Электронная библиотека » Павел Нерлер » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 14 октября 2017, 16:00


Автор книги: Павел Нерлер


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +
О соотношении прозы и поэзии
 
О если бы переписать стихами,
что прозой складывалось набело.
 
А. Цыбулевский


А может быть, удел прозы: история стихотворения – пусть даже и ненаписавшегося.

А. Цыбулевский


Во всем возможность стихотворения…

А. Цыбулевский

Творчество Александра Цыбулевского показательно удивительной отчетливостью и откровенностью проявления упомянутого соотношения прозы и поэзии. Рефлекторность и пассивность его прозаического созерцания, высокая ответственность и избирательность поэтического разыгрывания природы обнажаются им с полным осознанием их соподчиненности[54]54
  См. эпиграфы.


[Закрыть]
.

Мандельштам как-то заметил, что «в поэзии важно исполняющее понимание, отнюдь не пассивное, не воспроизводящее и не пересказывающее»[55]55
  Мандельштам О. Разговор о Данте. М., 1967. С. 6.


[Закрыть]
. Понимание и означает исполнение, покорное побежденному материалу – и в каждом конкретном случае чуть ли единственно возможное.

Но чему, собственно, отдается поэт? И результатом чего становится наше его понимание?

Результатом чуткого вслушивания и вглядывания внутрь и вокруг себя, итогом перманентного созерцания и восприятия жизни. Круг снова замкнулся.

В случае Цыбулевского единородность и слитность его стихов и прозы феноменальны. Его проза – не что иное, как экзальтированный дневник и как раскрытый черновик его стихов, одновременно проза – лучший комментатор темных, неясных мест в стихах (своего рода археологический раскоп, обнажающий невидимые с поверхности культурные слои стихотворения). Прочтя стихи и взявшись за прозу, ясно видишь, как в ней (прозе) копошатся будущие (нами только что прочитанные) стихотворения. Словно народившиеся только что оленятки на своих спичечных ножках, они упорно пытаются выпрямиться, но все время спотыкаются и неуклюже падают – до тех пор пока, падая и поднимаясь, не научатся стоять твердо.

Перефразируя Пастернака – «так начинают жить стихи»: зачатие стихотворения, его становление и рост обнажаются перед читателем с неслыханной доселе откровенностью.

Покажем это у Цыбулевского на «дагестанском» примере – прозе «Хлеб немного вчерашний» и стихотворении «Кубачинский орнамент»[56]56
  От Кубачей – дагестанского аула, знаменитого своим ювелирным промыслом (чернью и др.).


[Закрыть]
. Вот эти стихи:

 
Длинный клюв на солнце золотится.
Что такое? Не упасть ли ниц?
По дороге человекоптица,
В черном фраке –  человекоптиц.
Как же от аула отлепиться,
Для чего мне покидать аул?
Но мелькает человекоптица,
Человекоптиц уже мелькнул.
Белый плат опущен до бровей,
Оглянись, несущая кувшины, –
Твоего коня увел с вершины
Красный человекомуравей.
 

Итак, начнем:

…Что такое чернь? То же серебро, но смешанное с серой. Температура плавления черни на несколько десятков градусов ниже температуры плавления серебра. И это тоже искусство – вовремя перестать дуть из так называемой фефки, ведь можно расплавить саму вещь.

Или:

…Как ни далеко ты, Дагестан, я уже кое-что умею, разбираюсь в твоих орнаментах, кое-как дую в фефку… умею. // Странно, почему-то восточный затейливый орнамент стал светом тех дней – светом, пришедшим издалека, из каких-то дореволюционных Кубачей, где старик постигал свои серебряные премудрости… И приходят люди в бурках… // Дагестан – тридевятое царство. // Дагестан, моя чернь! Дагестан моей мечты – то всплывал, то погружался, погружался и всплывал…

Или:

…Я непростительно прошел сегодня мимо двух человек: один из них – предсказатель – стоял, прислоняясь к дереву, с попугаем на пальце. Надо было заплатить мелочь какую-то уже за одно то, что попугай у него не улетает, а только переступает с одного пальца на другой, и обратно, а незаметно, чтобы у птицы были подрезаны крылья.

Или:

…Вчерашние птицы, вчерашние птицы. А что эти птицы? Не вспомнить…

Или:

…Кубачи. // Первый крик: – И можно было прожить без этого?! По дороге человекоптица /… человекоптиц. / Длинный клюв на солнце золотится. // Первое: И можно было прожить жизнь и никогда не увидеть это? // Второе: Так вот откуда 1001 ночь!

Или:

…А как же продолжение стихотворения о человекоптице? Что-нибудь о чибисе, ибисе египетском с клювом? А вчерашнее море с плавающими горьковатыми листьями?

Или:

…Что же снится в первую ночь в этом ауле? Мне – летающие люди и сам я учился летать. Но об этом подробнее после, в каком-нибудь отрывке, «Сон». А может быть, тут все сон? И этот фарфор, и эта щель в другую комнату с мерцанием медных подносов. И эти потолки, и эти потолки. Сейчас я расскажу, каким должен быть потолок: балка большая одна и балочка поменьше, поперек – много – и сверху поперек балочек обшивка. И ковры внизу. Не забудь про сон свой. Да, жизнь, оказывается, должна быть украшена – вот в чем суть – смотри обои – как они ловко огибают балку! И не боятся ширпотреба. В конце концов, дверным ручкам не обязательно быть уникальными. Воскресенье здесь в четверг. С длинным клювом человекоптиц. А утром мусульманский конь бьет копытом на противоположном склоне. Ковры. По ним ползает собиратель конфетных бумажек навощенных. // Конечно, я забыл свой сон.

Или:

…Аул – аул! // Увел-таки мусульманского коня муравей. Подошел и увел по тропинке. // По зеленому склону напротив холма бежит девочка в красном платьице. А в темноте эта белизна покрывал за плечами женщины, подобная прохладным крыльям. Летание, летающее было в воздухе самом. Так я вспомню свой сон. // Постиранные крылья. // А у Кузмина: те два крыла напрасных за спиной. Сказать про два крыла – напрасных – высшее. И сколько не колдуй с прохладными и постиранными, все это, так сказать, бескрыло по сравнению с теми окрыленными напрасными. // Я еще не гляжу на аул – боюсь. Скажем пока так: какой-то фокусник швырнул колоду карт, и застыли карты в воздухе бесчисленными плоскостями – плоскими крышами. Сколько веков длится этот фокус? // Стоят на полке большие кувшины – мучалы без ручек. Как их носят женщины – тайна для мужчин. – Вот тут так этим как-то обвязывают длинной белой материей, – объясняет Гаджи. Тупость лиц, которая не тупость. Тупые разговоры умных глаз. Красивая девочка хозяйки тут, и там у другой, и приятно спросонок слышать переступание босых ног по ковру. Девочка чистит медную посуду. Женщина идет за окном с огромным тюком трав. Ты так всматриваешься в сегодняшний день, точно не было вчерашнего и позавчерашнего. И сегодня ведь плавают вчерашние осенние листья в Дербентском море. И эти черные худые прожаренные типы сидят в чайхане. – Все мы евреи, – заявили они с гордостью. А чай подавала и подавала еврейка-чайханщица разбитная. Но можно ли оторваться от сегодняшнего дня, от этого аула? // От того аула отлепиться, отклеиться. Зачем? Мелькает человекоптица… Что за наважденье с этой птицей? // Оторвать склонившуюся тень. / но мелькнула человекоптица, / унесла… день. // Я в ауле! Я допущен в аул! Тень орла непостижимо мягко обрисовала контур горы. И дети в парадных штанишках. Сопли с конфетами. Остро пахнущие конфетами горы конфетных бумажек. // И коня уводит по тропинке /… человекомуравей. // Синий аул и белый. Белый и синий. Медный, черный, прокоптелый. Ты посмотри на эти кувшины, а потом толкуй, что должно и что не должно быть украшено. Отсутствие украшений – стиль нашей эпохи? Тронуть резцом – оставить след на меди… Живут, живут кувшины, не молчат. Этот утолщен в этом месте в осуществлении каприза. Стали приданым прокопченные эти бока. Тут в каждом доме такая комната-музей, с медной посудой и фарфором – голубыми средневековыми китайскими чашами-пиалами в трещинках. // А с утра кто-то все на чем-то играет вдалеке внизу. Завязывается вчерашняя свадьба. // И это не просто музей – в каждом кувшине вода – они служат – вот почему они дышат. Они живые. И камины резные. Резные камины. И ковры к настроению. И настроение к ковру. // Застыло сфотографироваться, держа в руке чеканный чернью пояс. Не различить кропотливого узора. // Пекарь в пекарне сказал: «Есть хлеб немного вчерашний…» Немного вчерашний. Вы ели хлеб немного вчерашний? // Ощущенье бесконечности на этих улочках, которые кружат, виясь. Никогда теряющаяся прямая не даст такого ощущения бесконечности. // Душа меди не меньше, чем душа камня. Я вошел в душу меди.

Или:

Всходит солнце, бросая светлое пятно на ковер. В том же месте, что вчера и что завтра. Пятно начинает перемещаться, расширяться, сужаться, делиться. // О чем молчат чаны-котелки? За окном Кубачи всегда в одном и том же ракурсе. А сколько их, если начать ходить? // Что такое, не упасть ли ниц? / Длинный клюв на солнце золотится – / По дороге человекоптица, / Или как там – человекоптиц. // А как же будет без плоских крыш? Во-первых, сократится пространство, во-вторых, откуда смотреть сверху на свадьбы?..

Или:

…Должно быть, так же как аистов в Бухаре, – мне не удастся сфотографировать – уловить самое, казалось бы, тут частое: одинокую фигуру женщины высоко на плоской кровле с развевающимся за спиной белым покрывалом, всматривающуюся куда-то (женственно глядящую в морской бинокль)… Ухитряется, оставаясь – исчезнуть.

Или:

…Идем за деревянными ложками. «Женщина с деревянными ложками» оказалась мужчиной. // – Аул – сумасшедшие абстракции плоскостей над коровами. // Одно из главных чудес – пополнение запасов воды из родника. Всегда полные кувшины в музее-комнате. А солнц столько же, сколько подносов. // Ты в платке… до бровей. / Посмотри, несущая кувшины, / Как коня уводит… // Ослы кричат похоже на несмазанные двери.

Или:

Опусти сегодня до бровей / Белый плат – несущая кувшины. // Кубачи дают себя увидеть с противоположной горы. // Что такое, не упасть ли ниц? / Длинный клюв на солнце золотится, / По дороге человекоптица, / В черном фраке человекоптиц. //…Туман – спасибо. // Твоего коня увел с вершины / Красный человекомуравей. / Мне чужие не нужны туманы…

Или:

…Спасибо, туман. // Туман – женского рода. // Если бы я был птицей, я летал бы вслепую в тумане. Туман и есть ощущение птицы с закрытыми глазами…

И вот, наконец, долгожданный итог:

КУБАЧИНСКИЙ ОРНАМЕНТ
 
 Длинный клюв на солнце золотится.
 Что такое? Не упасть ли ниц?
 По дороге человекоптица,
 В черном фраке человекоптиц.
 Как же от аула отлепиться,
 Для чего мне покидать аул?
 Но мелькает человекоптица,
 Человекоптиц уже мелькнул.
 Белый плат опущен до бровей.
 Оглянись, несущая кувшины, –
 Твоего коня увел с вершины
 Красный человекомуравей.
 

Мы проследили, насколько это было возможно, за корневой жизнью стиха, прогулялись по его подземным лабиринтам. На наших глазах он болезненно вызревал и прорастал из своего зернышка. Слепо хватаясь за наиболее питательные для себя импульсы – ощущения, впечатления и представления (большинство из которых только пробовалось на зуб, а затем отбрасывалось), бросаясь из стороны в сторону, принимая или отвергая уже имевшиеся в почве полости и прорывая новые ходы, – стих исступленно и решительно тянулся вверх, на поэтическую поверхность. И вот уже он стеблится на воле, и вокруг неостывшего всхода – сырая горка разрыхленной земли. Там, внизу остались прозаические горизонты, те «тысячи тонн словесной руды», разворошенные во имя поэтического слова, тот самый ахматовский «сор», из которого «растут стихи, не ведая стыда».

Сходную физиологию стихов можно проследить почти во всех прозаических вещах Цыбулевского, но особенно отчетливо в таких, как «Хлеб немного вчерашний», «Шарк-шарк», «Ложки» и «Казбеги». В прозе можно встретить и немало собственно стихотворных строк, уже оторвавшихся от прозы, но так и не получивших прописки в стихах, например: «И сохранить, как старый ювелир, / Презрение к шлифовке ювелирной».

Есть там и немало поэтических фраз, несущих на себе печать поэтического метра и звучащих как строки стихов, но, однако, еще не осознавших себя (и, следовательно, не оформившихся) в таком качестве. Вот лишь несколько примеров:

«помню упругость живую доски», «так сухо меж брызг водяных», «этот крик любви и власти», «мне чужие не нужны туманы», «Орнаменты, орнаменты, орнаменты. И на пути орнаментов – оконца».

Таким образом, окна и двери в творческую лабораторию Цыбулевского открыты круглосуточно и настежь (немного настежь): сквозняк обозрения. Уже в оглавлении «Владельца Шарманки» вы встретите такие, например, откровенные заголовки: «Отходы стихотворения „Маргарита”», «План стихотворения „Весна”», «Пропадает стихотворение» или «Строфы для третьей книги». Читатель, которого не каждый поэт допускает даже на склад своих стихотворных циклов, не может не поразиться – полный обзор, все на виду, даже поэтические гвозди – рифмы – лежат на самом свету: «название села – Ицари (с рифмой исстари)», «аэродрома, дома – рифмуются с чуточку грома» и т. п.

Разоткровенничавшись, поэт иногда обнажает не только прозаические потоки, питающие поэзию, но и ее глубинное, подпочвенное питание – поток сознания. Например, в прозе «В»:

В начале было слово – им все и закончится, – как выразить, что ничего, кроме слова, уже для тебя не осталось – ощущенье такое в саду. В этом саду – этот сад – другой – не тот – тут другое – а что? У буфетчика в холодильнике рыба – локо – безусый сом – побрызганный уксусом – дзмари – вот уже и сфера слова – волны, валы, волы. Синтаксис, где в конце строки – рыба – и проплывет, проплывет рыба – где? – в саду, саду, и далее головокружительной следует быть синкопе – анжабеману: ибо. Кажется, споткнулся, а это плавный на самом деле переход. // Рыба и далее, далее – ибо – запланированное запинанье без запинки. // Безразлично – съедена, не съедена, съедобна ли…

Этот иррациональный отрывок всплывет потом строфой стихотворения. «В саду»: «Какие волны разом набегали / И воскрешала рыб тархун-трава. / Бессмертна рыба в имени „цоцхали”. / Воистину и мертвая жива!..»

Как бы то ни было, но существеннейшим моментом прозы Цыбулевского является не автономность ее от поэзии, а их соподчиненная взаимосвязь – как смежных уровней словесности. Проза – это предпоэтическое звучание, питательный пьедестал поэзии, что, впрочем, совершенно не мешает ей прекрасно себя чувствовать и на собственном уровне, вызывая заинтересованный читательский отклик.

Этот иерархический симбиоз прозы и поэзии Цыбулевского предопределен и обеспечен целостностью его литературной личности, единым подходом к словесному материалу, к слову – как к чему-то родовому для прозы и поэзии и чем-то роднящему их. К этому следует присовокупить и всю общность большинства из применяемых поэтом чисто стилевых приемов.

Поэтому в дальнейшем те или иные элементы и нюансы литературной работы Цыбулевского будут характеризоваться в свете ее восприятия как некой органичной целостности, именуемой по ее высшему ингредиенту – поэзией, а проза – как таковая, сама по себе – будет обсуждаться и оговариваться лишь изредка, в случаях явной необходимости.

Поэтика доподлинности

На произведении должен стоять гриф подлинности: «Такого не придумаешь». А как же тогда с творчеством-созиданием?

А. Цыбулевский


 
…И реальность разит не разя.
 
А. Цыбулевский

В судьбе Тбилиси и в творчестве Цыбулевского есть нечто общее и роднящее: это естественное слияние двух несхожих потоков – великой русской и великой грузинской культур. И в этом смысле уникальный творческий опыт Цыбулевского представляет собой интерес исключительный: восприемник двух культур, а точнее русский поэт с глубоким грузинским наполнением, он вырабатывал для себя собственную оригинальную поэтику, в столь искреннем и откровенном виде до него никогда не встречавшуюся.

Речь идет о поэтике доподлинности.

В Грузии всегда было много добрых и мудрых стариков, знающих жизнь не вообще, а во множестве ее проявлений – свою жизнь, жизнь родителей, жизнь детей, соседей, жизнь своей улицы, деревни, города, своей страны, наконец. Думаю, что именно эта мудрость плюс зоркая пристальность взгляда и четкая, подробная память легли в основание поэтики Цыбулевского. Он формулирует ее сам и неоднократно – и в прозе, и в стихах.

 
Описания вне описанья,
видно этим стихи хороши.
И пьянят, будоражат, названья –
скажем, город какой-то Карши[57]57
  Город в Узбекистане, столица Кашкадарьинской области, расположен в центре Каршинского оазиса.


[Закрыть]
.
Тут автобус набит до отказа,
и чадит перегретый мотор.
В тесноте –  для стиха и рассказа
открывается скрытый простор.
В незнакомом знакомые грани,
и реальность разит не разя.
Чту доподлинность –  ту, что заране
предсказать и придумать нельзя:
не средь трав и растений спаленных
мавзолеи небесной красы,
а на туфлях моих запыленных
две сплетенные туго косы…
 

Перед поэтом, над ним, сзади него, вокруг и возле – обнесенная горизонтами жизнь, жизнь – окоем. Она чиста и невинна, она пуста и наивна, она нема и неосмысленна (быть может, даже бессмысленна) – но лишь до тех пор, пока поэт не откликнется на ее настоятельный призыв, пока не озвучит, не оглаголит, не запечатлеет ее проявления, пока не обожжет ее, жизнь, жаром и горечью своей собственной мысли.

Коль скоро это именно так, то простим поэту его романтическую дерзость и прекрасную заносчивость: «Вспомнил – как сотворил. Природа не может и шелохнуться без строки поэта»[58]58
  ВШ, 114.


[Закрыть]
.

Каждая строка Цыбулевского – как сотворение мира, но сотворение не по произволу бренного художника, а по законам и воле самого мира – единожды уже сотворенного. Ничего от себя, но все через себя: мир должен быть узнаваем!

И отсюда уже вытекает более прикладной принцип, критерий (и ограничитель, добавим от себя) исповедуемой Цыбулевским поэтики: «Предсказать и придумать нельзя»!

…Но литература знает и множество блестящих воплощений и совершенно иных принципов, других кредо, и осознание этого принципа как начала собственной поэтики было для той честной и рефлектирующей натуры, какой был А. Цыбулевский, и болезненным, и мучительным.

Думаю, что он не встречал позднего (1909 года) высказывания Льва Толстого о том, что «…напрашивается то, чтобы писать вне всякой формы: не как статья, рассуждения, и не как художественное, а высказывать, выливать, как можешь, то, что сильно чувствуешь»[59]59
  Из воспоминаний А. Б. Гольденвейзера.


[Закрыть]
. Знай Цыбулевский эти слова, он бы, полагаю, где-нибудь да сослался бы на них.

Но он и сам, без Льва Толстого, написал об этом в прозе «Казбек»:

…я сумел бы не отвлеченно, а конкретно решить мучившую меня дилемму: что не важно для литератора, следует ли писать под диктовку того, что перед глазами, гнаться, как я гонюсь, за подлинностью, точнее доподлинностью, то есть чем-то таким, чего придумать нельзя. Или же ничего не нужно, ничего – кроме четырех стен и чистого листа бумаги. Пример доподлинности, которую чту: как-то в Средней Азии в автобусе, коса узбечки, сидевшей впереди меня, гляжу – лежит на моих запыленных туфлях – придумать такое невозможно… Я затеял своего рода гаданье – какая выпадет карта? Если им не нужен Казбек, то литератору ничего не нужно, значит, я не существую как литератор. А если им нужен Казбек, то я – рабский переписчик, эксплуатирующий собственную впечатлительность, все же чего-то стою и мой метод тоже неплох и хорош, хотя литература, конечно, не протокол, составленный на месте происшествия.

Примеров такой животрепещущей доподлинности у Цыбулевского – сколько угодно: и в прозе – «…и от листьев шарахались кузнечики (вот она – доподлинность?)», и в стихах – «…и с каплей на носу старик сопит. И жалко шлепают по тесту губы» и т. п.[60]60
  И даже в более поздней – чуточку фантастической – прозе «Самолетик» («…Самолетик кружился в комнате над письменным столом. Сметались бумажки от вихревого движения»).


[Закрыть]

А в сущности, это не просто и не только эстетический критерий поэта, но и собственно его рабочий метод.

Если нельзя заранее предсказать и придумать нечто, то что же можно? – увидеть, подсмотреть, пережить, подметить и – записать под диктовку увиденного. Итак, запечатление – фигуральная, подробная фиксация впечатлений плюс ракурсы и кадрировка, или, иными словами, «записные книжки» и «фотографирование» в них действительности[61]61
  А он ведь, напомним, и был фотографом – в штате Тбилисского института востоковедения АН Груз. ССР. Фотография – и корень, и школа поэтики доподлинности.


[Закрыть]
с последующей мультипликацией композицией, монтажом кадров: «Углы храма. Плющ. // Это не перебив, а переход взгляда».

Впрочем, сам Цыбулевский справедливо поправляет нас: нет, не фотограф, а «…какой-то маленький переписчик сидит во мне и выводит буквы…». Да, переписчик, наделенный характером и волей, а не равнодушный проявитель или, скажем, печатный станок. Ведь после переписчика остаются не только шрифт или почерк, кляксы и ошибки, но и добавления, вставки, комментарии, оценки.

Что ж, такой подход почти немыслим без записных книжек[62]62
  Поэтому так неожиданно прозвучало для меня признание Юрия Трифонова, отличная проза которого насквозь пропитана той же доподлинностью, что он никогда не вел и не ведет записных книжек, ходя и раскаивается в этом (Трифонов Ю. Продолжительные уроки. М.: Советская Россия, 1975. С. 8).


[Закрыть]
 – своего рода походных полевых дневников. В записной книжке № 5 он заметил:

У меня творческое восприятие мира зрительное-живописное. // А существует еще музыкальное. Есть живопись в слове и есть музыка в слове. Это разные вещи.

Но мало того: при таком подходе отстояние записанного от увиденного должно быть заведомо минимальным:

Утром было как-то все яснее. Тысячу, тысячу раз убеждаться в том, что, если и что не запишется в мгновение его зарождения, оно улетает – оно только в тот миг, в своей единственно совершенной форме[63]63
  Из записной книжки № 6.


[Закрыть]
.

Об одновременной серьезности и самоироничности отношения к этому прекрасно свидетельствует вот эта запись:

Здравствуй, записная книжка, внести в тебя всю суету?[64]64
  Из записной книжки № 57.


[Закрыть]

И еще эта:

Учись связности, учись связности, записнокнижнечник[65]65
  Из записной книжки № 57.


[Закрыть]
.

Цыбулевский безошибочно почувствовал антиподов своего метода – писателей, строящих свою работу не на зрении, а на слухе, осязании и т. д., на эксплуатации своего духовного богатства, профессионального умения или фантазии и поэтому не нуждающихся столь остро в рефлексии на окружающий мир («ничего не нужно, ничего – кроме четырех стен и чистого листа бумаги»). Труд такого типа писателей во многом схож с композиторским, возможно, он вызывал в Цыбулевском уважительный трепет. Одним из ярчайших реальных антиподов был Иван Бунин, отчего Цыбулевский любил его еще сильнее.

В фантазии Цыбулевскому отказать невозможно, но открыть собственную Гринландию, придумать и воспроизвести собственный Солярис или же подменить Данте в его прогулках со сладчайшим падре он бы наверняка не сумел: его доподлинность – это свидетельства очевидца, она зиждется на живовидении и живоведении, если можно так выразиться, и с наркотически доподлинной топографией Дантова ада, например, не имеет ничего общего[66]66
  Интересно, что приверженцем доподлинности и тем самым единомышленником Цыбулевского был Ф. М. Достоевский: «А вот для Достоевского, значит, нужда была, и настоятельная, в таком точном соответствии. Специально выбирая улицы, размещая, расставляя своих героев как режиссер, чтобы наглядно увидеть, как это было. Или незнакомые улицы, места бессознательно подвертывались ему в ходе повествования?.. Был, видимо, во всем этом реализм в высшем смысле, какой имеет в виду Достоевский, говоря о своей работе. Подлинность места действия, может, освобождала фантазию писателя, может, придавала ей опору действительной жизни. Как бы там ни было, топографическая точность описаний, пусть неведомая читателю, существует как подводная часть айсберга» (см.: Гранин Д. Обратный билет // Новый мир. 1976. № 8. С. 27).


[Закрыть]
.

Дело ведь не только в фантазии, но еще и в архитектоническом соотношении целого и деталей, которые непременно должны подходить друг к другу, то есть в том, что Мандельштам называл «стереометрическим чутьем».

Цыбулевский сам писал об этом так:

Главный мой недостаток – недодуманность, недосмотренность, недо… Я не в состоянии что-либо додумать – как это сделать достоинством?.. Мысль – это то, что лежит чуть дальше пришедшего в голову. Мне не дано додумать. Придумать – да. Додумать – нет. Я что-нибудь придумаю. А выход один – что придумать нельзя («Хлеб немного вчерашний»).

Но доподлинность отнюдь не означает одномерности, плоскости изображения. Каждая выхваченная из реального мира вещь, деталь всегда готова – если того потребует контекст – стать обобщением, символом, знаком большего понятия (это же, кстати, характерно и для кинематографического стиля Отара Иоселиани). Постоянная смена ракурсов, их одновременное бытие придают вещам не голографический элемент объемности, а подлинную глубину. Вода прозрачна, дно видно – но дна не достать.

Поэтому поэтика доподлинности – реалистична в самом точном, самом чистом и наивном смысле этого слова[67]67
  Иному она даже может показаться натуралистичной, но это далеко не так, ведь смакующий детали натурализм тем самым неискренен, преувеличенно пристален к ним, а значит, и лжив. Такая неестественность не менее далека от поэтики доподлинности, чем дар воображения и фантазии.


[Закрыть]
.

В зависимости от ориентации авторского взора, взгляда метод доподлинного запечатления по-разному относится к авторской личности. Если взор устремлен внутрь, в глубь личности, ее бытия и сознания, то метод являет собой апофеоз углубленного самоанализа. Если же взгляд направлен вовне (например, на природу или на быт), то авторская личность если и не исчезает, то низводится до безынициативного присутствия (где-то рядом, но за ширмой). Зарок поэта – созерцать и по возможности не вмешиваться[68]68
  «И постоянное ощущение греха вмешательства в жизнь. Сама праведность, как действие – грех. Грех – правоты, святого дела» («Шарк-шарк», с. 269).


[Закрыть]
. Но в обоих случаях у Цыбулевского не находится места для так называемого лирического героя: двоим тут тесно – либо один автор, либо никого!

Это означает еще и то, что сам по себе метод Цыбулевского принципиально монологичен. Кроме того, он обладает и другими важными и взаимосвязанными следствиями и признаками.

Во-первых, это тяга к топографии и топонимике, стремление к территориальной, строго локализованной привязке текста. Во-вторых, подчеркнутая сосредоточенность именно на настоящем времени, на происходящем, на сиюминутно протекающем. В-третьих, такой метод подразумевает необычайную писательскую чуткость и зоркость на всем диапазоне впечатлительной аккомодации (с легким креном в сторону близорукости), зоркость и чуткость вкупе с даром четкого изложения, донесения увиденного до читателя.

Пространство играет одну из важнейших ролей в творчестве Цыбулевского, и поэтому чувство пространства, ощущение пространства явно культивируется поэтом. Почти каждая его вещь, будь то проза или стихотворение, имеет ту или иную конкретную географическую привязку. Окликнутые по имени города, реки, села, улицы, памятники старины, вывески – вся эта пестрая и разномасштабная топонимика – наличествуют не праздно, а в виде некоего штампа, клейма доподлинности, выполняя попутно еще и смысловую, интонационную, фонетическую и прочие миссии:

СКРА[69]69
  Поселок в окрестностях Гори.


[Закрыть]
 
Ну так что же в названии Скра,
что там мельком махнет вдоль перрона?
В чистом поле –  кар-кар да кра-кра! –
уронила когда-то ворона.
 
 
И отец мой привиделся мне.
Принимая Метехи[70]70
  Район старого Тбилиси, расположенный на высокой скале над Курой. Здесь находятся Успенская церковь XIII в. и памятник царю Вахтангу Горгасалу.


[Закрыть]
за Ксани[71]71
  Крепость XVI в., расположенная на скале над рекой Ксани при ее слиянии с Мтквари (Курой).


[Закрыть]
,
он платком протирает пенсне –
не ошибка ли тут в расписаньи?..
 
 
…Или дальний тебе Дилижан:
самосвалы рванули с насеста,
но почтовый гремит дилижанс
и названье сильнее, чем место…
 
 
Что за Скра, что за Скра, боже мой!
Встал отец над опущенной рамой.
Просто он торопился домой –
там ведь я, остававшийся с мамой.
 
 
Каркай, ворон, пари, не горюй –
уж сякая, такая наука –
этих строк, этих струн, этих струй –
в всеобъемлющей бедности звука.
 

Ксани, Метехи, Скра – это все и точки опоры поэзии, и ускользающие поводы к ней. Их звучание – в отличие, например, от карканья ворона – полностью зависит от читательской регистровки. Недаром Цыбулевский пишет:

 
Описания вне описанья,
Видно этим стихи хороши.
И пьянят, будоражат названья –
скажем, город какой-то Карши.
 

Критерий доподлинности делает топонимику необходимой, почти обязательной, но – сама по себе – это вещь для поэта опасная, скользкая, чреватая поверхностью и конькобежной гладкостью впечатлений. Однако потребность в топонимике велика и могущественна («названье сильнее, чем место») и диктует свои приказы на чисто лирическом языке, благодаря чему Цыбулевский нигде не соскальзывает в экзотику, в поэтический туризм. Для него пространство рельефно, шершаво, «заучено от одного до другого местечка» и топонимы не расхожие подписи к картинкам из путеводителя, а душевно прожитые и обжитые места:

 
Что в имени тебе Зербити[72]72
  Село возле Манглиси.


[Закрыть]
,
Зербити и Гохнари[73]73
  Хутор возле Манглиси.


[Закрыть]
 – что?
Звезда, сошедшая с орбиты
и медлившая над плато.
 
 
И вот ее изображенья,
печать в углу надгробных плит.
Лишь штампик детского печенья,
как тесто, вдавленный в гранит.
 
 
На нем наивный и чеканный
пастуший посох, меч и плуг –
ни буковки –  все безымянны
могилы этих звездных слуг.
 
 
Что это женская рука мне,
изображенная с ключом!
Дождись, пока звезда на камне
забрезжит каменным лучом.
 

Но какие же края, чьи просторы высвечивает нам топонимика Цыбулевского? – Безоговорочно, грузинские. Зербити, Коджори, Джвари, Чугурети, Манглиси, Ахалцихе, Мзи[74]74
  Озеро в Абхазии.


[Закрыть]
, Скра, Казбек, Светицховели, Телави, Кутаиси-Кутаис, Гелати – этот перечень почерпнут мной только из оглавления (добавьте сюда и такие грузинские атрибуты – и тоже из оглавления! – как кинто[75]75
  Уличный торговец, разносчик или просто весельчак и бездельник, живущий случайными заработками, завсегдатай духанов.


[Закрыть]
, хаши[76]76
  Очень концентрированный жирный бульон из говяжьих ног и рубца, который варится 8–10 часов. Едят только ранним утром: нейтрализует последствия вечернего пиршества накануне.


[Закрыть]
, чуреки[77]77
  Пресные лепешки из пшеничной или кукурузной муки.


[Закрыть]
).

Даже тогда, когда мы встречаем в книге две пары отчетливых отпечатков негрузинских следов – среднеазиатские и дагестанские стихи и прозу, – то и там (и прежде всего в прозе) грузинские мотивы являются существеннейшим конструктивным элементом (особенно в «соседних», дагестанских вещах).

Но в фокусе, в центре внимания, пребывает так ни разу и не попавший в заголовки – Тбилиси, но автор дорожит им как никакой другой доподлинностью!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации