Электронная библиотека » Павел Нерлер » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 14 октября 2017, 16:00


Автор книги: Павел Нерлер


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +
«Гоготур и Апшина»

Поэму Важа Пшавела «Гоготур и Апшина» – одну из ранних – относят к вершинным достижениям его гения. Существуют три ее перевода на русский язык. Перевод О. Мандельштама, опубликованный в книге третьей журнала «Восток» 1923 года, – вообще одна из первых попыток перевода поэм Важа Пшавела. «Гоготура и Апшину» перевели в 1940 году М. Цветаева и через десять лет – Н. Заболоцкий.

Несколько предварительных замечаний.

Мандельштам, Цветаева и Заболоцкий не знали грузинского языка и переводили по подстрочнику. Перевод по подстрочнику… подстрочник – отношение тут пренебрежительное. И в самом деле, как иначе относиться к тому, что не может иметь самостоятельной ценности. Однако подстрочник – это не только прозаическая копия стихотворения, но и его внутренний образ или, точнее, его прообраз. Можно утверждать, что любое стихотворение и в подлиннике существовало и существует на уровне подстрочника, что оно неминуемо, прежде чем осуществиться, проходит стадию подстрочника. Подстрочник – своего рода общее состояние и подлинника, и перевода.

Будучи прозаической копией, дословным прозаическим переводом того, что было стихом на родном языке, подстрочник сохраняет, ему передаются некоторые стиховые качества и достоинства. Подстрочник – проза, отличная от прозы. Если вглядеться и преодолеть впечатление некоторой неестественности, которое он производит, можно признать, что подстрочник – экономное и насыщенное средство выражения, близкое стиху. Поэтов узнают по подстрочнику! В этом и заключается на практике «возня с подстрочником». «Бьются с подстрочником» потому, что одна из задач перевода – сохранение подстрочника, именно его стиховых данных. Что же это за данные?

Казалось бы, соблюдение определенных верификационных правил, метр, ритм, строфика, наконец, рифма – какой ущерб и помеха прямому смыслу высказывания! – однако все это в итоге приводит к недоступной прозе особой ясности, четкости, насыщенности, оправданной непомерности и прочим несомненным и признанным достоинствам стихотворной речи. В какой-то мере эти достоинства передаются по наследству подстрочнику. Поэтому незнание языка оригинала поэтом-переводчиком может и не препятствовать переводу, в иных случаях – благоприятствовать. Практически это нашло блистательное подтверждение в русских переводах с грузинского. Дело в том, что человек, знающий язык, прежде всего сталкивается с фактором непереводимости. Непереводимость – понятие из непосредственного ощущения поэтической вещи. И действительно, поэзия непереводима прежде всего и только на родной же язык, непереводима на собственный и переводима на чужой. Когда говорят о «непереводимости» и тем не менее состоявшемся чуде перевода, смешивают разные понятия: непереводимость – внутриязыковое свойство, качество, присущее оригиналу, переводимость – явление, очевидность переводческой практики.

Подлинник на определенном этапе своего создания не может быть ничем иным, как подстрочником, очень обедненно определяемым как скелет, план, абрис будущего. Но это особый план и чертеж, так как в определенном смысле этому чертежу и плану не следуют и не подчиняются. Подстрочник не только то, что нужно сохранить, но и то, что необходимо преодолеть. В противном случае задача перевода ограничивалась бы стихотворным механическим переложением, пересказом подстрочника той или иной степени искусности и неизбежно – искусственности. Подстрочник, так же как и саму действительность, не одолеть средствами стихотворного переложения. Его берут, преодолевают озарением, вдохновением – можно как угодно называть этот не поддающийся точному анализу поэтический феномен. Однако направление озарения может быть прослежено: перевод обретает самостоятельную ценность, поскольку он становится не механическим стихотворным пересказом, а целостной концепцией оригинала. Именно концепцией, а не интерпретацией даже – в интерпретации есть момент мотивированного отступления, отхода, искажения. Интерпретируя, что-то привносят. Источник же концепции – един.

Для концептуального решения задачи перевода поэмы «Гоготур и Апшина» Заболоцкий оказался в более выгодном сравнительно с Мандельштамом и Цветаевой положении. К взятию действительности подстрочника он подошел более оснащенным. Прежде всего, у него преимущество формальное: преимущество рифмованного стиха над белым стихом Мандельштама и наполовину зарифмованным Цветаевой. И дело не только в том, что рифмованный стих, так сказать, лучше звучит. Парадокс в том, что он обеспечивает преимущества со стороны содержания. Формальный признак оказывается по существу содержательным. Конечно, тут подразумевается рифма, а не подрифмовка.

Рассмотрим с этой позиции переводы одного эпизода поэмы. После того как честный Гоготур – безоружный одержал победу над вооруженным разбойником – богатырем Апшиной, – он великодушно дарит ему жизнь и даже возвращает добытое в бою оружие и коня; однако ставит одно, психологически довольно жесткое, условие – Апшина должен рассказать всем о случившемся. Вот что говорит Гоготур Апшине у Заболоцкого:

 
 Вставай, Апшина, бог с тобою,
 Бери оружье и коня!
 Но помни: хвастаясь собою,
 Не забывай и про меня.
 Будь мне свидетелем, Копала,
 Ты в честь Хахматского Креста
 Все то, что здесь с тобою стало,
 Откроешь людям дочиста.
 

Нельзя то же самое, даже в прозе или именно прозой, а также другими стихами сказать лапидарнее, прямее, естественнее. И мгновенный вывод: лучше. На этом примере видно, как рифма не помеха, а подспорье – будь менее скованно, не получилось бы так легко и свободно.

То же место у Мандельштама и Цветаевой:




Как видим, преимущество рифмованного стиха Заболоцкого перед стихом Мандельштама и Цветаевой – разительно. Но не следует спешить с окончательной оценкой. Не так все просто: у Заболоцкого – лучше, у Мандельштама и Цветаевой – хуже. Ибо в этом худшем есть лучшие стороны. В косноязычной неповоротливости Гоготура у Мандельштама и Цветаевой есть, пользуясь терминологией Мандельштама, стилистическая мысль. Кстати, она отсутствует у Заболоцкого: он выразил только то, что говорит Гоготур, – речь исчерпана содержанием сказанного, нет естественного противодействия, сопротивления слов их произнесению, речь отфильтрована, из нее ушел говорящий.

В речи Гоготура у Мандельштама и Цветаевой при всей неизбежной обезличенности стилизации – все-таки больше индивидуальности, личности, авторства и единичности, чем у Заболоцкого. Речь его Гоготура – остается, запоминается как качественный стих, и только; в этом плане она образцова, эталонна; вот это настоящий ямб, настоящий перевод! Осуществлена та «легкость и ясность стиха», о которой писал Заболоцкий. Цель Заболоцкого – перевести данный текст наилучшим образом. Средство осуществления – русская классическая поэзия – перевод акустически заполняют ее гулы, отзвуки, эхо. Роль читателя – пассивна, его поэтическая подготовка может быть невысока, в уши ему не вливается ничего такого, что бы он не слышал, ничего режущего или настораживающего. Это не делает его стих подражательным и безликим – тут есть своя стать, свои милые вольные и невольные приметы и повадки. Перевод Заболоцкого узнаешь из сотен – он звучит как оригинальное стихотворение, – в этом сказывается установка, не знающая разделения на свое и чужое.

В речи Гоготура у Мандельштама и Цветаевой – все не эталонно, не образцово, все как бы не по правилам, все не так, как надо. Они не дают послабления читателю. «Легкость» соответственно заменена «затрудненностью». Предполагается читательская подготовленность и активность. Результат творчества словно еще хранит следы процесса – подан неостывшим и еще дымится. Речь слышна не отзвучавшая, дано само говоренье, – явственен «исполнительский порыв» – термин Мандельштама. Поэтому тут иные критерии оценки. Переводы Мандельштама и Цветаевой не могут быть судимы по тем же законам, что и перевод Заболоцкого. Это сразу же после его перевода переводы Мандельштама и Цветаевой кажутся «хуже» – в них нужно войти, вчитаться, – они подчинены другим законам, ими над собой признанным. Не всегда то «лучше», что «легче».

Как видим, говорить о «методологической ошибке» Цветаевой и Мандельштама затруднительно потому, что неблагоприятные обстоятельства перевода предстают в «снятом», преодоленном виде – Цветаевой и Мандельштаму удалось привить стиху даже нечто противорифменное, – создается потому обманчивое впечатление, словно в этом плане все в порядке, раз налицо замечательные строки и строфы – мы должны быть им благодарны – а следовательно, и всем сопутствующим обстоятельствам.

Всего Цветаева перевела три очень разные по характеру поэмы Важа Пшавела: «Гоготур и Апшина», «Этери» и «Раненый барс». И все одним размером: четырехстопным хореем. Поэтому с самого начала имело место не столько свободное, изнутри идущее проявление и растворение в нем, сколько преодоление его механистичности, бойкости, скоростности: в целом нет ощущения единственности, счастливого совпадения, напротив, не покидает чувство, что поэт во власти чуждой подхлестывающей стихии («Сколько их, куда их гонит»). Кстати сказать, по сравнению с двумя другими ею переведенными поэмами в этой бег хорея значительно замедлен, что, видимо, стоило немалых усилий.

Цветаевой была рекомендована и система рифмовки – через строку, оставляя две строки – первую и третью – незарифмованными[169]169
  См. ее запись, сделанную во время работы над переводом поэм Важа Пшавела в 1940 г., опубликованную в книге «Просто сердце. Стихи зарубежных поэтов в переводе М. Цветаевой» (М.: Прогресс, 1967. С. 87).


[Закрыть]
. Формальное тому обоснование вроде бы дает подлинник: там действительно преобладает такой принцип рифмовки. А раз так, то для Цветаевой это уже не директивное предписание – она мгновенно восстала бы против, – а святая святых – «богоданное», бог, которого замещает в случае перевода оригинал, подстрочник.

Неполная рифмовка не столько облегчила труд, сколько сковала Цветаеву. Ведь рифма – конструктивна. Цветаева писала в одном письме: «… Этого (без рифмы) просто не было бы; а вот есть. Вот почему я рифмую стихи»[170]170
  Новый мир. 1969. № 4. С. 203.


[Закрыть]
. И там же: «„Белые стихи” за редчайшими исключениями, кажутся мне черновиками, тем, что еще требует написания, одним лишь намерением, не более»[171]171
  Новый мир. 1969. № 4. С. 203.


[Закрыть]
.

«Мой инстинкт всегда ищет и создает преграды, т. е. я инстинктивно их создаю – в жизни, как и в стихах»[172]172
  Новый мир. 1969. № 4. С. 204.


[Закрыть]
.

Из письма к дочери: «Я никогда не просила „свыше” – рифмы (это мое дело!) – я просила (требовала!) – силы найти ее, силы на это мучение. И это мне давалось; подавалось»[173]173
  Новый мир. 1969. № 4. С. 213.


[Закрыть]
.

Скованным в переводе «Гоготур и Апшина» оказался и Мандельштам – стилевое решение переводить поэму без рифм и на былинный лад не давало полностью проявиться замечательным качествам этого поэта.

Речь идет не о слабости переводов Цветаевой и Мандельштама – мы имеем в виду не переводы во плоти, а методологическую ошибку, в них сказавшуюся, которую они преодолевают прирожденным поэтическим даром. С другой стороны, говорить о правильной методологии Заболоцкого можно лишь со следующей оговоркой: правильная методология сама по себе не гарантия наилучшего исполнения.

Удивительна самоустраненность Мандельштама от собственного стиля, от сущего и присущего ему. Где она, эта специфическая магия Мандельштама? Что может этот перевод сказать о Мандельштаме? Ничего, почти ничего – так, только отдельные вкрапления – в целом же все – чужое. Прежде всего, на пути к самовыражению стало добросовестное стилистическое заблуждение; тут трудно упрекнуть Мандельштама, ведь перед ним был типичный сюжет былины: встреча и единоборство двух богатырей – поэтому решение переводить на былинный лад было вполне логично. Мандельштам подошел к переводу честно и для своего времени «современно». Это сегодня его установка – передать народность Важа Пшавела русским народным нерифмованным стихом – справедливо может представляться неперспективной, изжитой и неплодотворной – искусственной. Даже Заболоцкий в 1936 году переводит белым стихом «Алуду Кетелаури», где-то читает перевод, его выслушивают и одобряют – и это через несколько лет после перевода «Змеееда» Б. Пастернака, который можно считать основополагающим, родоначальным! Такова инерция. Стилизация представляется еще слушателю органичной, как и самим авторам. В письме Тициану Табидзе от 14 декабря 1936 года Заболоцкий писал: «Посылаю Вам перевод „Алуды Кетелаури” Важа Пшавела… Белый стих, которым написан перевод, по моему мнению, в наибольшей степени соответствует поэтике Важа Пшавела, столь близкой к народному творчеству. О качестве перевода сам судить не берусь. На всякий случай проверял его здесь, в Ленинграде, на довольно многочисленной аудитории, и отзывы получил самые благоприятные»[174]174
  Заболоцкий Н. Избранные произведения в двух томах. М., 1972. Т. 2. С. 241.


[Закрыть]
.

Через 13 лет, в 1949 году, Заболоцкий напишет Симону Чиковани: «Теперь я заново делаю „Алуду Кетелаури” сплошь рифмованным ямбом»[175]175
  Заболоцкий Н. Избранные произведения в двух томах. М., 1972. Т. 2. С. 253.


[Закрыть]
.

Конечно, перевод «Гоготур и Апшина» для Мандельштама не был кровно и активно связан с его собственными эстетическими исканиями. Это бесспорно. Но был ли он только случайным эпизодом? Тут много загадочного. Хотя эта загадочность полностью не может быть рассеяна, можно все же выявить ряд знаменательных соответствий, обстоятельств и соображений, оказавших определенное давление на стиль и дух этого перевода. Не надо забывать, что перевод был, по существу, первым опытом перевода поэмы Важа Пшавела на русский язык. Это был перевод, отвечавший гражданскому пафосу статей Мандельштама о переводах, которые он напишет через несколько лет: «Потоки халтуры», напечатано в газете «Известия»[176]176
  Известия. 1929. 7 апреля.


[Закрыть]
, и «О переводах»[177]177
  На литературном посту. 1929. № 13 (июль). С. 42–45.


[Закрыть]
.

Перевод, по мнению Мандельштама – этого «артиста» в высоком блоковском смысле слова и «внутреннего разночинца», – должен делаться в расчете «на культурный голод, а не на коллекционерство и пресыщенность». Мандельштам призывал: «…не позволим обслуживать молодежь домашним хозяйкам, дамам с гусиными лапками и представительным мужчинам неопределенных занятий». Основание для озабоченности давала следующая аксиома: «Переводчик – могучий толкователь автора; по существу, он – бесконтролен. Его невольный комментарий просачивается в книгу сквозь тысячу щелей».

Все это дает некоторое объяснение – почему перевод Мандельштама оказался в стороне от его собственных личностных художественных пристрастий – прежде всего он должен был ответить культурным запросам, культурному голоду.

Кроме того, есть и более глубокое основание: не только требования культуры, но и «ветер эпохи». В статье «О природе слова», написанной в том же, что и перевод «Гоготура и Апшины», 1923 году, Мандельштам писал: «Не раз русское общество переживало минуты гениального чтения в сердце западной литературы. Так Пушкин, и с ним все его поколение, прочитал Шенье… Ныне ветер перевернул страницы классиков и романтиков, и они раскрылись на том самом месте, какое всего нужнее было для эпохи…»[178]178
  Мандельштам О. О поэзии. Academia, 1928. С. 44.


[Закрыть]

Можно утверждать, что Важа Пшавела Мандельштамом раскрыт не случайно и не случайно раскрыт на этой поэме. Внешне случайная цепь обстоятельств оказалась на поверку глубинной, и нижеприводимые строки из статьи «О природе слова» или продиктованы уже раскрытым, то есть уже им переведенным Важа Пшавела, или, написанные по другому поводу, являются глубинным обстоятельством, объясняющим удивительное «случайное» совпадение – почему Важа Пшавела открылся на этой странице: «Идеал совершенной мужественности подготовлен стилем и практическими требованиями нашей эпохи. Все стало тяжелее и громаднее. Гиератический характер поэзии обусловлен убежденностью, что человек тверже всего остального в мире»[179]179
  Мандельштам О. О поэзии. Academia, 1928. С. 44.


[Закрыть]
. Это может быть отнесено и к поэме «Гоготур и Апшина». И конечно, Гоготур – «идеал совершенной мужественности» у Мандельштама, так же как и у Важа Пшавела.

Народная стилистика в общем чужда Мандельштаму. Правда, отдельные грамматические формы народного характера, такие как, например, «машучи», использовались Мандельштамом, но были настолько им усвоены, что воспринимаются как индивидуальные особенности его стиля. Мандельштам утверждал:

 
 Слаще пенья итальянской речи
 Для меня родной язык,
 

Далее логически не связано, но поэтически убедительно:

 
Ибо в нем таинственно лепечет
Чужеземных арф родник[180]180
  Мандельштам О. Стихотворения. 1928. С. 138.


[Закрыть]
.
 

Мандельштам – итальянист по пристрастию – дал заболеть стиху перевода «варварской славянщиной», – как некогда, по его суждению, Дант в тридцать второй песне «Ада». Точнее же не «заболеть», а «чтобы речь была здорова».

Но, оздоровляя, «утяжеляя» стих, Мандельштам лишил его «чужеземной легкости». Чего в целом недостает переводу? Самого Мандельштама, его там «слишком мало». Ведь вот три сонета Петрарки вышли из-под его пера даже не окрашенными им, а им изнутри преображенными. Как назвать основное магическое качество Мандельштама? Артистизм? Близко, но тут много оттенков уводящих. Есть у Мандельштама стихотворение об Ариосто, пожалуй, именно там сформулирован его, Мандельштама, поэтический принцип, который можно назвать от Ариосто – ариостоизмом. «Рассказывай еще, тебя нам слишком мало» – вот это кредо и «имя».

 
И морю говорит: – Шуми без всяких дум,
И деве на скале: – Лежи без покрывала…
Рассказывай еще –  тебя нам слишком мало,
Покуда в жилах кровь, в ушах покуда шум…
О, город ящериц, в котором нет души!
Когда бы чаще ты таких мужей рожала,
Феррара черствая… который раз сначала,
Покуда в жилах кровь, рассказывай, спеши…[181]181
  День поэзии. 1962. С. 285.


[Закрыть]

 

Такого завораживающего начала, ярко выраженного в этих заклинательных строфах, не хватает «Гоготуру и Апшине» в переводе Мандельштама. «Блаженное, бессмысленное слово», «Эолийский высокий строй» тут отставлены. Причина – и стилистическое заблуждение, и чрезмерная, несвойственная Мандельштаму эпичность среды, в которой он оказался, если под ней иметь в виду пересказуемую, могущую быть пересказанной сторону происходящего. Ему не́куда от этого было деться. Возможность пересказа сопровождает его, как наваждение. Но, по-видимому, это неизбежное свойство самого эпоса вообще. И все-таки, при всей чуждости этой среде, поддающейся пересказу, Мандельштам начинает на нее наплывать. Нет, нет – проглянет что-то очень родное Мандельштаму:

 
И прозрачны козьи пастбища,
Из гранитной крепи выбиты.
 

Это «прозрачны» – его: «В полупрозрачный лес… И лес безлиственный прозрачных голосов… Душа не узнает прозрачные дубравы… Слепая ласточка… с прозрачными играть… Все не о том прозрачная твердит…» Вообще это частый для Мандельштама эпитет: «прозрачная весна», «Они шуршат в прозрачных дебрях ночи», «Прозрачной слезой на стенах проступила смола». И еще: «Прозрачная звезда, блуждающий огонь».

А слово «крепь» – разве не из его «Грифельной оды» – созданной в том же, что и перевод, 1923 году:

 
Обратно в крепь родник журчит
Цепочкой, пеночкой и речью.
 

И позже о Тбилиси: «А город так горазд и так уходит в крепь и в моложавое стареющее лето».

Так Мандельштам оказывается в своем кругу, вернее очерчивает свой круг, среди вещей, готовых обнаружить «его дыханье и его тепло».

Исподволь, скрыто, крадучись, Мандельштам дает себе волю, однако эта «воля» не становится «вольностью», вольным обращением с текстом, она подчинена переводческой задаче. На поверку Мандельштам оказывается точным, буквальным. Приведем пример: в поэме жена, упрекая Гоготура в бездеятельности, говорит ему о мече, который давно не был в деле. Дословный перевод: «Посмотри внимательно, плачет он (меч). Слезы на лице (на лезвии), как роса». Характерно, как перевели этот отрывок все трое. Цветаева, конечно же, не может ограничиться чисто бытовым характером реплики; корнелюб, она старается приоткрыть завесу самих слов, обнажить их корни так, чтобы ситуация оказалась заключенной как бы в них самих. В данном случае обыграно не прямое значение глагола «точит» в непосредственной близости от «меч». Фонетически стих инструментован на «ч»:

 
 И опять героя точит:
 «Муж, на что тебе твой меч?
 Погляди: слезами плачет!
 Хочет голову отсечь!»
 

У Заболоцкого превалирует пластика стиха, прежде всего физиологическая грация четверостишия – именно четверостишия. Заболоцкий – редкий пример поэта, мыслящего четверостишиями, а не отдельными строками:

 
Смотри, он рвется на раздолье,
Чтоб головы летели с плеч,
А ты ни с места. Поневоле
Слезами должен он истечь.
 

Это же место у Мандельштама может вызвать законное недоумение:

 
Посмотри, слеза обидная
Каплет с губ суровых лезвия!
 

Кажется, что это чрезмерная реализация метафоры, у всех сказано, что меч льет слезы, плачет, но чтобы у меча появились губы – слеза каплет с губ – это слишком! И все-таки тут не анекдотическая нелепость, курьез. Это особая поэтика и система. Прорыв к ней. Вспомним, что через десять лет восхищенно писал Мандельштам о Данте: «Поэзия тем и отличается от автоматической речи, что будит нас и встряхивает на середине слова… Данте, когда ему нужно, называет веки глазными губами, создает гибриды, приводит к губастому глазу»[182]182
  Мандельштам О. Разговор о Данте. М.: Искусство, 1967. С. 18.


[Закрыть]
. Это когда нужно. Так нужно было и Мандельштаму – тут не прихоть, не курьез, а воля – не вольность.

В этом плане интересно одно место перевода Мандельштама. Трудно решить, что там произошло – опечатка, вкравшаяся в подстрочник, от которой потом трудно было отказаться, превратившая джейрана в жирафа, а затем соответственно повлекшая превращение гиены в тигра, или тут намеренное отступление от текста:

 
Я врага приветил издали,
Как жирафа тигр приветливо.
 

Мандельштам писал о многосмысленном корне поэзии, и жираф может быть дан в честь друга, получился очень сильный, незаурядный образ – это в картину просится: тигр издали видит жирафа – через минуту он бросится на него, но пока… Еще пример в этом роде:



Ресницы – это, конечно, переконкретизация – подобно «губам лезвия». Но тут дан излюбленный образ («певец захожий, с ресницами – нет длинней» – Цветаева о юном Мандельштаме). Этот образ в модификациях и по разным поводам у него всегда наготове: «Как будто я повис на собственных ресницах», «Срок счастья был короче, чем взмах ресницы», «Ресничного не долговечней взмаха».

Для Цветаевой слово – самостоятельный, внутрипричинный двигательный фактор повествования. Слово у нее обладает свойствами физического тела – инерцией, например. Так Апшина «рубит мужа и жену» – одно притягивает другое: муж – жену – это не на фактическом тексте. Пословный метод следует буквально слову и отступает во имя слова, Цветаева задерживает слово, и оно ее не отпускает. Например, о Гоготуре сказано:

 
 Он в бою подобен смерти,
 Он, как смерть, неуязвим.
 С Гоготуром биться –  биться
 С смерти ангелом самим.
 

Пословный метод перевода обращается в цитирование; слово – в цитату из подлинника. Как тут не вспомнить определение цитаты Мандельштамом: «Цитата не есть выписка. Цитата есть цикада. Неумолкаемость ей свойственна. Вцепившись в воздух, она его не отпускает»[183]183
  Мандельштам О. Разговор о Данте. М.: Искусство, 1967. С. 11.


[Закрыть]
.

Слово тянется к слову:

 
 Древо клонится к оленю,
 К древу тянется олень.
 

Цветаева и предмет с предметом соединяет как слово – по законам слова. Гоготур у нее «Говорит: одной породы меч с косой – что брат с сестрой».

Цветаева примеряет одно слово к другому, заимствует значение одного для другого – «разбойничает» со словом. Тут она скорее Апшина, чем Гоготур…

Для Мандельштама слово не обладает такой, как для Цветаевой, самостоятельной, отдельной, задерживающей, не отпускающей от себя силой. Позиции Мандельштама и Цветаевой, правда, близки, не противоположны, и все-таки тут всю «погоду» делает различие. Для Цветаевой слово первопричинно: уже в корне слова заложено, предсказано, закодировано все, что с ним случится в качестве предмета. Для Мандельштама литература, искусство, их смысл вне слова, вне словесности – «Останься пеной, Афродита, и, слово, в музыку вернись»…[184]184
  Мандельштам О. Стихотворения. М., 1928. С. 17.


[Закрыть]
«Поэтическая материя не имеет голоса. Она не пишет красками и не изъясняется словами»[185]185
  Мандельштам О. Разговор о Данте. С. 57.


[Закрыть]
.

У Цветаевой все стремится стать словом, не столько слово – предметно, сколько предмет – словесен, и тем самым он в какой-то мере дематериализуется, распредмечивается – вернее, предмет – грамматически имя существительное – остается и крепнет, но ослабляется его функциональная потенция – глагол, прилагательное.

У Мандельштама предмет остается предметом, он не дематериализуется, но он ослаблен, как бы покинут словом: «Разве вещь хозяин слова? Слово – Психея. Живое слово не обозначает предмета, а свободно выбирает, как бы для жилья, ту или иную предметную значимость, вещность, милое тело. И вокруг вещи слово блуждает свободно, как душа вокруг брошенного, но не забытого тела»[186]186
  Мандельштам О. О поэзии. Academia, 1928.


[Закрыть]
.

У Мандельштама предмет не словесен, он нуждается не столько в слове, сколько в имени, ибо мир у него недоназван, неокликнут: «Отчего душа так певуча, и так мало милых имен», «Нам остается только имя – чудесный звук, на долгий срок», «Не забывай меня, казни меня, но дай мне имя, дай мне имя!» и т. д.

Ослабляя, но не дематериализуя предмет, Мандельштам грамматически усиливает его функции – возникают сильный глагол, сильное прилагательное. Стих Мандельштама как бы припадает именно на эти части речи. Существительное произносится невнятно, скороговоркой, они же отчетливо выделены: Апшина – «За народ и мир предстательствует», «Сильными устами молится», «по земле ходите радостно» и так далее – любая в его переводе строка. Яркостностью функция оказывается сильнее субъекта: «сердце геройское» – какой упор на подчеркнутом! Подлежащим по существу оказывается определение и действие. Прилагательное не прилагается. Определение не служебно, не подчинено.

А вот у Цветаевой – наоборот – определения и глаголы явно подчинены субъекту, им пронизаны, овеществлены, осуществительны. Весь упор на существительном:

 
Говорят, в последнем доме
Горного селенья Бло
Полнолунными ночами
Кто-то стонет тяжело.
Бесконечный, заунывный
Стон, пугающий зарю:
«Горе, горе мне! Увы мне,
Мертвому богатырю…»
 

У Заболоцкого части речи – равноправны, равносильны – с нормальным усилением тяги к концу строки, к рифме:

 
И в огорчении великом
Поднялся витязь, полный сил,
И, подпоясав чоху лыком,
Свой меч на пояс прицепил.
Огромный, тяжкий, словно древо,
С женой он спорить перестал,
На спину щит закинул слева,
Кремневый справа самопал.
 

Очень обытовили по сравнению с подлинником свои переводы и Мандельштам и Заболоцкий. Цветаева – в значительно меньшей мере. Особенно наглядно это сказалось в перебранке мужа и жены. У Мандельштама: «…Чтобы вечно раскорякою дома дрыхнуть… – Что ты мелешь, баба глупая… Ты не суй свой нос, безродная, в дело честное… – я скажу тебе, бессовестный… ну и лопай свои подвиги». У Заболоцкого: «На черта силища тебе, когда, бездельничая сдуру… О чем ты мне толкуешь, баба? ‹…› Мозги ворочаются слабо, иль от безделья мелешь чушь? ‹…› И не твое, болтунья, дело…» Грубость не только в диалогах, но и в комментирующей ее авторской речи: «Говорит слова бесстыжие, одурелая и шалая» – Мандельштам, «Что ни приспичит бабе сдуру» – Заболоцкий. Причем это просчет серьезный. Нет, и не могло быть этой грубости в подлиннике – но вина тут не целиком переводчиков, – видимо, так, по-бытовому, читался подлинник Важа Пшавела поколением – таков был комментирующий уровень, акцентирующий более этнографическую, чем мифологическую сторону, принимающий во внимание более действие, чем происходящее действо.

Перевод Цветаевой выгодно отличается в этом отношении – тут тоньше бытовые характеристики. Например, начало второй главы; у Заболоцкого: «Известно – женскую натуру не ставят издавна ни в грош»; у Мандельштама: «Есть старинная пословица: коль дерзка бывает женщина… говорит слова бесстыжие…» – оценка явно отрицательная. У Мандельштама, правда, мелькнула тень любующегося оправдания: «И на ветер сердце бросила, ум от страсти улетучился». Сравните из его собственного стихотворения: «Ты как нарочно создана для комедийной перебранки». Цветаева же дает образ, который над прямолинейной оценкой – хорошо, плохо – се человек – женщина – в ней своя прелесть – судите сами:

 
 Три у женщины приметы:
 Говорок быстрей воды.
 Пол-ума (и тот с безумьем
 Схож) и страсти без узды.
 

«Говорок быстрей воды» – упоительно, поэтому рядом можно и «мелет, мелет языком». У самого Важа Пшавела все это мягче, что-то пушкинское, что ли, проступает: «Послушна зову сердца женщина…»

И опять-таки Цветаева сильнее в ответах, в диалоге, где сила предполагает контрсилу, в афористичности и логичности – нет ей равных; у Мандельштама и Заболоцкого – бранятся, у Цветаевой – скрещивают оружие слова. Он: «Ты с воителем венчалась, не с грабителем ночным». Она: «Слава – слабая одежка, варево пустое – честь». Он: «Женщина, коль ты не демон…» Прекрасно и словесно – такое у Цветаевой совмещение. Заболоцкий же и Мандельштам ищут искомое вне такой подчеркнутой словесности. Например, вот как Цветаева справилась с «синим цветом» коня – Лурджа, что по-грузински значит «синий». Она сказала, что конь синей (мало того что синий – так еще и синей – чего же?) синей тучи, – и поставила восклицательный знак:

 
А навстречу, глянь, на Лурдже
Стройном: на коне –  синей
Синей тучи!
 

И далее ни словесной инерции:

 
(Всадник Лурджи,
Лурджа –  всадника стройней).
 

И как это же место вне «словесности» у Заболоцкого – какой у него готовый, дышащий легкостью и артистичностью стих:

 
Навстречу доблестному мужу,
Веселой песнею звеня,
Какой-то всадник гонит лурджу –
Голубоватого коня.
 

У Мандельштама о Лурдже – ничего. Может быть, ему его «не перевели» в подстрочнике. Имя коня – обойдено. Но эту невольную купюру Мандельштам возместит строкой о нем чрезвычайной образности: Гоготур по-настоящему разозлился только тогда, когда Апшина стал подбираться к его коню. Мандельштам заметил о коне, и это дано как удар током:

 
Конь глотнул, как птица, воздуха.
Гоготур-герой не выдержал…
 

У Цветаевой происходящее как бы подчинено слову, служебно и зависимо. У Заболоцкого, напротив, слово – служебно и информационно, ведущая роль отведена эпическому действию, причем налицо старание, чтобы и то и другое выглядело естественно. Пример: Гоготур победил зазнавшегося Апшину, и вот Апшина, избитый, связанный, обезвреженный, лежит на земле. У Важа Пшавела: «Что делать мне», – выдохнул Апшина языком с обломанным кончиком. «Тает он весь то сине, то черно от уколов злого в сердце».



У Мандельштама, как всегда, слово и действие сбалансированы, равноправны, но по сравнению с подлинником усилены оба компонента – и слово и действие:

 
– «Пощади!» – взмолился Апшина,
Выплюнул язык расщепленный,
Весь истаял черным-иссиня,
Сохраняя злость дремучую.
 

У Цветаевой все происходящее освещено словом. В этом какая-то прекрасная и сильная сторона словесности. Ее главное свойство – первичность: вначале было слово. Обнаруживается близость происходящего и слова – подчеркивается их связь, их кровное родство. Апшина, не в состоянии пережить свое поражение, слег в постель: «Чем война была мне, хвату, стала хворому – постель». Теперь постель – вот его поле брани – этого можно было не сказать, об этом не так сказано в оригинале – но Цветаева не была бы Цветаевой, не сказав так, причем сказано не для красного словца; тут случившееся и слово объединились. Слово – почти мистическое, магическое замещение повествуемого, происходящего. Замещение – вплоть до исчезновения самого действия. Слово вытесняет и предмет, и действие, оно шире. И само действие становится возможным воспринимать в его словесном расширительном смысле. В этом плане возможно, что все происшедшее – не происходило: никогда Гоготур не избивал Апшину, никогда Апшина не грабил… и т. д. Действие становится – действом, обладающим метафизическим значением, что согласуется с подлинником – ведь и в нем есть эта скрытая сторона. Важа Пшавела указывал на символический, за повествованием подразумеваемый характер поэмы, на его «тайну».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации