне колонистов, исходя из этой точки зрения. Возвратясь из Америки, в качестве главной причины своего участия в этой войне он назвал «мою любовь к своей стране, желание увидеть собственными глазами унижение ее врагов». Несравненно более важные мотивы военного министра Верженна были явно теми же самыми, хотя он ни одним словом не обмолвился о свободе, за которую так ратовали аристократы-добровольцы [210].

Именно взаимоотношения Англии с Францией, а не Франции с Америкой, занимали этих кажущихся альтруистами сторонников Америки. Казалось очевидным, что отделение колоний ослабит «заносчивых островитян» и послужит на благо Франции. «Journal de Geneve», рупор Истэблишмента в 1778 г. утверждал: «Англия во времена своего могущества не верила, что ее победоносное шествие должно быть ограничено, колоссальный объем торговли давал пищу для ее естественной гордости и смелости, рожденной богатством … устав, наконец, от своих завоеваний, от своих, если хотите, побед, Англия считала, что в своих колониях она будет иметь гарантию на будущее и неистощимые ресурсы, слепое подчинение, которое будет непоколебимо при любом иге или при любых бедах, причиняемых самым жестоким деспотизмом. Мы увидели фальшь и призрачность этой системы: ее тиранию ненавидели, с нею боролись и ее свергли!» И в этот самый момент, как на своего рода качелях, Франция взлетает вверх, Франция восстанавливает свою империю, свое прежнее превосходство или, по крайней мере, возвращается на то место среди могущественных держав Европы, на которое ей никогда не следовало бы терять права». Вдобавок Бриссо в Testament politique de l’Angleterre выразил уверенность в том, что «Франция, поднявшись на защиту дела гонимых колонистов, станет наследницей величия и славы своей соперницы, доживающей последние дни». Важно отметить, что именно к националистической неприязни по отношению к Англии, а не к либерализму апеллировал пропагандистский журнал Affaires de l’Angleterre et de l’Amerique, в числе прочих издаваемый Бенджамином Франклином. Он сознательно играл на страстных французских мечтах об унижении Англии и на их желании опять занять то место, которое, как французы считали, принадлежит им по праву. В журнале в 1777 г. настойчиво утверждалось, что помощь Америке дает Франции наилучшую возможность, «предлагаемую когда-либо любой нации, чтобы увеличить собственную мощь и богатство, унижая и ослабляя при этом своего самого могучего, самого наглого и самого застарелого врага» [211].

Американская Война за независимость, в результате, облегчила идентификацию радикализма с национализмом во Франции и усилила притягательность коллективистской (этатистской) трактовки таких ценностей, как свобода, равенство и нация. Американская война отделила свободу, а вместе с ней равенство, патриотизм и нацию, от английского образца. Казалось, что теперь возможно взращивать эти идеалы, не следуя за Англией, и тем не менее не оставляя надежды восторжествовать над ней на ее собственном поле. Фактическое отделение главных ценностей нового канона от Англии, добавило легитимности теории общей воли, в которой это отделение уже было заложено. Наиболее яркие антианглийские работы защитников этой теории, такие как Considérations sur le gouvernement de Pologne Руссо, появились в печати в восьмидесятые годы XVIII века. Связь между этим видом либерализма и самоутверждением Франции в пику Англии кажется очевидной. Эти работы были невероятно популярны. Традиция этого вида либерализма стала идентифицироваться с французской национальной традицией, и в результате эта позиция стала доминировать во французской либеральной традиции.

Следует добавить, что, как указал Токвиль около 150 лет тому назад, «Американская война усилила рационалистическую тенденцию французской философии и модифицировала новую традицию таким образом, что эта традиция еще дальше ушла от своего английского первоисточника» [213]. Из того, что французские мыслители посчитали оправданным не обращать внимания на пример Англии, они сделали вывод, что можно оправдать и не принять в расчет историю. Американская независимость казалась им результатом правильной философии, и достигнута она была, по их мнению, чисто интеллектуальным усилием. Разум во французской философии не являлся способностью личности, любой личности, находящейся в здравом уме, рассматривать и делать выбор между различными возможными путями достижения желанных целей и между тем, какие, собственно, цели являются желанными. Довольно рано он приобрел значение истинной философии. Подобный взгляд не противоречил теории общей воли и поддерживал ее, а также он поддерживал и совпадал с верой в существование элиты, по добродетели или по уму, которая была бы способна эту волю интерпретировать. Теперь, благодаря американской революции, этот разум как правильная философия, очевидный избранным (а избранные – следовательно, элита), стал всемогущим. Францию можно было изменить, ее опять можно было сделать великой, она могла превзойти Англию и стать свободной, если бы только последовала советам разума.

Международное соревнование изменило значение борьбы за свободу. Для дореволюционной элиты, так же, как и для политических лидеров революции, одной из самых важных причин, заставляющих желать этой свободы, было существование Англии. Завоевав свободу, – а это, при том, что у Франции была правильная философия, казалось легким делом, – Франция вернула бы себе лидерство. Это моментально стало бы очевидно для всех, в том числе и для соперницы через пролив. Франция первой установила бы в Европе настоящую свободу. Об этом же пророчествовал Джордж Вашингтон в 1791 г., поучая англичан:

 
Peut-être le Français, objet de votre haine
sera-t-il le premier qui brisera sa chaine,
 
 
Возможно, Франция, которую Вы ненавидите,
Станет первой, кто разорвет свои цепи
 

Такую же уверенность в La France libre выражал и Камилл Демулен[25]25
  См. эпиграф на стр. 91. – Прим. автора.


[Закрыть]
[214].

Свобода состояла в том, чтобы посрамить Англию и вернуть Франции ее законное место. Элита перенесла свое недовольство внутренним несовершенством французского общества на угрозу внешнему статусу страны. Ее усилия получили иное направление, борьба с абсолютизмом стала средством для гораздо более славной цели. Сила аристократической реакции поменяла направление, и яростью, которая этой силой двигала, стал национализм.

Поразительным свойством французского национализма во время революционных войн (свойство это сохранялось длительное время и после их окончания) была не столько увеличивающаяся воинственность сражающейся и находящейся под угрозой нации, сколько яростная и иррациональная англофобия. Государственные мужи называли англичан les éternels ennemis de notre nation (вечными врагами нашей нации) [215]. Поэты считали, что никакой самый зловещий или гротескный эпитет не в состоянии обрисовать сущность Англии. Для Руже де Лиля Англия была l’affreux brigand de la Tamise, источником всех французских бед (de la France il fit tous les maux), artisan des malheurs de monde (мировым злом). Лебрен (Le Brun) говорил об «этих отвратительных островитянах», «вероломных» и «пьяных от удачи», «жадных опустошителях земель и морей», губителях мира на земле. Миссия Франции состояла в том, чтобы освободить мир от этих чудовищ. Однако это было легче сказать, чем сделать, и патриотическая фрустрация изливалась в поэзии, полной ненависти и принимающей желаемое за действительное:

 
Au livre des destines la vengeance est écrite;
Albion expiera les maux de l’univers.
Avant que la Tamise ait compté quelques lustres
Elle aura vu changer ses triomphes illustres
En sinistres revers.
Vainement l’insolente à sa noble rivale
Croit opposer des fl ots l’orageux intervalle;
La perfi de s’épuise en efforts superfl us.
Tremble, nouvelle Tyr! Un nouvel Alexandre
Sur l’onde où tu régnais va disperser ta cendre:
Ton nom même n’est plus [216].
 
 
В книге судеб отмщение написало,
Альбион искупит зло вселенной
Она (Англия) увидит, как ее великолепные победы
Превратятся в роковые поражения…
Дрожи, новый Тир! Новый Александр[26]26
  Александр Македонский. – Прим. автора.


[Закрыть]

Над волнами, где ты правил, развеет твой прах,
Само твое имя больше не будет существовать.
 

Она (ярость) отражала более глубокие мотивы, идущие из самого сердца новой французской идентичности и нового французского сознания.

О национализме неэлитарном

Пока элита мучилась, французский народ учился читать. Элита абстрагировалась от своих мук, трансформировав их в благородное возмущение «тираниями» любого вида и в пламенный патриотический идеализм и поскольку она всячески распространяла результаты своих интеллектуальных изысков, то это давало массам пищу для размышлений и ковало для них оружие. В то время как элита пришла к национализму, движимая мотивами, странными для нее самой, остальное население Франции, грамотное или, по крайней мере, полуграмотное – группы, которые составляли буржуазию или средний класс, жители городов – тоже становилось более патриотичным, осознавая, что их личные судьбы зависят от существования нации [217]. Эти люди честно старались помочь ей на пути к счастью и величию. Но идея нации была привлекательна для буржуазии по самым разным причинам.

Национализм элиты проистекал из убежденности элиты в том, что ее положение ухудшается. Элита хотела изменить подобный ход развития и поддержать и обрести вновь свой находящийся под угрозой, но все еще высокий статус. Национализм же буржуазии пробудился, потому что возникла неожиданная возможность улучшить свое положение и претендовать на более высокий статус. В нации буржуазия могла бы значить гораздо больше, чем это было ей позволено в королевском государстве и сословном обществе. Перед ней открывались новые перспективы обретения чувства собственного достоинства. С развитием идеологии национальности французские средние классы оказались в потенциально выгодной ситуации, и люди, принадлежащие к этим классам, желали извлечь из этой ситуации все, что только было возможно. Они приветствовали национализацию идентичности. Они восприняли идеи об активном участии в политическом сообществе, гарантированной возможности оказывать влияние на общественную политику, затрагивающую их жизни, об уважении к ним как к личностям, идеи о свободе и равенстве, в английском смысле этих слов. Нация, определяемая как объединение свободных и равных ее представителей, одновременно сделала законными устремления буржуазии, раньше считавшихся немыслимыми, и позволила этим устремлениям реализоваться.

Буржуазия горячо присоединялась к элите в ее требованиях «единообразия налогообложения, равенства в сумме налогообложения, политической свободы и свободы личности» [218]. Английская модель, система ценностей, заимствованная из Англии, ей нравилась, и она охотно ее принимала. Однако, в отличие от аристократической и интеллектуальной элиты, интересы буржуазии не привели ее к идентификации с Францией в целом; средние классы в основном были заинтересованы во внутреннем положении Франции. В результате, статус Франции, относительно других держав (или державы), был для буржуазного национализма, в лучшем случае, делом второстепенным, и этот национализм был в гораздо меньшей степени начинен порохом раненой гордости и желания поквитаться. В дореволюционных памфлетах и особенно в cahiers de doléances антианглийские и вообще антииностранные чувства явно отсутствовали. Такой вариант национализма был гораздо ближе к его английской модели, чем к национализму французской аристократической и интеллектуальной элиты [219]. Благодаря тому, что, в отличие от аристократов и интеллектуалов, буржуа, которые не стремились в благородное сословие, редко высказывали свои взгляды; о том, что они в действительности думали, мы знаем существенно меньше. Но можно рискнуть и тем не менее сделать некоторые предположения. То, что они видели за определениями, даваемыми различными передовиками национализма, возможно, сильно отличалось от того, на что обращали внимание идеологи элиты [220]. Нация, которую они себе представляли и к которой бы хотели принадлежать, вряд ли была той же самой нацией, которая возникала в трудах Руссо, Мабли и их последователей. Но они были склонны приветствовать идентификацию нации с третьим сословием, то есть только с народом, в противоположность тем, кто все еще держался за свои привилегии и не хотел признавать всеобщее равенство. Хотя многие не слишком хотели доводить это определение до его логического конца и желали бы давать «естественные права на участие и активное членство в нации» только классам собственников.

Те, кто писал буржуазные cahiers, наверно, согласились бы, что не какая-либо другая нация, а деспотизм, классовые и провинциальные различия и привилегии принесли Франции ее несчастья. И не посрамление Англии, а искоренение собственных несовершенств даст счастье нации. Такой национализм средних классов был направлен на внутренние дела страны и был в корне своем конструктивен. Борьба за нацию и либерально индивидуалистическая реформа были взаимосвязаны и казались идентичными. Только возвышение всех людей до благородного положения представителей нации, разделяющих одни и те же интересы, братьев и равных, гарантировало бы свободу и личное достоинство каждого отдельно взятого француза. А свобода и равенство внесли бы свой вклад в развитие французского патриотизма, «этого тайного источника, который поддерживает порядок в государстве, этой добродетели, которая более всего необходима для сохранения государства, для его хорошего внутреннего самоощущения и его внешней силы и славы». Чтобы зажечь священный огонь патриотизма в сердцах граждан, самым правильным было бы «угождать их интересам с помощью вознаграждений» и, в особенности, предоставлять им равенство возможностей [221]. Величие и слава Франции, в соответствии с этой линией рассуждения, зависели от благосостояния ее граждан, а не от чего-либо другого. Идеалы, провозглашаемые националистами элиты, которые в их трудах неявно получали другое значение, легко могли интерпретироваться подобным образом. Индивидуальную свободу можно было трактовать как «моральную свободу, заключающуюся в подчинении общей воле», а равенство – как равенство граждан, из которого народные массы были бы исключены, но, чтобы считать такое толкование этих понятий убедительным, требовалось либо быть человеком очень изощренного ума (способным его понять), либо – дураком (которому это толкование можно было бы вдолбить), а среди французской буржуазии ни тех, ни других не было. Она состояла из людей среднего ума, достаточно сообразительных, чтобы распознать хороший шанс. Элита выковала и снабдила средние классы оружием, которым сама не очень-то могла воспользоваться. Пока революция сеяла хаос в старой общественной структуре, а старая элита либо всходила на гильотину, либо уходила в тень, чтобы спастись от нее, возникала новая элита из новооблеченного властью среднего класса, и она смешивалась с остатками прежней. Идеи этой элиты добавились к национальному арсеналу идей и заняли в нем важное, но редко становящееся главным место. Их использовали, когда была такая возможность.

Токвиль отмечал то, что, по его мнению, было непоследовательностью в любви к свободе у его соотечественников, и сокрушался по этому поводу. Он писал, что «Францию отличает жажда свободы, то возрождающаяся, то гаснущая, потом опять возвращающаяся затем только, чтобы снова умереть, а потом опять вспыхнуть пожаром, жажда, заставляющая французов снова и снова пытаться приделать голову свободы к телу раба» [222]. Но можно поспорить о том, что любовь к свободе во Франции была постоянной. Она была национальной чертой, элементом французской национальной идентичности, только сама «свобода» для разных французов означала различные вещи, и часто совершенно противоположные друг другу. Французская национальная идентичность была смешанного происхождения, она была двойственной. Она была сплетена из ниток, материал для которых был получен из невероятно отличающихся друг от друга источников и соединяла в себе независимые – а иногда и противоречащие – традиции и интересы. Главной причиной возникновения такой всеохватной идеологии, ставшей базисом социальной и политической французской солидарности и идентичности каждого отдельно взятого француза, было положение французской знати, а потом позднее ее модифицированной части (то есть аристократической, соединенной с интеллектуальной элитой), чьи представители были главными пропагандистами национализма в течение XVIII в. Идея нация укоренилась во Франции главным образом потому, что французская элита XVIII в. находилась в состоянии кризиса, а идея национального патриотизма предлагала средства выхода из него. Французский национализм родился из недовольства и фрустрации самых привилегированных групп общества и стал формой завершения и оттока аристократической реакции. Он появился в результате того, что недовольные аристократы приняли идею государства, развитую и зароненную в их души представителями короны, а потом знать эту идею распространила и переинтерпретировала так, что она смогла быть обращена против королевской власти. Идея эта возвысила эгоистические интересы знати и превратила ее борьбу за защиту своих привилегий в моральный крестовый поход. Она превратила реакционеров в революционеров, трансформировала их в пламенных идеалистов, не делая их в меньшей степени реакционерами или – в большей степени либералами.

Тогда, как и сейчас, либеральная демократия была не единственной альтернативой деспотизму, и для общества, желающего заменить свой старый режим на новый, она была очень маловероятным выбором. У деспотизма – много форм. Маленького человека можно уважать только во имя маленького человека, но его можно преследовать, душить налогами, мучить голодом, гильотинировать и уничтожать другими способами во имя многих тысяч благородных идеалов. И когда дело доходит до этого, слава короля ничуть не хуже славы государства или нации; христианский бог бывает столь же требовательным, как Высшее Существо или абстрактное человечество. Но, с другой стороны, идея нации – символическое возвышение народа до положения элиты – была импортирована из Англии, а там свобода означала свободу личности, и равенство означало равенство, а не его противоположность. И во Франции было значительное число людей, для которых рассуждения идеологов не значили ничего, зато идеи эти были крайне привлекательны. Эти люди в своем мудром неведении в измышлениях идеологов видели только эти идеи. Однако пламя французского национального патриотизма горело в сердцах и тех, и других.

И в довершение всей этой сумятицы Франция еще несла груз своих прежних существований. Ее блуждающая душа последовательно меняла свое местожительство: из храма Господня она переселилась в тело короля и его государства, а затем в тело нации; и из каждого дома, который она покидала, она забирала с собой то, что ей принадлежало и делало ее единственной в своем роде, некоторое убранство, присущее только ей, – свой элегантный язык, свою блестящую культуру, свои изысканные манеры, свое неугасимое чувство избранности и любовь к славе.

А может быть, она была телом, обителью, которую последовательно населяли три души, и каждая последующая, вселяясь, обнаруживала то, что построила ее предшественница, присваивала это себе, а потом перестраивала, но не очень во многом, и оставляла той, что приходила ей на смену.

Франция как нация несла на себе безусловный отпечаток Франции королевской и Франции церковной. Это были три разные Франции – она меняла свою идентичность дважды – но тем не менее она оставалась все той же Францией. Но была ли она блуждающей душой, меняющей свое местожительство, или телом, которое населяли различные души, – Франция в результате всех этих превращений приобрела некоторое раздвоение личности. В своей новой сущности она имела старые черты, которые можно было воспринимать только как атавизмы прошлых идентичностей. Что общего было с ними у Франции как нации? Какое место в ее национальной идентичности было у католицизма? Какое значение ей следовало придавать памяти о своих королях? Ни на один из этих вопросов нет типично французского ответа. Так же, как не существует типично французского ответа на вопрос, отстаивала ли Франция-не-нация свободу личности, как это делала Англия или Америка, или она отстаивала обожествленное государство, которое порабощало эту свободу личности. А может быть, на каждый из этих вопросов существуют два взаимоисключающих ответа, которые одинаково типичны?

Но, хотя Франция-нация, даже если впервые утвердив себя как нацию, и путалась в том, каким же богам она поклонялась, в том, что ей предназначена роль главного жреца, у нее сомнений не было. Она была не просто нацией – она была Великой Нацией, La Grande Nation, самой национальной из всех наций, доводившей до совершенства добродетели, которых требовал новый культ [223]. И в этом отношении тоже Франция оставалась верной своему наследию. La Grande Nation была реинкарнацией Le roi très chrétien (наихристианнейшего короля). Подобно ему в былые времена, ему, бывшему старшим сыном церкви, защитнику христианства, насаждавшему христианское учение огнем и мечом, она несла и насаждала Евангелие от национальности – свободу и равенство – тем же самым способом. Крестоносная нация встала на место крестоносца-короля.

Только языческий донациональный мир не стал дожидаться Франции, и когда она пришла, ее встретили люди, уже обращенные в новую веру, которые никогда не простили ей ее самонадеянность.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации