Текст книги "Александр Цыбулевский. Поэтика доподлинности"
Автор книги: Павел Нерлер
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 48 (всего у книги 49 страниц)
Публикуется впервые.
[Закрыть]
Сознаюсь, что отношение к переводам А. Величанского стихов Анны Каландадзе у меня определилось не сразу – необходим был период привыкания. Поначалу отношение было двойственным: с одной стороны – по переводу А. Величанского я получил представление о поэзии Анны Каландадзе – именно Анны – представление беспримесное, только ей одной принадлежащее, ничем не отвлекаемое, и это, конечно, несомненное достоинство перевода. С другой стороны, сопротивление вызывало то обстоятельство, что перевод выполнен в той необычной идентичности и близости к оригиналу с сохранением таких его особенностей, которые нетрадиционны для русской стиховой практики. Расхождение можно определить как отказ от русской поэтической традиции, мыслящей исключительно четверостишиями. В русской переводной традиции – откликаться даже не на четверостишие четверостишием. Ярчайший пример – Пастернак, Заболоцкий. Четверостишие для русской поэзии – естественная величина, единица, с помощью которой строится, составляется целое. Четверостишие – монолитная, железная система. Первый его признак – совпадение сюжетно-логического и стихового хода – отсутствие так называемой подрифмовки, то есть притянутой рифмы. Все зарифмовано, но ничего не сделано, не сказано ради рифмы, кажется, что четверостишие рождается готовым – все четыре строки сразу – в этом вся прелесть и трудно привыкнуть к чему-то другому…
Не всякое четверостишие является четверостишием на самом деле, наличие зарифмованных четырех строк – это только формальный признак. Тут важно особое единство, сцепка. Для сугубой, вящей, скажем даже утрированной наглядности, что имеется в виду под четверостишием, приведу пример из стихов для детей:
Для резиновой калоши
Настоящая беда,
Если день – сухой, хороший,
Если высохла вода.
(О. Мандельштам)
Вот такого рода железную сцепку строк четверостишия сейчас в современной русской поэзии многие расшатывают «изнутри» и «снаружи». Она подвергнута нападению «внутренних» и «внешних» врагов. Утверждаю, что из ста случаев только десять оправданы и продиктованы спецификой одаренности, наличием дара особого рода, характером таланта. Девяносто случаев – плод элементарной поэтической неграмотности, графомании, неспособности и бессилия.
Правда, необходимо сказать, что в русской поэзии издавна существовала и обратная традиция: наряду со строгим четверостишием бытовали и ослабленные варианты, более свободные, особенно в литературе переводной, естественно мотивирующей это тем, что так оно в оригинале. Однако, например, Пастернак и Заболоцкий шли наперекор подлиннику и в этом случае. Так Пастернак, мотивируя свое решение переводить Важа Пшавела сплошь зарифмованными четверостишиями, несмотря на то что в оригинале рифма идет в основном только через строку, писал: «…Я понял, что в диапазоне русских возможностей рифма через строку будет звучать иначе, чем по-грузински, что в русском диапазоне это попадет в дурную традицию, – у нас дурная преемственность на этот счет. Чем мы в этом отношении богаты? Плохими переводами из Гейне, слабыми стихами Майкова… если даже я расскажу те же вещи и более удачно передам Важа Пшавела, все-таки между Важа Пшавела и русским ухом проляжет в сторону уводящая, дискредитирующая флюида, волна».
В этом вопросе я разделяю позицию Пастернака, Заболоцкого… А. Величанский, видимо, принадлежит противоположному лагерю. Не будем ожесточаться, выступим легко вооруженными – по словам поэта – «как аттический солдат в своего врага влюбленный».
Должен сказать, что перевод А. Величанского не имеет соответствий в той или иной уже практиковавшейся системе – тут применен другой принцип, дана попытка следовать за подлинником, за всеми его особенностями – опираться во всем на подлинник и представлять в каждый момент его зрячий, живой слепок, сколок.
Этот перевод открывает доступ к такой своеобычности подлинника, которая была бы неизбежно закрыта при любом другом принципе и способе перевода, другим образом, возможно, ее и не поднять. Мы имеем дело с переводом, необычность которого в том, что он сохраняет связь с оригиналом – прокомментированным и выверенным подстрочником и эта связь всегда может быть проверена и подтверждена. На этом строится и специальный расчет стихотворения-перевода, которое с самого начала жестко себя самоограничивает, запрещает себе самостоятельное, отдельное, обособленное, полностью независимое от источника существование. Пуповина между переводом и оригиналом не перерезана. Перевод помнит о подлиннике. Это редкое для перевода качество. Извечна жажда читателя получить перевод не трансформированный, перевод так сказать, не переведенный, сохраняющий такие особенности подлинника-подстрочника, которые обычно никто не сохраняет. То есть иметь не перевыражение поэзии, допустим грузинской на русскую, а как бы саму эту грузинскую поэзию. Это потребность не только читателя, но она знакома каждому переводчику, он знает, что перевод теряет затем связь с подлинником, вступает в самостоятельную жизнь и некому сличить и подивиться, как было близко и точно переведено то или иное место! И вот перед нами попытка демонстративной связи с подлинником!
Могут спросить, если такая близость и точность, зачем нужно городить огород, не проще ли было бы дать самый подстрочник?
Я берусь доказать, что в большинстве случаев подстрочники выше существующих переводов вообще. Но. Беда в том, что подстрочник доступен немногим, прочесть его способен только поэт. Подстрочник – это все же очень специальное чтение, производящее порой самое странное впечатление, которое не под силу неподготовленному человеку.
Угадать, что кроется за подстрочником, может только поэт.
Таким поэтом, сумевшим прочитать подстрочник и угадать оригинал, показал себя А. Величанский, благодаря ему читатель обязательно почувствует Анну Каландадзе.
Какой же предстает Анна Каландадзе? Попытаюсь выразить хоть как-то то, что по существу своему невыразимо.
«Я – луч, не бойся», – говорит в одном стихотворении Анна Каландадзе, и, пожалуй, это могло бы стать эпиграфом, так как дает ключ к самому сокровенному в ее творчестве.
Анна Каландадзе не идет по пути обычному, канонизированному в грузинской поэзии и в переводах достаточно набившему оскомину, – где с историей обращаются по-панибратски бесцеремонно, допуская грубое вмешательство, где господствует особая пластинка, скульптурная лепка мускулатуры. У Каландадзе иная живопись. «Тут все полутона и тени» – это скорее импрессионистический, в хорошем смысле, мгновенный блик – дуновенье. Скажем, десять веков тому назад горела свеча в какой-то келье и порыв ветра ее задул – Анна Каландадзе обладает способностью сегодня обдать угаром и дымком той свечи. Происходит чудо – для ощущения обычное и ощущением подтвержденное – как бы мгновенное исчезновение времени. Наверно, так и должно быть, ибо только время мешает нам жить в историческом пространстве. Нельзя сказать, что Анна переносит нас в далекие века, что тут происходит перемещение во времени – все гораздо тоньше и глубже, можно только развести руками от удивления. В чем тут чудо? О чем оно? Не знаю. Знаю только импульс: Грузия. И, воистину – «Разве есть еще Грузия другая!».
Этот тончайший, к дуновению близкий образ чувствования – кажется, такого ни у кого не было, ни у современных, ни у старых поэтов, где дано состояние множественности всех личных местоимений, – где ни на что, как в музее, нельзя показать пальцем, ибо нельзя экспонировать дуновение – короче – все как в духовно насыщенные моменты одаренного существования – все это – Анны Каландадзевское – представимо и присутствует в переводе А. Величанского, тем самым обретающем законнейшее право на существование в ряду других настоящих и будущих переводов этой замечательной поэтессы.
Перевод не отменяет перевода, например, Беллы Ахмадулиной, изданного в Тбилиси в 1959 году, перевода более пятнадцатилетней давности (сборник «Летите, листья»). Поразительного, замечательного по своему мастерству, тонкости и прелести, мастерству зрелому, а ведь переводчику тогда было не более двадцати лет!
Перевод А. Величанского не отменяет других переводов, не предлагает себя в качестве единственно возможного. Он вносит свою краску в ту пестроту и многообразие, которую и должна представлять собой картина литературной жизни в целом. Перевод А. Величанского будит мысль и трогает за живое. Будучи переводом особенным, где дана, как мы отмечали, попытка демонстративной, в любой момент могущей быть обнаруженной связи с оригиналом, этот перевод может быть судим лишь по закону им над собой признанным. Неудачами, таким образом, тут должно считаться отступление от избранного принципа.
С этой точки зрения следует признать перевод А. Величанского, который в настоящее время находится в Коллегии по переводам, еще не окончательным, требующим дальнейшей доработки с редактором издания.
Момент трансформации текста неизбежен при любом переводе. В этом смысле не представляет исключения и перевод Величанского. Однако в его случае представляет особый интерес то, во имя чего производилась трансформация, отступления от подлинника – чисто технические тут причины или «высшие соображения»?
Отступление – ухудшение (ухудшение, возможно, не сразу обнаруживаемое) – вот, видимо, принцип, который следует положить в основу редактирования настоящего перевода.
Например, в переводе: «…уйду я прочь»; в оригинале только: «уйду» – откуда «прочь»? Для рифмы «ночь». В данном случае это, возможно, придирка, но я говорю об общем принципе: подрифмовки особенно при редких рифмах представляются особенно недопустимыми.
Недопустимы некоторые русизмы, они отвлекают и ничего в данном случае компенсировать не могут.
Вот, к примеру, такая тонкость: у Величанского переведено – «…как исчезают две чаровницы – луна и ночь…». Такого слова, как чаровницы, заостряющего внимание на роде предмета, – тут лучше было бы избежать, ведь в грузинском языке нет рода.
Имеет место в переводе и некоторая небрежность, все это подробно должно быть оговорено с редактором издания. Сотрудник, занимавшийся этой работой, уже накопил целый ряд вопросов и пожеланий к переводчику. Свод всякого рода замечаний повторять в рецензии не имеет смысла. Тут, конечно, окажется много такого, с чем переводчик будет вправе и не согласиться. Помимо редакторской требовательности и пожеланий необходима и добрая воля переводчика, который к своему труду должен отнестись с пушкинской требовательностью: «…Ты им доволен ли, взыскательный художник?»
Настоятельной представляется еще одна сверка с оригиналом, которую проведут пришедшие к взаимному пониманию редактор и автор перевода. Вмешательство множества лиц – недопустимо.
Одобряю в целом перевод, выполненный А. Величанским, и считаю его полезным, дающим представление о редчайшем даровании Анны Каландадзе.
16.02.1975 г.
Приложение 2. Венок. Стихи, посвященные Александру Цыбулевскому
Белла Ахмадулина. «Я знаю, все будет: архивы, таблицы…»Илья Дадашидзе. Воспоминание
Я знаю, все будет: архивы, таблицы…
Жила-была Белла… потом умерла…
И впрямь я жила! Я летела в Тбилиси,
где Гия и Шура встречали меня.
О, длилось бы вечно, что прежде бывало:
с небес упадал солнцепек проливной,
и не было в городе этом подвала,
где Гия и Шура не пили со мной.
Как свечи, мерцают родимые лица.
Я плачу, и влажен мой хлеб от вина.
Нас нет, но в крутых закоулках Тифлиса
мы встретимся: Гия, и Шура, и я.
Счастливица, знаю, что люди другие
в другие помянут меня времена.
Спасибо! – Да тщетно: как Шура и Гия,
никто никогда не полюбит меня.
(Начало 1970-х?)
Памяти А. Цыбулевского
Сергей Злобин. Тбилисский мотив
Перенестись на десять лет назад –
Где мы с тобой блуждаем наугад,
Где молод я, порывист и беспечен,
Сбегаю по булыжной мостовой,
Где ты идешь, восторженный, живой,
Недугами и болью не отмечен.
Как в том апреле жить еще легко!
И как твоя кончина далеко,
И так взахлеб шумит над головою
Листва чинар, что смерть и впрямь фантом.
Лишь за строкой стихов твоих надлом
Наметился зазубриной кривою.
Она потом аорту рассечет
Чертой исхода, подводящей счет
Строке твоей и жизни. А покуда –
Смотри, как беспределен окоем,
И воздух сладок, и не крут подъем,
И даль ясна. Ну, это ли не чудо!
Он так еще не скоро, час беды!..
Пройдя насквозь базарные ряды,
У стойки мы сдуваем пену с пива
На площади Колхозной без затей,
В круговороте рыночных страстей,
И день к закату клонится лениво.
Ах, если б снова очутиться мне
В том времени, в блаженной той весне,
В неведеньи смотреть невиновато
На эту жизнь без холода в груди,
Еще не зная, что там впереди,
Какая душу стережет утрата.
Памяти А.Ц.
1
В Тбилиси хочется, в Тбилиси,
где, несмотря на осень, листья
под каблуками не шуршат,
и город – как огромный сад,
еще хранящий ожиданье,
Куры утробное ворчанье,
«Орэры» голос над холмами
и ощущение, что с нами
уже не будет ничего.
В Тбилиси хочется, в Тбилиси,
там сладки винограда кисти
и горек вкус гортанных слов,
звучащих меж его домов,
как драгоценные шкатулки
открытых настежь в переулки,
где жизнь бурлит, хоть поздний час,
но там уж нынче нету нас.
А может статься – и не будет.
2
В последних августовских днях,
промытых тысячью дождинок,
как у стареющих грузинок
немного резкости в чертах.
Седеют яблони в пыли,
когда их дети, созревая,
как сумки – руки у хозяек,
оттянут ветви до земли.
В конце дождей ночных восход
как сети, сушит паутину,
покуда горькая рябина
готовит к жизни поздний плод.
И хочется вот этот миг
остановить щелчком затвора
и лета позднего язык
вплести в людские разговоры.
3
Евгений Евтушенко. «К социализму были не готовы…»
Ну, не ленись, и в шесть утра
проснись, вставай, иди на хаши.
Смотри, как плещет у двора
рассвета розовая чаша.
Как спящей женщины рука
Кура отброшена. Отчасти
похож Метехский перекат
на пульс любимой у запястья.
Чуть-чуть кружится голова
от ранней водки, от рассвета,
мелькают в голове слова
здесь жизнь прожившего поэта,
обрывки фраз, слова некстати,
мыслишки-мелочь, то да се…
и кажется, что жизни хватит
на всё или почти на всё.
1978–1980
Владимир Мощенко. «Ну открой же тайну мне, открой…»
К социализму были не готовы
ни Ленин, к оппонентам нетерпим,
ни интриган рябой, палач оптовый,
ни наш народ, оставшись крепостным.
Но жил в Тбилиси Шура Цыбулевский –
русско-грузинский, в сущности, поэт,
идеалист, в цинизме уцелевший,
за что и был посажен с юных лет.
В терроре вовсе не был он замаран,
за недонос попав по простоте
на ангела подполья – Эллу Маркман,
какую Коммунэллой звали все.
Он ни троцкистом не был, ни эсером.
А всенациональная душа
безсталинским была эсэсэсэром,
Пшавелой и Ахматовой дыша.
Когда в нем декадентские отрыжки
нашел однажды критикан-ханжа,
я спас ему изданье первой книжки
«Что сторожат ночные сторожа».
Когда б такие люди, словно Шура,
преподавали совесть всем в стране,
социализм бы вырос сам, без шума,
и с христианством в близкой был родне.
Но до сих пор есть в ком-то Гитлер, Сталин,
хотя они не тянут на вождей.
Когда соединительницей станет
политика – разлучница людей?
Не вымерло еще в России племя
тех, для кого Тбилиси – так родной.
Как искупить все ссоры, преступленья?
Признать всю ложь ошибкой и виной.
Порой мудрее выпить по стакану
за разговором братским и мужским.
По Руставели жить, по Пастернаку,
а не по интриганам никаким.
Так что поделать с Грузией, России,
чтоб обойтись без ругани, войны?
Да вы бы Цыбулевского спросили.
В себе соединил он две страны.
Не все решает тайная диппочта.
Живите, тайной жизни дорожа.
Есть братство и любовь. Есть мудрость – вот что
и сторожат ночные сторожа.
2011
И странно слово вдруг: исход…
Александр Цыбулевский
Павел Нерлер. Ботанический сад в Тбилиси
Ну открой же тайну мне, открой.
Ну хоть намекни, по крайней мере:
Где же ты? В ущелье над Курой?
В Вардзии? И скрылся там в пещере?
Но в какой? Хоть строчкой подскажи.
Может быть, напрасны эти страхи.
В городе подземном этажи
Возвели давным-давно монахи.
Ты любил в духане пить вино.
Так зачем же засиделся в келье?
Там погасли свечи. Там темно.
Чем тебя прельстило подземелье?
Этот факел не тебе несут.
Надо поскорей перекреститься.
Ты у фресок – там, где «Страшный суд»,
Где Тамара все еще царица.
Памяти Александра Цыбулевского
1
Как странно мне наследовать чужое,
с чем жизнь меня воочью не свела.
Уже с моей сроднилися душою
лазурных линз былые зеркала.
Метехи, Анчисхати и Кашвети,
ориентиры черепичных крыш…
Сей век облюбовав и заприметив,
ты на скамейке медленно сидишь.
Ты не спеша по улочке шагаешь,
глотаешь набежавший ветерок.
Закусываешь, пиво подливаешь,
записываешь что-то поперек…
Как странно мне наследовать блаженно
твои стихи и лучших из друзей,
и город твой, волшебный несомненно, –
оплот коммерции, поэтов и князей.
И сад – прекраснейшее из ущелий,
и осень – наилучшую из пор…
Здесь все твое, а я, как на качелях,
лишь изредка встреваю в разговор.
2
Мы копим соли горные кристаллы,
доподлинность возводим на престол,
а память окунается в рассол –
субстанция ей зыбкая пристала!
Но нам былого милые следы
куда важней событий предстоящих…
Вдруг вспыхнуло видение воды
среди миражей и песков манящих.
И все бежит соленая река,
забвенье разливается по венам.
Доподлинность доподлинна –
пока
она жива, а жизнь ее – мгновенна!
И вся-то жизнь – наука запустенья,
уроки зыбкости, прозрачная молва…
В рассоле растворяются слова,
и стакнутые раздаются звенья,
отныне различимые едва.
3
Т. Фрадкиной
Булат Окуджава
Я разлюбил подсматривать за лесом,
дороже мне скорбящая душа:
замешена высоким глиномесом,
немотствует и мается, дыша.
Она то спичкой серною пылает,
неистовству и тлену предана,
то ничего в себя не принимает –
дотла сгорит и истечет до дна.
…А между тем на улицах столицы
все многолюдней и все меньше горожан,
и только птицы, медленные птицы
лениво подлетают к гаражам.
Я ненавижу наблюдать за ними,
их жирный и приземистый полет…
А что душа? –
век от веку гонимей,
в пыли и музыке, печальная, бредет!
1977
На фоне Пушкина снимается семейство.
Фотограф щелкает, и птичка вылетает.
Фотограф щелкает, но вот что интересно:
На фоне Пушкина! И птичка вылетает.
Все счеты кончены, и кончены все споры.
Тверская улица течет, куда не знает.
Какие женщины на нас кидают взоры
И улыбаются… И птичка вылетает.
На фоне Пушкина снимается семейство.
Как обаятельны (для тех, кто понимает)
Все наши глупости и мелкие злодейства
На фоне Пушкина! И птичка вылетает.
Мы будем счастливы (благодаренье снимку),
Пусть жизнь короткая проносится и тает.
На веки вечные мы все теперь в обнимку
На фоне Пушкина! И птичка вылетает.
1970
Глан Онанян. Владельцу шарманки
Былое нельзя воротить, и печалиться не о чем,
у каждой эпохи свои подрастают леса…
А все-таки жаль, что нельзя с Александром Сергеичем
поужинать в «Яр» заскочить хоть на четверть часа.
Теперь нам не надо по улицам мыкаться ощупью.
Машины нас ждут, и ракеты уносят нас вдаль…
А все-таки жаль, что в Москве больше нету извозчиков,
хотя б одного, и не будет отныне… А жаль.
Я кланяюсь низко познания морю безбрежному,
разумный свой век, многоопытный век свой любя…
А все-таки жаль, что кумиры нам снятся по-прежнему
и мы до сих пор все холопами числим себя.
Победы свои мы ковали не зря и вынашивали,
мы все обрели: и надежную пристань, и свет…
А все-таки жаль – иногда над победами нашими
встают пьедесталы, которые выше побед.
Москва, ты не веришь слезам – это время проверило.
Железное мужество, сила и стойкость во всем…
Но если бы ты в наши слезы однажды поверила,
ни нам, ни тебе не пришлось бы грустить о былом.
Былое нельзя воротить… Выхожу я на улицу.
И вдруг замечаю: у самых Арбатских ворот
извозчик стоит, Александр Сергеич прогуливается…
Ах, нынче, наверное, что-нибудь произойдет.
Другу юности поэту Шуре Цыбулевскому
Твоя изысканность стихийна,
Сродни прозрению и зауми –
Так змейкой из-под балдахина
Скользит стилет неосязаемый…
Не ширма ли твоя шарманка,
Что в безысходности подвала,
Как иудейка и армянка,
Над обреченным колдовала?
Органа громы многотонные,
Дудуки всхлипы – на бумаге,
И тайны черной анатомии –
Как заклинанья черной магии:
Всю жизнь к мелодии тянулся ты,
Вселенной демиург неловкий,
В иной, пронзительной тональности,
В оранжевой аранжировке,
Но, диссонансы на священную
Обитель дум швыряя скопом,
Ты отдаешься наваждению –
Стиха мучительным синкопам!
Природы странное создание,
Прильнув к осенним бурым бурям,
Ты проникаешь в подсознание
Стилетом, как алмазным буром –
Пророческое бормотанье –
Глас, искушающий судьбу:
Всё судорожней гор метанье,
И третий глаз горит во лбу,
И в твой экстаз неудержимый,
В самоубийственный режим:
«Ату его, он одержимый!» –
А ты искусством одержим!
Обманчиво стихов парение –
Уймись, в работу запрягись,
У птицы в черном оперении
Дробинки кровью запеклись…
Твоя изысканность стихийно
Сродни прозрению и зауми –
Как лихорадящему – хина,
Как нищему – и вдруг ехидн
Все восемь совпадений в займе!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.