Текст книги "Дневник посла"
Автор книги: Морис Палеолог
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 54 (всего у книги 56 страниц)
– Я вернулся из Сибири; я был на каторге.
– А!.. Ты политический преступник?
– Нет, я уголовный, но моя совесть чиста.
Этот ответ, достойный Достоевского, вызывает неистовый восторг:
– Ура! Ура!.. Говори! Говори!..
Он прыгает из бенуара. Его подхватывают, подымают и несут на сцену.
Возле меня Альбер Тома вне себя от восторга. С сияющим лицом он хватает меня за руку и шепчет на ухо:
– Какое беспримерное величие!.. Какая великолепная красота!..
Каторжник принимается читать письма, полученные им с фронта и уверяющие, что немцы спят и видят, как бы побрататься с русскими товарищами. Он развивает свою мысль, но говорит неумело, не находит слов. Зал скучает, становится шумным.
В этот момент появляется Керенский. Его приветствуют, его умоляют говорить сейчас же.
Каторжник, которого больше не слушают, протестует. Несколько свистков дают ему понять, что он злоупотребляет терпением публики, оставаясь на сцене. Он делает оскорбительный жест и исчезает за кулисами.
Но до Керенского какой-то тенор исполняет несколько популярных мелодий из Глазунова. Так как у него очаровательный голос и очень тонная дикция, публика требует исполнения еще трех романсов.
Но вот на сцене Керенский, он еще бледнее обыкновенного, он кажется измученным усталостью. Он немногими словами опровергает аргументацию каторжника его же доводами. Но как будто другие мысли проходят у него в голове, и он неожиданно формулирует следующее странное заключение:
– Если мне не хотят верить и следовать за мной, я откажусь от власти. Никогда не употреблю силы, чтобы навязать мои убеждения… Когда какая-нибудь страна хочет броситься в пропасть, никакая сила человеческая не может помешать ей, и тем, кто находится у власти, остается одно: уйти…
В то время как он с разочарованным видом уходит со сцены, я думаю о его странной теории и мне хочется ему ответить: «Когда какая-нибудь страна хочет броситься в пропасть, долг ее правителей не уходить, а помешать этому, хотя бы рискуя жизнью».
Еще номер оркестра, и Альбер Тома берет слово. В короткой и сильной речи он приветствует русский пролетариат и превозносит патриотизм французских социалистов; он заявляет о необходимости победы именно в интересах будущего общества и т. д.
По крайней мере девять десятых публики не понимают его. Но его голос так звонок, его глаза так горят, его жесты так красивы, что ему аплодируют в кредит и с увлечением.
Мы выходим под звуки «Марсельезы».
Четверг, 3 мая
Под давлением Совета, Керенского и, к несчастию, также Альбера Тома, Милюков решился сообщить союзным правительствам манифест, изданный 9 апреля, в котором русскому народу излагается взгляд правительства свободной России на цели войны и который резюмируется пресловутой формулой: «Ни аннексий, ни контрибуций». Но он добавил еще объяснительное примечание, которое в умышленно неопределенном, расплывчатом стиле исправляет, по возможности, выводы манифеста.
Совет заседал целую ночь, заявлял о своей решимости добиться того, чтобы это примечание было взято обратно и чтобы «обезвредить Милюкова». Это острый конфликт с правительством.
С утра улицы оживляются. Повсюду образуются группы, импровизированные трибуны. Около двух часов манифестации становятся более серьезными. У Казанского собора произошла стычка между сторонниками и противниками Милюкова; последние одерживают верх.
Скоро из казарм выходят полки; они проходят по городу, крича «Долой Милюкова!», «Долой войну!»…
Правительство беспрерывно заседает в Мариинском дворце, твердо решившись на этот раз не склоняться больше перед тиранией крайних. Один Керенский воздержался от участия в этом совещании, считая, что его обязывает к такой осторожности его звание товарища председателя Совета.
Вечером волнение усиливается. У Мариинского дворца двадцать пять тысяч вооруженных людей и огромная толпа рабочих.
Положение правительства критическое, но его твердость не ослабевает. С высоты балкона, откуда видны Мариинская и Исаакиевская площади, Милюков, генерал Корнилов, Родзянко мужественно уговаривают толпу.
Вдруг распространяется слух, что верные правительству царскосельские полки идут на Петроград. Совет как будто верит этому, ибо он поспешно рассылает распоряжение прекратить манифестации. Что будет завтра?..
Я думал об ужасной ошибке, которую делает Альбер Тома, поддерживая Керенского против Милюкова. Его упорствование в том, что можно было бы назвать «революционной иллюзией», заставило меня сегодня вечером отправить Рибо следующую телеграмму:
«Возможность совершающихся событий и чувство моей ответственности заставляют меня просить вас подтвердить мне прямым и нарочным приказом, что, согласно инструкций г-на Альбера Тома, я должен воздержаться от сообщения вам известий».
Пятница, 4 мая
Сегодня утром, около десяти часов, Альбер Тома по обыкновению пришел в посольство; я ему тотчас сообщил свою вчерашнюю телеграмму.
Он разражается гневом. Ходит взад и вперед, осыпая меня язвительными словами и оскорблениями…
Но буря слишком сильна, чтобы продолжаться долго.
После некоторого молчания он дважды пересекает гостиную, скрестив руки, сдвинув брови, шевеля губами, как будто говоря про себя. Затем, спокойным тоном, с лицом, принявшим обычное выражение, спрашивает меня:
– В общем, в чем упрекаете вы мою политику?
– Я не испытываю, – говорю я, – никакой неловкости, отвечая вам. Вы – человек, воспитанный на социализме и революции; у вас, кроме того, очень тонкая чувствительность и ораторское воображение. А здесь вы попали в среду очень разгоряченную, волнующую, очень пьянящую. И вы захвачены окружающей обстановкой.
– Разве же вы перестаете видеть, что я все время держу себя в узде?
– Да, но есть минуты, когда вы не владеете собой. Так, в прошлый вечер, в Михайловском театре…
Наша беседа продолжается в таком тоне доверительно и свободно; впрочем, каждый из нас остается при своем мнении.
В бурный вчерашний день правительство, несомненно, одержало верх над Советом. Мне подтверждают, что царскосельский гарнизон грозил двинуться на Петроград.
В полдень манифестации снова начинаются.
В то время как я около пяти часов пью чай у г-жи П. на Мойке, мы слышим большой шум со стороны Невского, затем треск выстрелов. У Казанского собора бой.
Возвращаясь в посольство, я встречаю вооруженные толпы, завывающие: «Да здравствует Интернационал! Долой Милюкова! Долой войну!»
Кровавые столкновения продолжаются вечером.
Но, как и вчера, Совет пугается. Он боится, что Ленин его превзойдет и заменит. Он боится также, как бы не двинулись царскосельские войска; он поэтому поспешно расклеивает призыв к спокойствию и порядку, «чтобы спасти Революцию от угрожающего ей потрясения».
В полночь спокойствие восстановлено.
Суббота, 5 мая
Город опять принял обычный вид.
Но судя по вызывающему тону крайних газет, победа правительства непрочна; дни Милюкова, Гучкова, князя Львова сочтены.
Воскресенье, 6 мая Беседа с крупным заводчиком и финансистом Путиловым; мы обмениваемся мрачными прогнозами насчет неизбежных последствий нынешних событий.
– Русская революция, – говорю я, – может быть только разрушительной и опустошительной, потому что первое усилие всякой революции направлено на то, чтобы освободить народные инстинкты; инстинкты русского народа по существу анархичны… Никогда я не понимал так хорошо пожелания Пушкина, которое внушила ему авантюра Пугачева: «Да избавит нас Бог от того, чтобы мы снова увидели русскую революцию, дикую и бессмысленную».
– Вы знаете мой взгляд. Я полагаю, что Россия вступила в очень длительный период беспорядка, нищеты и разложения.
– Вы, однако, не сомневаетесь, что Россия в конце концов опомнится и оправится?
Серьезно помолчав, он продолжает со странно сверкающим взглядом:
– Господин посол, я отвечу на ваш вопрос персидской притчей… Была некогда на равнинах Хорасана великая засуха, от которой жестоко страдал скот. Пастух, видя, как чахнут его овцы, отправился к известному колдуну и сказал ему: «Ты такой искусный и могущественный, не мог бы ты заставить траву снова вырасти на моих полях?» – «О, ничего нет проще! – отвечал тот. – Это будет тебе стоить лишь два тумана». Сделка сейчас же была заключена. И волшебник тотчас приступил к заклинаниям. Но ни на завтра, ни в следующие дни не видно ни маленького облачка на небе, земля все больше высыхала, овцы продолжают худеть и падать. В ужасе пастух возвращается опять к колдуну, который расточает ему успокоительные слова и советы насчет терпения. Тем не менее засуха упорно держится; земля становится совершенно бесплодной. Тут пастух в отчаянии опять бежит к колдуну и со страхом спрашивает его: «Ты уверен, что заставил траву вырасти на моих полях?» – «Совершенно уверен, я сто раз делал вещи гораздо более трудные. Итак, я тебе гарантирую, что твои луга снова зазеленеют… Но я не могу тебе гарантировать, что до тех пор не погибнут все твои овцы».
Понедельник, 7 мая
На мою телеграмму от 3 мая Рибо отвечает просьбой, чтобы Альбер Тома и я изложили ему наши мнения.
– Формулируйте ваши тезисы, – говорит мне Альбер Тома, – а затем я сформулирую свои, и пошлем их в таком виде правительству.
Вот мои тезисы:
1. Анархия распространяется по всей России и надолго парализует ее. Ссора между Временным правительством и Советом уже самой своей продолжительностью создает их обоюдное бессилие. Отвращение к войне, отказ от всех национальных стремлений, исключительное внимание к внутренним вопросам все яснее обозначаются в общественном мнении. Такие города, как Москва, которые вчера еще были центром патриотизма, заражены.
Революционная демократия оказывается неспособной восстановить порядок в стране и организовать ее для борьбы.
2. Должны ли мы открыть России новый кредит доверия, предоставить ей новые сроки? Нет, ибо при самых благоприятных условиях она не в состоянии будет вполне ликвидировать свой союзный долг раньше многих месяцев.
3. Рано или поздно более или менее полный паралич русского усилия заставит нас изменить решения, к которым мы пришли по восточным вопросам. Чем раньше, тем лучше, ибо всякое продолжение войны грозит Франции ужасными жертвами, которые Россия давно уже больше не компенсирует в своей стране.
4. Итак, нам приходится, не откладывая дальше, очень конспиративно искать способ склонить Турцию к тому, чтобы она предложила нам мир. Эта идея неизбежно исключает всякий ответ на последнюю ноту Временного правительства, потому что ответ возобновил бы в некотором роде соглашения, которые, по вине России, сделались неосуществимыми.
А вот тезисы Альбера Тома:
1. Я признаю, что положение трудное и неопределенное, но не отчаянное, как думает, по-видимому, г-н Палеолог.
2. Я думаю, что наилучшая политика – оказать новой России кредит доверия, в котором мы не отказывали России старой.
3. Дело правительства – решить насчет восточной политики, которую предлагает ему г-н Палеолог. Я довольствуюсь замечанием, что момент, может быть, плохо выбран для новых крупных дипломатических комбинаций на Востоке. Но зато мне хотелось бы констатировать, что, советуя не отвечать на последнюю ноту Временного правительства, г-н Палеолог тоже стремится к пересмотру соглашений. Я, со своей стороны, не против идеи искать очень конспиративно способ склонить Турцию к тому, чтобы она предложила нам мир. Единственная разница между г-ном Палеологом и мной та, что я верю еще в возможность вернуть Россию к войне провозглашением демократической политики, а г-н Палеолог полагает, что нет больше никакого способа добиться этого.
4. Наш дружелюбный спор дает возможность правительству получить более полное представление о ситуации. Я настаиваю на мысли, что предлагаемая мною политика и благоразумнее, и более соответствует реальным фактам; она, впрочем, не исключает турецкого проекта, но она стремится осуществить его в согласии с новой Россией, а не против нее.
Вторник, 8 мая
Прощальный визит великому князю Николаю Михайловичу. Как далек он от великолепного оптимизма, который он проявлял в начале нового режима! Он не скрывает от меня своей тоски и печали. Однако он сохраняет надежду на близкое улучшение, за которым последует затем общее отрезвление и окончательное выздоровление.
Но в то время, как он проводит меня через комнаты в вестибюль, в голосе его слышится волнение.
– Когда мы опять увидимся, – говорит он мне, – что будет с Россией?.. Увидимся мы еще когда-нибудь?..
– Вы очень мрачны, ваше высочество.
– Не могу же я забыть, что я висельник!
Среда, 9 мая
Я уже отмечал, что четыре делегата французского социализма – Альбер Тома, Лафон, Кашен и Мутэ – получили университетское и классическое образование, что делает их особенно чувствительными к действию красноречия, к чарам риторики и речам. Отсюда странное влияние, которое оказывает на них Керенский.
Я признаю, впрочем, что молодой трибун Совета необыкновенно красноречив. Его речи, даже самые импровизированные, замечательны богатством языка, движением идей, ритмом фраз, широтой периодов, лиризмом метафор, блестящим бряцаньем слов. И какое разнообразие тона! Какая гибкость позы и выражения! Он по очереди надменен и прост, льстив и запальчив, повелителен и ласков, сердечен и саркастичен, насмешлив и вдохновен, ясен и мрачен, тривиален и торжествен. Он играет на всех струнах; его виртуозность располагает всеми силами и всеми ухищрениями.
Простое чтение его речей не дает никакого представления о его красноречии, ибо его личность, может быть, самый существенный элемент чарующего действия его на толпу. Надо пойти его послушать на одном из этих народных митингов, на которых он выступает каждую ночь, как некогда Робеспьер у якобинцев. Ничто не поражает так, как его появление на трибуне с бледным, лихорадочным, истерическим, изможденным лицом. Взгляд его то притаившийся, убегающий, почти неуловимый за полузакрытыми веками, то острый, вызывающий, молниеносный. Те же контрасты в голосе, который – обычно глухой и хриплый – обладает неожиданными переходами, великолепными по своей пронзительности и звучности. Наконец, временами таинственное вдохновение, пророческое или апокалиптическое, преобразует оратора и излучается из него магнетическими токами. Пламенное напряженное лицо, неуверенность или порывистость его слов, скачки его мысли, сомнамбулическая медленность его жестов, его остановившийся взгляд, судороги его губ, его торчащие волосы делают его похожим на мономана или галлюцинирующего. Трепет пробегает тогда по аудитории. Всякие перерывы прекращаются; всякое сопротивление исчезает; все индивидуальные воли растворяются; всё собрание охвачено каким-то гипнозом.
Но что за этим театральным красноречием, за этими подвигами трибуны и эстрады? Ничего, кроме утопии, комедиантства и самовлюбленности!
Четверг, 10 мая
Жена графа Адама Замойского, приехавшая вчера из Киева, рассказывает мне, что она не решается вернуться в свой родовой замок в Печере, в Подольской губернии, где она проживала после занятия Польши, ибо среди крестьян царит опасное возбуждение.
– До сегодняшнего дня, – говорит она мне, – они были очень привязаны к моей матери, которая, впрочем, осыпала их благодеяниями. После революции всё изменилось. Мы видим, как они собираются у замка или в парке, намечая широкими жестами планы раздела. Один хочет взять лес, прилегающий к реке; другой оставляет себе сады, чтобы превратить их в пастбище. Они спорят так часами, не переставая даже, когда мы, моя мать, одна из моих сестер или я, подходим к ним.
То же настроение умов проявляется в других губерниях; деятельная пропаганда, которую ведет Ленин среди крестьян, начинает приносить свои плоды.
В глазах мужиков великая реформа 1861 года, освобождение крестьян от крепостной зависимости, всегда была лишь прелюдией к общей экспроприации, которой они упорно ждут уже столетия; в самом деле, они считают, что раздел всей земли, черный передел, как его называют, должен быть произведен в силу естественного, неписаного, элементарного права. Заявление, что скоро пробьет, наконец, час высшей справедливости, было хорошим козырем в игре апостолов Ленина.
Пятница, 11 мая
Завтракал в итальянском посольстве с Милюковым, Бьюкененом, председателем румынского Совета министров Брэтиану, прибывшим в Петроград для совещания с Временным правительством, принцем Сципионе Боргезе, графом Нани Мочениго и другими.
Впервые у меня такое впечатление, что Милюков поражен в своем бодром оптимизме, в своей воле к вере и борьбе. На словах он проявляет почти такую же уверенность, как и раньше, но глухой звук голоса и его изможденное лицо обнаруживают его тайную скорбь. Мы все поражены этим.
После завтрака Брэтиану со страхом говорит мне:
– Скоро мы потеряем Милюкова… Затем придет очередь Гучкова, князя Львова, Шингарева… Тогда русская революция погрузится в анархию. И мы, румыны, погибнем.
Слезы наворачиваются у него на глазах, но тотчас же он поднимает голову и овладевает собой.
Карлотти и принц Боргезе также не скрывают своего беспокойства. Паралич русской армии неизбежно освободит большое число австрийских и германских дивизий. Но будут ли эти дивизии переброшены в Трентино или на Изонцо, чтобы возобновить с еще большей силой страшное наступление прошлого мая?
Суббота, 12 мая
Группа моих русских друзей уже очень разбросана.
Одни переехали в Москву в надежде найти там более спокойную атмосферу. Другие уехали в свои имения, полагая, что их присутствие морально хорошо повлияет на их крестьян. Некоторые, наконец, эмигрировали в Стокгольм.
Мне удалось тем не менее собрать сегодня вечером на прощальный обед человек двенадцать. Лица озабочены; разговор не клеится; меланхолия носится в воздухе. Перед уходом все мои гости выражают одну и ту же мысль: «Ваш отъезд означает для нас конец известного порядка вещей. Поэтому мы сохраним о вашем посольстве долгую память».
Вести из русской армии очень плохие. Братание с германскими солдатами распространено по всему фронту.
Воскресенье, 13 мая
После нескольких прощальных визитов в дома, расположенные вдоль Английской набережной, я прохожу мимо фальконетовского памятника Петру Великому. Без сомнения, у меня в последний раз перед глазами великолепное видение царя – завоевателя и законодателя, этот шедевр конной скульптуры; я поэтому останавливаю автомобиль.
За три с половиной года, с тех пор как я живу на берегах Невы, я никогда не уставал любоваться повелительным изображением славного самодержца, надменной уверенностью его лица, деспотической властностью его жеста, великолепным устремлением его вздернутого на дыбы коня, чудесной жизнью, вдохнутой во всадника и коня, пластической красотой, величием архитектурной декорации, служащей фоном.
Но сегодня мною владеет одна мысль. Если бы Петр Алексеевич воскрес на миг, какой жестокой скорбью терзался бы он, видя, как совершается или готовится разрушение его дела, отказ от его наследства, отречение от его мечтаний, распад империи, конец русского могущества.
Понедельник, 14 мая
Военный министр Гучков подал в отставку, объявив себя бессильным изменить условия, в которых осуществляется власть, – «условия, угрожающие роковыми последствиями для свободы, безопасности, самого существования России».
Генерал Гурко и генерал Брусилов просят освободить их от командования.
Вторник, 15 мая
Милюков дает мне прощальный завтрак, на который он пригласил маркиза Карлотти, Альбера Тома, Сазонова, Нератова, Татищева и других.
Отставка Гучкова и его тревожный клич омрачают все лица. Тон, каким Милюков благодарит меня за оказанное ему содействие, показывает мне, что он тоже чувствует себя осужденным.
Уже несколько недель Временное правительство торопило Сазонова отправиться вступить в управление посольством в Лондоне. Он уклонялся, слишком основательно встревоженный тем, что оставлял на родине, и политикой, которую ему будут диктовать из Петрограда. По настоянию Милюкова он решается, наконец, отправиться в путь.
Мы уедем вместе завтра утром.
Британское адмиралтейство должно прислать в Берген курьерское сторожевое судно и два контрминоносца, чтобы перевезти нас в Шотландию.
Белоостров, среда, 16 мая
Приехав сегодня утром на Финляндский вокзал, я нахожу Сазонова у отведенного нам вагона. Он серьезным тоном заявляет мне:
– Все изменилось, я уже не еду с вами… Смотрите, читайте!
И он протягивает мне письмо, которое ему только что принесли, письмо, датированное этой самой ночью и которым князь Львов просит его отложить свой отъезд, так как Милюков подал в отставку.
– Я уезжаю, а вы остаетесь. Не символ ли это?
– Да, это конец целой политики… Присутствие Милюкова было последней гарантией верности нашей дипломатической традиции. Зачем бы я теперь поехал в Лондон?.. Я боюсь, что будущее скоро докажет господину Альберу Тома, какую он сделал ошибку, приняв так открыто сторону Совета против Милюкова.
Приход друзей, пришедших проститься со мной, положил конец нашей беседе.
Два французских социалистических депутата, Кашен и Мутэ, и два делегата английского социализма, О’Грэйди и Торн, входят в поезд; они пришли прямо из Таврического дворца, где провели всю ночь на совещании с Советом.
Поезд отходит в 7 часов 40 минут.
Хапаранда, четверг, 17 мая
Весь вчерашний день поезд проезжал по «тысячеозерной» Финляндии.
Как далеко от России мы почувствовали себя, лишь только переехали границу! Повсюду, в каждом городе, в самой незначительной деревушке вид домов с чистыми стеклами окон, со светло окрашенными решетчатыми ставнями, сверкающими плитами тротуаров, ухоженными оградами говорили о чистоте, порядке, экономии, чувстве комфорта и домашнего уюта. Под серым небом поля казались очаровательно свежими и разнообразными, в особенности под вечер, между Тавастгусом и Таммерфорсом. Молодая зелень лесов, возделанных полей и лугов; быстрые журчащие речки; прозрачные озера, отливающие темными отражениями.
Сегодня утром, возле Улеаборга, природа сделалась суровой. Снежные пятна испещряют тут и там бесплодную степь, на которой худосочные березы с трудом борются с неприветливым климатом. Речки быстрые, как поток, несут огромные льдины.
Кашен и Мутэ заходят побеседовать ко мне в вагон.
Мутэ, который с момента нашего отъезда из Петрограда был молчалив и озабочен, внезапно говорит мне:
– В сущности, русская революция права. Это не столько политическая, сколько интернациональная революция. Буржуазные, капиталистические, империалистические классы создали во всем мире страшный кризис, который они не способны разрешить. Мир может быть осуществлен только на основании принципов Интернационала. Мой вывод очень ясен; я думал об этом всю ночь: французские социалисты должны отправиться на конференцию в Стокгольм, чтобы добиться общего собрания Интернационала и подготовить общие основы мира.
Кашен возражает:
– Но если германская социал-демократия отвергнет приглашение Совета, это будет катастрофой для русской революции. И Франция будет вовлечена в эту катастрофу!
Мутэ возражает:
– Мы довольно долго оказывали кредит царизму; мы не должны скупиться на доверие новому режиму. А Совет нам заявил, что если Антанта пересмотрит лояльно свои цели войны, если у русской армии будет сознание, что она сражается отныне за искренно демократический мир, это вызовет во всей России великолепное национальное воодушевление, которое гарантирует нам победу.
Я стараюсь ему доказать, что это утверждение Совета не имеет значения, потому что Совет уже бессилен овладеть народными страстями, которые он разжег:
– Посмотрите, что происходит в Кронштадте и Шлиссельбурге, то есть в тридцати пяти верстах от Петрограда. В Кронштадте коммуна распоряжается городом и фортами; две трети офицеров убиты; сто двадцать офицеров до сих пор сидят под замком, а сто пятьдесят принуждены каждое утро подметать улицы. В Шлиссельбурге тоже распоряжается коммуна, но при помощи германских военнопленных, организовавших союз и предписывающих законы заводам. Перед этим недопустимым положением Совет остается бессильным. Я допускаю, в лучшем случае, что Керенскому удастся восстановить немного дисциплину в войсках и даже гальванизировать их. Но как, какими средствами сможет он реагировать на административную организацию, на аграрное движение, на финансовый кризис, на экономическую разруху, на повсеместное распространение забастовок, на успехи сепаратизма?.. Поистине на это не хватило бы Петра Великого.
Мутэ спрашивает меня:
– Так вы считаете, что русская армия впредь не способна ни на какое усилие?
– Я думаю, что русскую армию можно еще снова взять в руки и что она в состоянии будет даже скоро предпринять некоторые второстепенные операции. Но всякое интенсивное и длительное действие, всякое сильное и выдержанное наступление впредь невозможно для нее вследствие анархии внутри. Вот почему я не придаю значения национальному воодушевлению, которое обещал вам Совет; это пустой жест. Паломничество в Стокгольм не имело бы другого результата, кроме деморализации и разделения союзников.
Около половины первого дня поезд останавливается у нескольких ветхих бараков, среди пустынного и унылого пейзажа, залитого бурым светом, – это Торнео.
Пока производятся полицейские и таможенные формальности, Кашен говорит, указывая на красное знамя, развевающееся над вокзалом, – знамя, вылинявшее, поблекшее, изорванное:
– Нашим революционным друзьям следовало бы разориться на менее поношенное знамя для водружения на границе!
Мутэ, смеясь, замечает:
– Не говори о красном знамени, ты огорчаешь посла.
– Огорчить меня? Нисколько! Пусть русская революция примет какое угодно знамя, хотя бы даже черное, только бы это была эмблема силы и порядка. Но посмотрите на эту когда-то пурпурную тряпку. Это, действительно, символ новой России: грязная, расползающаяся кусками тряпка.
Река Торнео, служащая границей, еще покрыта льдом. Я перехожу ее пешком, следуя за санями, которые увозят мой багаж в Хапаранду.
Мрачная процессия двигается нам навстречу – это транспорт русских тяжелораненых, которые возвращаются из Германии через Швецию. Перевозочные средства, приготовленные для их приема, недостаточны. Поэтому сотни носилок стоят прямо на льду, а на них эти жалкие человеческие обломки трясутся под жидкими одеялами. Какое возвращение в отечество!.. Но найдут ли они отечество?
Последний раз оглядываясь назад, я повторяю пророчество, с которым деревенский дурачок, юродивый, произносит в конце «Бориса Годунова»: «Плачь, святая Россия, плачь! Ты погружаешься во тьму. Плачь, святая Россия, плачь! Ты скоро умрешь».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.