Текст книги "Национализм. Пять путей к современности"
Автор книги: Лия Гринфельд
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 61 страниц)
Западники отвергали Запад, не перенося своей лояльности куда-то еще и не определяя Россию как нацию антизападническую, или как воплощение принципов, противоположных принципам западным. Они отвергали Запад в его нынешнем настоящем состоянии, при котором он предавал собственные благородные идеалы, состоянии упадочном, прогнившем, косном, – а ему они противопоставляли молодую цветущую Россию, которой было предназначено сделать так, чтобы эти идеалы приносили свои плоды. Запад был единственным хранилищем истории. Он был всем миром. По словам Т. Н. Грановского, «наблюдая за теми тропами развития, по которым прошли все (курсив автора) общества в истории, за исключением патриархальных государств Востока, мы фактически получили доказательство того, что без пролетариата не обошлось ни одно из них». Он совершенно забыл о том факте, что «все общества, за исключением патриархальных государств Востока» имелись, в лучшем случае, в трех странах Европы – Англии, Франции и Германии. Это воплощение мировой истории теперь передавало свою задачу России, младшему брату в европейской семье, открывая перед ней великое и блистательное поприще. Но, хотя Россия таила в себе великие освободительные силы, они томились в темнице отвратительной действительности. По словам Герцена, Россия будущего существовала исключительно в умах нескольких мальчиков, но именно там сохранялось наследство 14 декабря, унаследованное знание всего человечества, так же, как и чисто национальной России. «Эти мальчики», по мысли Герцена, включали в себя в той же степени славянофилов, сколь и западников. Главным их свойством было глубокое чувство отвращения к официальной России, к их окружению и, в то же самое время, страстная жажда оттуда вырваться. Но форма этого желания вырваться у «мальчиков» разнилась, ибо у некоторых из них, а именно западников, в дополнение к этой жажде было еще и «яростное желание изменить существующее положение вещей» [143]. Горя негодованием, западники бичевали несовершенства своей нации. С поразительным пылом, объясняемым чахоткой столь же, сколь и пламенной русской душой, Белинский, «неистовый Виссарион», написал свое знаменитое «Письмо к Гоголю», обвиняя писателя как предателя дела прогрессивной России:
«Да, я любил вас со всею страстию, с какою человек, кровно связанный с своею страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса… (Но) вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны… пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, – права и законы, сообразные не с учением церкви, а со здравым смыслом и справедливостью, и строгое по возможности их исполнение. (Как можно оставаться довольным страной), где нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей! Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов – что вы делаете!.. По-вашему русский народ самый религиозный в мире: ложь! Приглядитесь попристальнее и вы убедитесь, что это по натуре глубоко атеистический народ… мистическая экзальтация не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме, и вот в этом-то, может быть, огромность исторических судеб его в будущем» [144].
Просвещение и гуманизм, человеческое достоинство, закон и здравый смысл, гарантии для личности, светлый и позитивный ум народа против мистической экзальтации! Кажется, что вот-вот Белинский заговорит по-английски. Не тут-то было! В своих воспоминаниях Герцен вспоминает случай, когда Белинский отстаивал свое мнение. В доме у друзей, перед ужином, разговор зашел о письме Чаадаева и некий педант в синих очках высказался насчет него крайне отрицательно. Герцен раздражился и воспоследовал неприятный спор, в который вмешался разъяренный Белинский. «В образованных странах, – сказал с неподражаемым самодовольством магистр, – есть тюрьмы, в которые запирают безумных, оскорбляющих то, что целый народ чтит, – и прекрасно делают». Белинский… был страшен, велик в эту минуту… глядя прямо на магистра… он ответил глухим голосом: «…А в еще более образованных странах бывает гильотина, которой казнят тех, которые находят это прекрасным» [145]. Ну и хватит о здравом смысле, законах и личности.
Белинский в разные времена говорил различные вещи, но Герцен и Бакунин отрицали закон с постоянным неистовством [146]. И не особенно приходилось сомневаться в том, что «здравый смысл» был для них омерзителен, он был признаком «буржуазного лицемерия» современного им Запада, так оскорблявшего Герцена, и упадка Европы. В ней, по его словам, «не было ни молодости, ни молодых людей». Индивидуализм западников не имел ничего общего с западным – т. е., с англо-американским – индивидуализмом: преданностью правам и свободе простого, обычного человека. Они ни на секунду не сомневались в том, что нация коллективна по своей сущности, и что настоящая свобода – есть свобода внутренняя. Но духу нации и принципу свободы нужны были особенные великие личности, чтобы выразить себя, и именно индивидуализм этих необычных, особых людей, людей, похожих на самих западников и их свободу, не ограниченную законом и здравым смыслом, западники и отстаивали. Они жаждали славы России, но они презирали «массы» [147]. А поскольку массы можно было пускать в расход, то решение той проблемы, которую поставил Чаадаев – проблемы трудности и неуверенности в том, что удастся догнать Запад, предлагаемое западниками, состояло в катаклизме. Создать катаклизм, очищающий огонь, который одним махом уничтожит Запад и несовершенства российской действительности, и из которого Россия, со своим наконец освободившимся духом воспрянет для того, чтобы наслаждаться своей блистательной долей исторического величия. Идея Революции – не декабристского «переворота» – была вкладом западников в русское национальное сознание. Безусловно, их привел к этому их деятельный маниакальный темперамент. В отличие от славянофилов, они не могли сидеть сложа руки и терпеливо наблюдать зрелище западного превосходства, и под лукавым влиянием ressentiment их упрямые мечты приняли форму революции. За шесть лет до того, как Маркс опубликовал «Манифест коммунистической партии», в той же Deutshe Jahrbücher, где Маркс предсказывал неминуемое лидерство Германии, Бакунин, под псевдонимом Jules Elysard, объявил о призраке, который бродит по Европе. По словам Бакунина, все народы и все люди полны предчувствий. Даже в России, в этой безграничной и заснеженной империи, о которой они так мало знают и у которой возможно великое будущее, даже в России собираются темные грозовые тучи. Душно, в воздухе слышно дыхание бури. И потому он призывал покаяться и возвещал о близости Страшного Суда. А еще он советовал довериться вечному духу уничтожения и разрушения просто потому, что это и есть неуловимый и вечно творческий источник самой жизни. По мнению Бакунина, страсть к разрушению – также и страсть творческая. Герцен был совершенно не уверен в том, чем закончится приветствуемая им революция. Большее время он был лишь умеренно оптимистичен. «Китайские башмаки немецкого изготовления, в которых Россию водят полтораста лет, натерли много мозолей, но, видно, костей не повредили, если всякий раз, когда удается расправить члены, являются такия свежия и молодыя силы». Это не гарантирует будущего, но это делает его исключительно вероятным. И все же Герцен не мог жить в этой неуверенности и скорее хотел бы конца мира, нежели его продолжения. В 1858 г. в письме из Лондона он задавал вопрос «Куда мы идем?» и предполагал, что очень возможно к ужасной жакерии, к массовому крестьянскому восстанию. Он говорил, что они совершенно этого не хотят и утверждают это, но, с другой стороны, рабство, состояние мучительной неуверенности, неопределенности, в котором в настоящее время находится страна, даже хуже, чем жакерия [148]. Безусловно, на одной чаше весов лежали всего лишь тысячи человеческих жизней, а на другой – такая важная вещь как страдающая, уязвленная национальная гордость.
С тех пор под разными личинами и именами эти две традиции и формируют сущность русского национального чувства. В умах людей не существовало четкой разделительной линии между славянофильством и западничеством. До раскола Иван Киреевский был ярым поклонником Запада и издавал журнал «Европеец». В конце жизни Герцен стал славянофилом. Чернышевский был западником; народничество – перевоплощение славянофильства – вышло из его идей. Первые русские марксисты – архизападники – были разочарованными народниками. Эти два течения, объединенные духом Святой России и отрицанием Запада, на деле были одним течением. Они продолжали существовать бок о бок. Их попеременно поддерживали в бесконечных колебаниях маятника между надеждой и уходом. И в лучших романтических традициях стремления к единству в множественности, человек мог быть западником с утра, славянофилом к обеду и критиком после ужина [149].
Западничество утвердило себя в очищающем пожаре 1917 г. Главным мотивом революции, императивом марксизма было уничтожение старого мирового порядка, предавшего свои собственные основные принципы. Как бы ни неясен был вопрос с новым миром, который должен возникать на развалинах мира старого, идеология гарантировала успех в главном – в разрушении вероломного Запада; и если ценой было самоуничтожение – то это была не слишком дорогая цена. В отчаянном стремлении избежать мук своей неполноценности (они верили в то, что это была попытка спасти мир), русские западники хотели начать с той России, которая имела место быть. И так настоятельно они жаждали самоуважения, что на некоторое время позволили, чтобы их русскую идентичность затмило чувство того космического братства, которое являла собой Россия как всеобщая нация. «Нам, представителям великодержавной нации крайнего востока Европы и доброй доли Азии, неприлично было бы забывать о громадном значении национального вопроса? Чуждо ли нам, великорусским сознательным пролетариям, чувство национальной гордости? Конечно, нет! Мы любим свой язык и свою родину, мы больше всего работаем над тем, чтобы ее трудящиеся массы… поднять до сознательной жизни демократов и социалистов. Нам больнее всего видеть и чувствовать, каким насилиям, гнету и издевательствам подвергают нашу прекрасную родину царские палачи, дворяне и капиталисты. Мы гордимся тем, что эти насилия вызывали отпор из нашей среды, из среды великоруссов, что эта среда выдвинула Радищева, декабристов, революционеров-разночинцев 70-х гг., что великорусский рабочий класс создал в 1905 г. могучую революционную партию масс, что великорусский мужик начал в то же время становиться демократом, начал свергать попа и помещика… Мы полны чувства национальной гордости, ибо великорусская нация тоже создала революционный класс, тоже доказала, что она способна дать человечеству великие образцы борьбы за свободу. …«Не может быть свободен народ, который угнетает чужие народы», – так говорили величайшие представители последовательной демократии XIX в. Маркс и Энгельс… И мы, великорусские рабочие, полные чувства национальной гордости, хотим во что бы то ни стало свободной и независимой, самостоятельной, демократической, республиканской, гордой Великороссии, строящей свои отношения к соседям на человеческом принципе равенства… Именно потому, что мы хотим ее, мы говорим: нельзя в XX в. в Европе (хотя бы и дальневосточной Европе) «защищать отечество» иначе, как борясь всеми революционными средствами против монархии, помещиков и капиталистов своего отечества, то есть худших врагов нашей родины…
Если история решит вопрос в пользу великорусского великодержавного капитализма, то отсюда следует, что тем более великой будет социалистическая роль великорусского пролетариата как главного двигателя коммунистической революции. Интерес… национальной гордости совпадает с социалистическим интересом великорусских (и всех иных) пролетариев» [150].
Немногие откровенно националистические аргументы говорят столь о многом, как это жалкое, выделенное курсивом «тоже».
Один из нескольких великих поэтов той эпохи Александр Блок точно так же понимал мотив революции, и в поэме «Двенадцать» дал ему глубоко мистическое религиозное истолкование, выразив одновременно и главную надежду западников на Россию как на Третий Рим, и придав ей славянофильскую образность. Двенадцать – большевистский патруль, но самое их число напоминает число апостолов Христа. Они – представители нового мира. Старый мир сравнивается с «бездомным псом голодным», который вместе с воплощением несправедливого прошлого – капиталистом или буржуем – мрачно смотрит, как двенадцать проходят мимо, а потом плетется за ними. Драматическое окончание поэмы несет в себе послание, с уклоном в доктрину о спасении, через Спасителя Иисуса Христа (сотереологию).
…Так идут державным шагом,
Позади – голодный пес,
Впереди – с кровавым флагом.
…
… Впереди – Исус Христос. [151]
Чтобы уважать себя, Россия взвалила себе на плечи бремя спасения мира. «Мы гордимся тем фактом, – писал Ленин, – что нам выпало счастье начать строительство Советского государства и потому возвестить начало новой эры в истории». Строители Третьего Рима подожгли самую огромную империю на земле и, сгорая в ней, простирали руки к тому, что они называли Западом, и молили о признании. Их страсть потрясла мир. Но Запад опять их подвел. Это желание и страсть были бессильны изменить их реальность и избавить их от мучительного чувства неполноценности. И в то время как революционеры ушли с головой в трудную работу по разрушению, поэт дал выход своему отчаянию. Он крикнул во весь голос: «А пошли вы все к черту!» Он бросал Западу вызов, угрожал ему и проклинал его. Он верил в то, что если бы Европа открыла глаза и признала достижения России, действительность бы изменилась. И посреди угроз и проклятий он надеялся не надеясь, что Европа все-таки действительно переменится и удовлетворит желание его нации. Ни в каком другом литературном произведении угроза и вызов, брошенные Западу русским, не были выражены с такой поразительной мучительной красотой, как в Блоковских «Скифах» [152]. В качестве эпиграфа Блок выбрал две строчки из стихотворения Владимира Соловьева «Пан-Монголизм»: «Панмонголизм! Хоть имя дико, / Но мне ласкает слух оно». Сама поэма эту тему развивала:
Мильоны – вас. Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы.
Попробуйте, сразитесь с нами!
Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы, —
С раскосыми и жадными очами!
…
Для вас – века, для нас – единый час.
Мы, как послушные холопы,
Держали щит меж двух враждебных рас —
Монголов и Европы!..
…
Вы сотни лет глядели на Восток,
Копя и плавя наши перлы,
И вы, глумясь, считали только срок,
Когда наставить пушек жерла!
Вот – срок настал. Крылами бьет беда
И каждый день обиды множит,
И день придет – не будет и следа
От ваших Пестумов, быть может!
О, старый мир! Пока ты не погиб [153],
…
…Остановись, премудрый, как Эдип,
Пред Сфинксом с древнею загадкой!
Россия – Сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь черной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя,
И с ненавистью, и с любовью!..
…
Да, так любить, как любит наша кровь,
Никто из вас давно не любит!
Забыли вы, что в мире есть любовь,
Которая и жжет, и губит!
…
Мы любим все – и жар холодных числ,
И дар божественных видений,
Нам внятно все – и острый галльский смысл,
И сумрачный германский гений…
…
…Мы любим плоть – и вкус ее, и цвет,
И душный, смертный плоти запах…
Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет
В тяжелых, нежных наших лапах?
…
Привыкли мы, хватая под уздцы
Играющих коней ретивых,
Ломать коням тяжелые крестцы
И усмирять рабынь строптивых…
…
Придите к нам! От ужасов войны
Придите в мирные объятья!
Пока не поздно – старый меч в ножны,
Товарищи! Мы станем – братья!
…
А если нет, – нам нечего терять,
И нам доступно вероломство!
…
Мы широко по дебрям и лесам
Перед Европою пригожей
Расступимся! Мы обернемся к вам
Своею азиатской рожей!
…
В последний раз – опомнись, старый мир!
На братский пир труда и мира,
В последний раз – на светлый братский пир
Сзывает варварская лира!
Овидий в Tristia описывает скифов как страшное дикое племя: «Они едва ли достойны того, чтобы носить имя человека; у них больше жестокой дикости, чем у волков. Законов они не страшатся; право уступает место насилию, а справедливость лежит в прахе под воинственным мечом» [154]. Скифы были отрицанием цивилизации, всего того, что отстаивал Рим. Русская интеллигенция 1917 г. все еще помнила Овидия. Только в крайней ярости могли претендовать русские на то, чтобы называться именем этого дикого племени. Но даже этот открытый, противный всем правилам географии, вызов, подразумевал, что свет исходит с Запада. Движимая беспокойным духом, рожденным из мук ее элиты, Россия никогда окончательно не поддастся отчаянию. Она никогда не потеряет надежды стать высшим западным государством, исполнить обет Франции, стать истинно новым Новым Светом; и в своей претензии на то, чтобы быть великой нацией, она будет продолжать строить свой собственный – скифский – Рим. Мандельштам называл это «Гиперборейской чумой». К счастью, не дело социолога давать оценку истории.
Глава 4. Окончательное решение вопроса страстного стремления: Германия
Развитие немецкого национализма заметно отличалось от английского, французского и русского. Немецкое национальное сознание проявилось существенно позже; оно только зародилось во время освободительных войн против Наполеона в начале XIX в. И во Франции, и в России национальное чувство твердо укоренилось, а понятие «нация» доминировало в политической риторике к 1800 году; в Англии национальная идентификация проявилась с XVI столетия. Тем не менее, развитие национального сознания в Германии происходило исключительно быстро. До 1806 г. об этом сознании вообще говорить не приходится, а к 1815 г. оно уже созрело: время было грозным и обладало всеми характерными чертами, благодаря которым мир должен был узнать о немецком сознании. У других народов развитие от рождения до зрелости занимало век. Формирование немецкой национальной идентичности не побуждалось, как в других случаях, аристократией и правящей элитой, а наоборот, пошло от образованных представителей недворянского сословия, людей интеллектуального труда. Их положение в обществе было в основном выше положения среднего класса (каковой в целом в Германии не занимал того положения, о котором стоило бы говорить), но существенно ниже высших классов, так что чувствовали они себя на обочине, находясь между различными социальными группами (стратами) в обществе, которое фактически не делало различия между средним классом и дворянством. Когда в начале XIX в. это проявилось окончательно, немецкое национальное сознание являло собой результат долгого и мучительного процесса интеллектуального брожения, постоянно подстегиваемого чувством социальной неполноценности у тех, кто, в конце концов, стал главной движущей силой немецкого национализма. Время от времени чувство это перенацеливалось на разрешение социального напряжения. По сути, реакция на общественное положение образованного среднего класса в последней четверти XVIII в. была также результатом слияния нескольких независимых традиций: заимствованных (как философия Просвещения) и исконных. Две важнейшие местные традиции – это пиетизм, сам являющийся продуктом Реформации и конструктивных изменений в Германии в результате его распространения, и ранний романтизм, бывший наследником и пиетизма, и Просвещения. Сложная генеалогия немецкого национализма и этапы формирования немецкого национального сознания представлены на рис. 4.
Рис. 4. Происхождение и стадии возникновения немецкого национального самосознания
I. Становление. Концепция и неудача формирования национализма в XVI в.
Успех протестантизма, утверждавшего себя в качестве легитимной христианской религии, независимой от Римской католической церкви, был отражением раскола веками сохраняемой структуры европейского христианства, известной как respublica Cristiana. Этот раскол дал возможность национальным идентификациям и нациям проявить себя. Национализм и Реформация развивались схожим образом, хотя и вытекали из разных источников. Они пришли вместе в один короткий период времени, и, как это ясно проиллюстрировала Англия, росли тоже вместе, к тому же протестантизм (бывший помоложе, но являвшийся порождением сходных генов) спас национализм во время первого уязвимого века его жизни. Развитие Германии на раннем этапе очень напоминало Англию. Да и вместе с опытом распада единой Церкви Германия разделила с Англией влияние итальянского Возрождения и стала родиной важных гуманистических движений. Таким образом, источник идей нации, которые люди смогли озвучить, был и в самой Германии. К началу XVI в. несколько важных социальных групп в Германии также имели причину для недовольства своим социальным положением. Они испытали на себе кризис, который заставил их стать восприимчивыми к идее национальной идентификации. Успех Реформации в Германии был в большой степени обязан факту, подтолкнувшему и обеспечившему решение некоторых из давящих гражданских проблем. То, что немецкое национальное чувство не пустило корни в XVI в., частично приписывается печально известной слабости центральной власти в Германии, но в основном объясняется тем фактом, что кризис социальных групп, могущих породить национализм, переродился в развитие чего-то иного уже во второй половине того же столетия, таким образом устранив причину нового переопределения социальной и политической общности и не позволив развиться нарождающемуся национальному чувству. Смешение языков и освобождение от Вавилонского пленения (1305–1378) и последующий «Великий раскол» нанес по папской власти удар, от которого она не оправилась. Она все слабела, и чем сильнее становились монархи, тем значительнее ослабевало влияние Святейшего престола на их дела, а они пользовались возможностью ослабить его еще больше. Общее движение, бросившее вызов абсолютной папской власти и противопоставившее ей церковную республику, было одним из выражений духа времени. Утверждение избирательной системы через землячества – группы представителей гражданских и церковных деятелей – символизировало распад общеевропейского христианства и разделило его и местные интересы [1]. После Констанцского и Базельского соборов о Священной Римской империи заговорили как о Священной Римской империи германской нации. Хотя вследствие конфликта между землячествами на Констанцском соборе папство получило возможность вернуть прежние позиции, правители Англии, Франции и Испании в XIV–XV вв. смогли получить значительные уступки и изрядную независимость от вмешательства пап в их дела. Германия же оказалась гораздо менее удачливой.
В это время германские земли свободно объединились под именем Священной Римской империи. С середины XIII в. и прекращения династии Гогенштауфенов власть в империи невозможно было утвердить вопреки общей воле местных правителей, а последние все больше осознавали возрастающее значение своей власти. Благодаря их оппозиции имперскому центру, ревностному сохранению выборного характера императорского кабинета, правители невольно взрастили обезличенную современную концепцию государства (в нашем случае – империи), скорее как общности, чем вотчины императора. Такое государство в других местах развилось позднее и претендовало оно на то, чтобы быть этих местных властей представителем. Трещина между кайзером и рейхом стала даже больше из-за действий князьков. Успех династии Габсбургов привел в 1519 г. к избранию Карла V императором Священной Римской империи германской нации. «Манифест об избрании», который он должен был подписать, звучал как у защитника национальных прав: никто, кроме исконно немецкого дворянства, не может служить в администрации Германской империи, и официальными языками являются только немецкий и латынь.
Но даже напуганные усилением центральной власти местные князьки равно не были склонны поддерживать и вмешательство Рима. Золотая Булла 1356 г., названная «Великой хартией» (Magna charta) германского партикуляризма, исключила Папу из участия в выборах императора. Папа вел переговоры с большинством местных правителей, и Австрия, Саксония, Бранденбург и Юлих-Клевес получили определенные привилегии путем тайного конкордата. В целом папское вмешательство в дела империи, а также в дела земель, получивших привилегии, оставалось много значительней, чем в других европейских землях, и эта заметная дискриминация добавляла тяжести и без того тяжелому чувству. Начиная с Констанцского собора 1417 года, все больше и больше жалоб от сословий империи на несправедливость Рима записывалось в жалобах германской нации (Gravamina Nationic Germanicae). Не случайно немецкие князья выказывали так мало усердия в оказании помощи Риму в его борьбе с лютеранской ересью, когда с ней еще можно было бороться. Распространение лютеранства в конечном счете положило конец опеке Римом германских земель, включая оставшиеся католическими, поскольку Папы больше не рассматривались как наместники Бога на земле. Князья приветствовали это освобождение, ведь оно было необходимым условием сохранения национальной идентичности, однако они не были склонны сформировать единое общество, могущее послужить для такой идентичности каркасом.
Другая группа – дворянство, рыцарство – больше симпатизировала идее сильной и единой Германии. Во второй половине XV – начале XVI вв. эта немецкая знать пребывала в кризисе. К нему привело сочетание нескольких факторов. Военная реформа XV в. лишила рыцарей их роли «класса воинов». Значительная убыль населения и падение цен на зерно, последовавшие за «черной смертью» во второй половине XIV в., затронули живших с земли крестьянство и дворянство. И наоборот, городам было хорошо. Они процветали, цены на предметы промышленного производства росли, а в результате «в истории Германии век, предшествовавший и современный Реформации, был более бюргерским, чем любой другой до XIX столетия» [2]. Рыцари, как и крестьяне, были недовольны процветанием бюргеров и обвиняли в своих неудачах скорее их, чем чуму, обзывая «монополистами» и прочими новомодными экономическими кличками вроде «Fuggerei» (от Fugger’ов – наиболее влиятельной экономически династии того времени). Подобные происки рассматривались дворянством как извращение религиозного чувства (вроде ростовщичества), ведущее к разрушению «немецкой нации».
Другим событием, имевшим отрицательные последствия для всего дворянства, была концентрация власти в руках удельных князьков. Ближе к концу XV в. во многих землях были постоянные администрации, где официальные лица, особенно юристы, искушенные в римском праве, замещали необразованных дворян. Рыцари возмущались законниками не меньше, чем купцами. Также враждебно они были настроены по отношению к политике централизации. Их оппозиция походила на противостояние князьков и императора: в дальнейшем рыцари способствовали формированию современной концепции общества как общего дела, направленного на достижение общего блага, а не как наследственное имущество правителя. Более того, симпатии рыцарей были обращены к императору, поскольку его сила ограничивала бы посягательства князей, в которых знать видела посягательства на свои привилегии, к тому же князья объединялись с бюргерами для уничтожения знати.
Рыцари, «будучи людьми, имевшими отношение к общему благу немецкой нации», разделяли с князьями враждебность к Риму [3]. В сочетании с их имперскими устремлениями эта настойчивость в прояснении немецких интересов по сравнению со сформированными церковью разновидностями аристократического национализма, окрашенного антикапиталистическим негодованием и противостоянием закону, походила во многом на немецкий национализм, который появился двумя столетиями позже.
Наиболее одаренным адвокатом этого рано развившегося аристократического национализма был Ульрих фон Гуттен, который во время вспышки Реформации считался наиболее влиятельным писателем, за исключением Лютера.
Сам, будучи франконским рыцарем, Гуттен наилучшим образом разъяснил тесную связь между чувством незащищенности и статусной несовместимости знати с национализмом при его возникновении и переосмыслил недовольство классов и жалобы нации. Такое переосмысление, определяющее различные группы как единую нацию – гораздо большую целостность, – и придает легитимность попыткам исправить положение, дает возможность разрешить проблему, когда реальные внутренние противники знати становятся ее союзниками. Гуттен начинает с призыва к борьбе с князьями, городами и юристами, но заканчивает призывом к объединению против Рима. Завоевание национальной свободы, а не отвоевывание исконных привилегий знати становится целью и панацеей от личных невзгод.
Гуттен был первым, представлявшим конфликт между римским католицизмом и Реформацией, борьбой за национальное освобождение, придавая ему расистскую окраску. Он считал конфликт продолжением борьбы латинян и тевтонцев, начавшейся еще с попыток цезарей – по счастью расстроенных предводителем херусков Арминием – подчинить благородные германские племена своему нечестивому правлению.
Констанцский и Базельский соборы прямо повлияли на осознание того, что имперские интересы отличны от интересов церкви, которая во время обсуждаемого периода видела в лице Священной Римской империи германской нации саму нацию, тогда как для знати нация была общим обозначением элиты, что исключало большинство населения.
У знати не было причин идентифицировать и приравнивать «нацию» и «народ». Их целью было определить роли князьям и оградить себя от дальнейших княжеских и городских посягательств на свои привилегии. Таким образом, рыцари, включая, возможно, и фон Гуттена, способствовали развитию современного национализма. Но в то же время для большинства немецкий национализм того времени обрел рупор не среди рыцарей, которым считался даже Гуттен, а среди гуманистов: ученых и поэтов, пришедших из низших слоев общества и принадлежащих к народу, за существенным исключением – самого Гуттена. Эти немецкие гуманисты вышли из среды первых профессиональных интеллектуалов Европы, которые были обязаны своим влиянием и положением в обществе не наследственному социальному положению, а исключительно своей образованности и академическим заслугам.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.