Электронная библиотека » Андрей Кручинин » » онлайн чтение - страница 79


  • Текст добавлен: 31 января 2014, 02:40


Автор книги: Андрей Кручинин


Жанр: Военное дело; спецслужбы, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 79 (всего у книги 102 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Медаль, не соответствовавшая реальным заслугам; производство; командировка в училище не московское (Великолуцкий полк в мирное время стоял в Московском округе), а петербургское, да еще самое почетное – Павловское; запись в послужном списке «общее образование [получил] в Морском Кадетском Корпусе» – явный результат подтасовки, ибо полтора года в младшем специальном классе вообще не давали никакого законченного образования; целенаправленное стремление из пехотного училища в казаки с припиской к одному из Войск… – все это в самом деле слишком похоже на действие некой «руки», продвигавшей дворянского «недоросля» с неудачно складывающимся началом карьеры. Так или иначе, в конце июля 1908 года хорунжий Унгерн прибыл в Забайкалье, где впоследствии прославится его имя в самый яркий, «звездный час» Гражданской войны.

…Читатель уже обратил внимание, как много догадок встречается при исследовании судьбы барона Унгерн-Штернберга. Мы и далее обречены идти буквально на ощупь, сопоставляя отрывочные и слишком часто недостоверные свидетельства, колеблясь между различными интерпретациями и гипотезами и, что не менее важно, то и дело вступая в полемику с высказанными ранее точками зрения. В отличие от многих Белых вождей, чьи имена сознательно или невольно замалчиваются, об Унгерне пишут сейчас относительно много, но зачастую так, что хочется предпочесть любое замалчивание. И, прощаясь с отрочеством и юностью нашего героя, в качестве иллюстрации приведем лишь одно из таких «повествований», в своей лапидарности звучащее уже просто юмористически:

«Барон закончил гимназию в Ревеле и посещал кадетскую школу в Петербурге, откуда в 1909 году его направили в казацкий корпус в Читу. В Чите барон в ходе офицерской ссоры вызвал на дуэль противника и тяжело ранил его… Из-за дуэли он был изгнан из корпуса в июле 1910 года, и с этого времени начались его одинокие странствия в сопровождении лишь одного охотничьего пса Миши. Каким-то образом он добрался до Монголии, которой суждено было стать его судьбой. Странная, пустынная, дикая, древняя и жестокая страна очаровала Унгерна…»

Ну, до Монголии-то он, положим, и в самом деле «добрался».


##* * *###

Впрочем, и конфликт с однополчанином действительно предшествовал первому знакомству с «древней и жестокой страной». По менее благожелательному к барону свидетельству, «необузданный от природы, вспыльчивый и неуравновешенный, к тому же любящий запивать и буйный во хмелю, Унгерн затевает ссору с одним из сослуживцев и ударяет его. Оскорбленный шашкой ранит Унгерна в голову. След от этой раны остался у Унгерна на всю жизнь, постоянно вызывая сильнейшие головные боли и несомненно периодами отражаясь на его психике. Вследствие ссоры оба офицера вынуждены были оставить полк»; по свидетельству более благожелательному – «причиной ухода из Аргунского полка послужила ссора с сотником М., со взаимными оскорблениями, за которыми последовал отказ М. от дуэли». Сходятся мнения, в общем, лишь в одном: правильно организованного поединка не было. Тем не менее дело удалось замять, ограничившись переводом барона в Амурский казачий полк; не помешал конфликт и производству его в следующий чин сотника. Службу же на новом месте Унгерн начал с экстравагантностью, которая уже становится одной из его неотъемлемых черт.

«В первый день Св[ятой] Пасхи [1910 года] барон Унгерн выехал к месту новой службы… – рассказывает современник. – Весь путь (900 в[ерст]) он проделал верхом в сопровождении лишь своей охотничьей собаки, следуя по кратчайшему направлению чрез Б[ольшой] Хинган охотничьими тропами… Барон как бы умышленно выбрал самое безлюдное направление, и поэтому добывал себе в пути пропитание исключительно охотою». Таким образом, на смену загадочным и как будто бесцельным «одиноким странствиям» выступает вполне осмысленный маршрут, рискованный и тяжелый, но именно из-за этого ставший незаменимой школой выносливости и отличной проверкой собственных сил.

Царившая на восточной окраине «глубокая тишина» угнетала Унгерна. Отдушиной показались ему события на рубежах добивавшейся независимости от Китая Халхи (Внешней Монголии). Войска центрального Халхасского правительства летом 1912 года вели успешные боевые действия на западе, под городом Кобдо, но Китай не оставлял надежд вернуть себе Кобдоский округ, и для противодействия этому Россия, усиливавшая свои позиции в Монголии, вынуждена была подкреплять их вводом воинских контингентов. Следивший по газетам за происходившими событиями Унгерн попытался вернуться на службу в Забайкальское Войско, откуда были перспективы попасть в Монголию, когда же это ему не удалось – подал рапорт об отставке и отправился в Кобдо как частное лицо, в одиночку, сопровождаемый лишь сменными проводниками из местных монголов.

«Русский офицер, скачущий с Амура через всю Монголию, не имеющий при себе ни постели, ни запасной одежды, ни продовольствия, производил необычное впечатление», – вспоминал о нем много лет спустя попутчик, отметивший также, что Унгерн, стремясь поскорее попасть в Кобдо, все время немилосердно хлестал нагайкой проводников, требуя гнать коней вскачь. Со всей искренностью барон говорил тогда, «что 18 поколений его предков погибли в боях, на его долю должен выпасть тот же удел». Но сроки еще не подошли. На «кобдоскую» войну он попросту опоздал так же, как и на Японскую, – военная демонстрация России предотвратила китайскую угрозу этой области, и стремившийся воевать офицер-авантюрист на фоне зыбкого политического равновесия в регионе отнюдь не был желательной фигурой, так что ввязываться в монголо-китайские свары Унгерну запретили. Присутствие в этих новых для него краях барон стремится использовать для знакомства как с природой, так и с местными племенами, их нравами и верованиями.

В качестве главного результата этого знакомства обычно называется принятие Унгерном буддизма в его монголо-тибетской, ламаистской разновидности; однако, по пристальном рассмотрении, все рассказы об этом вызывают большие сомнения. Прежде всего отметим трудности чисто технические – барон в это время совершенно не владел монгольским языком, зная лишь отдельные слова и пытаясь наскоро чему-то научиться буквально на ходу. Таким образом, свои представления о ламаизме Унгерн должен был бы почерпнуть из литературы (неизвестно, насколько высокого уровня) или бесед с русскими торговцами и скотопромышленниками, жившими в Монголии. Семь лет спустя он все еще будет спрашивать случайного знакомого, одного из русских обитателей монгольской столицы – Урги: «Я слышал, что вы занимаетесь буддизмом… Не сообщите ли чего-либо интересного в этом отношении? Очень этим интересуюсь…» – что как будто не говорит о сколько-нибудь глубоком знакомстве с восточной философией.

Непонятным выглядит и само обращение к буддизму. Действительно, чем могла религия, проповедующая тщетность земных усилий, отрешение от всего мирского, пассивное и равнодушное к окружающему «самосовершенствование» во имя будущего растворения в безымянной и безликой «нирване», – прельстить барона Унгерна, вся жизнь которого была исполнена активной деятельности, проникнута духом целеустремленности, направлена на изменение господствующего миропорядка и борьбу со злом, каким его видел потомок рыцарей? Барон никогда не был и вряд ли мог быть «созерцателем», так что, вопреки общепринятой версии, приходится говорить о его европейском мировосприятии, чуждом восточной религиозно-философской традиции.

Конечно, экзотика центрально-азиатских просторов и пряный аромат чужой культуры должны были оказать свое влияние на впечатлительного офицера. Но рискнем предположить, что исходил Унгерн вовсе не из религиозных мотивов, обращая свое внимание не на доктрину, а на живых людей. «Барон был твердо убежден, – вспоминает о нем Атаман Г. М. Семенов, – что Бог есть источник чистого разума, высших познаний и Начало всех начал. Не во вражде и спорах мы должны познавать Его, а в гармонии наших стремлений к Его светоносному источнику. Спор между людьми, как служителями религий, так и сторонниками того или иного культа, не имеет ни смысла, ни оправданий, ибо велика была бы дерзновенность тех, кто осмелился бы утверждать, что только ему открыто точное представление о Боге. Бог – вне доступности познаний и представлений о Нем человеческого разума». Эти взгляды уже носят известный отпечаток скептицизма, к концу XX века сыгравшего столь разрушительную роль; но мятущаяся душа барона Унгерна, взыскуя Бога, столь часто забываемого в современном мире («Бога нужно чувствовать сердцем», – говорил этот суровый и жестокий воин), искала и мирской идеал, воплощенный для него в Средних веках с их предельным, иногда экстатическим напряжением духа. Готовому воскресить эпоху Крестовых походов Унгерну был невыносим овладевающий Европой материализм и пошлость буржуазности, и – готовый к самообману идеалист – он слишком хотел увидеть в избиваемых им же самим проводниках-монголах подлинных потомков бесстрашных воинов Чингис-Хана…

Воспринимая таким образом монголов, барон Унгерн естественно должен был стремиться понять и религию, фанатично исповедуемую этим «народом конников», но о переходе в новое вероисповедание не могло быть и речи. Прислушаемся к свидетельству Атамана Семенова: «Вероотступничество особенно порицалось покойным Романом Федоровичем, но не потому, однако, что с переходом в другую религию человек отрекается от истинного Бога, ибо каждая религия по своему разумению служит и прославляет истинного Бога». В смене религии, очевидно, он видел прежде всего предательство, а вряд ли что-нибудь могло быть хуже по рыцарскому кодексу чести, чем несохранение верности. Он все-таки был рыцарем, и не случайно в 1921 году один из собеседников увидел в бароне что-то «от Ламанческого рыцаря Печального образа в те паскудные времена, когда рыцарством и не пахло». Высокий, худой и нескладный Унгерн и внешне напоминал Дон Кихота и, как и герой Сервантеса, абсолютно не умея разбираться в людях, был обречен на жестокие ошибки и горькие разочарования. Ошибся он и в монголах, не разглядев в них отсутствия столь желанной ему воинственной непреклонности, и в ламаизме, так никогда и не уяснив содержание этого вероисповедания.

Но все разочарования еще впереди, а пока Унгерна ждет его первая настоящая война, которая увлечет барона за тысячи верст от полюбившейся ему Монголии.

* * *

Об Унгерне писали не только воспоминания и исследования, порою похожие на романы, но и романы, нередко не более фантастические, чем иные исследования. Так, в беллетристике возник и затем с подкупающей серьезностью был повторен в одной из статей эпизод, якобы предшествовавший в биографии барона началу войны, которую сразу же окрестили тогда «Великой»:

«…Унгерн посетил Европу: Австрию, Германию, Францию. В Париже он встретил и полюбил даму своего сердца, Даниэллу. Это было в преддверии первой мировой войны. Верный своему долгу, по призыву царя барон вынужден был вернуться в Россию, чтобы занять свое место в рядах императорской армии. На родину Унгерн отправился вместе со своей возлюбленной, Даниэллой. Но в Германии ему угрожал арест как вражескому офицеру. Барон предпринял поэтому чрезвычайно рискованное путешествие на баркасе через все Балтийское море. Однажды в бурю маленькое судно потерпело крушение, и его возлюбленная погибла. Самому ему удалось спастись лишь чудом. С тех пор барон никогда уже не был таким, как прежде…»

Конечно, это не более чем легенда. В зрелом возрасте Унгерн вообще не покидал России (Китай и Монголия вряд ли воспринимались им как заграница), но такая несообразность, разумеется, не могла остановить беллетриста. Аскетизм и мрачную замкнутость барона казалось легче всего объяснить личной драмой, так же, как его прославленную впоследствии жестокость – мифической гибелью в годы Смуты «его жены и ребенка». На самом же деле о личной жизни, привязанности и увлечениях Унгерна, если они и были, никаких сведений нет; знавшие его люди лишь единодушно отмечают «поразительную застенчивость и даже дикость» и стеснительность барона, неуютно чувствовавшего себя в светском обществе, к которому он не имел ни привычки, ни тяготения («безумно смелый человек, он страшно стеснялся дам»).

Иногда для современников это «дикарство» казалось гипертрофированным и заставляло подозревать глубинные, принципиальные основы: «Барон искренне считал женщину злым началом в мире», – читаем мы в одной из эмигрантских работ об Унгерне, однако иллюстрирующий это утверждение пример из эпохи командования им дивизией на Гражданской войне («Р[оман] Ф[едорович], например, неизменно увеличивал меру взыскания каждому провинившемуся, если только женщина ходатайствовала за него») в сущности перестает выглядеть доказательством, стоит лишь воспринять его без поисков подтекста. Там, где решаются вопросы воинской дисциплины, женскому влиянию не место, – наверное, рассуждал генерал Унгерн и во многом был прав. С подобной же точки зрения – на войне рыцарь должен отдавать ей всего себя – объяснима и другая причуда барона: «…Кто подавал рапорт или докладную о желании вступить в законный брак, отправлялся на гауптвахту до получения просьбы о возвращении рапорта» (причем правило это отнюдь не было всеобщим).

Основную роль, должно быть, здесь играли повышенные требования, предъявляемые к людям идеалистом Унгерном, и правдоподобным выглядит приводимый одним из мемуаристов его монолог, якобы обращенный к застигнутым «с поличным» участницам офицерской пирушки: «А вы, сударыни?.. Вас не касается гибель русского народа?.. Вам это безразлично? Вам нет никакого дела до ваших мужей, которые, быть может, уже лежат на фронте, сраженные пулей… Нет! Вы не женщины! Знайте, что еще один раз, и вы будете повешены!..» Роману Федоровичу и вправду могло казаться, что в суровую годину всякая жизнь должна замереть, подчиняясь лишь законам борьбы или по крайней мере сопереживая ей «всем сердцем и всем помышлением». Показателен и еще один вариант той же реплики (по другому изданию мемуаров): «Я глубоко почитаю настоящих женщин, их чувства сильней и глубже, чем у мужчин, – но вы не женщины!..» Идеальный образ, который, возможно, носил в душе Унгерн, трудно воплощался в жизнь, а сам он, наверное, был при этом просто обречен на одиночество, столь не устраивающее заботливых романистов…

Но все приведенные выше свидетельства и рассуждения, за исключением душераздирающей истории о «Даниэлле», относятся к значительно более позднему периоду; и если многое могло быть передумано Унгерном во время его странствий или почерпнуто из книг, то окончательную шлифовку представления барона об облике подлинного воина и необходимой для его служения аскезе должны были пройти на полях настоящих сражений, куда он устремился с готовностью и энтузиазмом.

В запас он был зачислен по Забайкальскому Казачьему Войску, но ждать, пока будут переброшены с восточной окраины Забайкальцы, не хотелось. Вернувшийся в строй на второй день мобилизации, сотник Унгерн прикомандировался к 34-му Донскому казачьему полку и уже в начале третьего месяца Великой войны совершил в рядах Донцов подвиг, принесший ему первую и самую почетную боевую награду – орден Святого Георгия IV-й степени за то, что, «находясь у ф[ольварка] Подборек, в 400–500 шагах от окопов противника, под действительным ружейным и артиллерийским огнем, давал точные и верные сведения о местонахождении неприятеля и его передвижениях, вследствие чего были приняты меры, повлекшие успех последующих действий».

Орденом Унгерн справедливо гордился, но рассказывать об обстоятельствах его получения не любил, на расспросы досадливо отмахиваясь: «Ведь ты там не был и с обстановкой не знаком». Обычная для барона замкнутость стала основанием для очередной легенды, будто он вообще «самым тщательным образом избегал каких бы то ни было представлений к наградам». На самом деле в течение мировой войны Унгерн получил ордена Святого Станислава III-й и II-й степеней, Святой Анны IV-й и III-й степеней и Святого Владимира IV-й степени – все боевые. Не обошли его и ранения – пять, после двух из которых он оставался в строю, а после остальных – «возвращался в полк с незалеченными ранами и, несмотря на это, нес безукоризненно боевую службу»; долгое пребывание в тылу для него казалось вообще невыносимым.

5 декабря 1914 года барон был переведен в 1-й Нерчинский казачий полк Забайкальского Войска. Похоже, что здесь он тоже оказался «на особом положении», коль скоро сослуживцы «шутили, что полковой командир, заслышав его голос, прятался под стол, зная заранее, что он опять предложит какой-нибудь сумасшедший план, и не представляя, как от него отделаться». И уж не барон ли Врангель, будущий вождь Белого Крыма, фигурировал в этом анекдоте?

Совместная служба двух баронов, правда, началась позже: полковник Врангель был назначен командиром Нерчинского полка 8 октября 1915 года, через десять дней после того, как Унгерн перевелся в формировавшийся поручиком Л. Н. Пуниным «Конный отряд особой важности при Штабе Северного фронта», – но отпечаток в памяти полкового командира она оставила глубокий. Недаром в своих воспоминаниях барон Петр Николаевич дает столь яркий портрет барона Романа Федоровича, что аналогов ему во всей книге просто нет, а стиль изложения на этих страницах напрочь теряет присущую Врангелю суховатую сдержанность:

«Среднего роста, блондин, с длинными, опущенными по углам рта рыжеватыми усами, худой и изможденный с виду, но железного здоровья и энергии, он живет войной. Это не офицер в общепринятом значении этого слова, ибо он не только совершенно не знает самых элементарных уставов и основных правил службы, но сплошь и рядом грешит и против внешней дисциплины и против воинского воспитания, – это тип партизана-любителя, охотника-следопыта из романов Майн-Рида. Оборванный и грязный, он спит всегда на полу, среди казаков сотни, ест из общего котла и, будучи воспитан в условиях культурного достатка, производит впечатление человека, совершенно от них отрешившегося. Тщетно пытался я пробудить в нем сознание необходимости принять хоть внешний офицерский облик.

В нем были какие-то странные противоречия: несомненный, оригинальный и острый ум, и рядом с этим поразительное отсутствие культуры и узкий до чрезвычайности кругозор, поразительная застенчивость и даже дикость и, рядом с этим, безумный порыв и необузданная вспыльчивость, не знающая пределов расточительность и удивительное отсутствие самых элементарных требований комфорта…»

Немного неожиданно звучащую здесь «расточительность», очевидно, следует понимать как траты Унгерном личных денег на улучшение быта подчиненных. Барон не делал различия между своими деньгами и хозяйственными суммами своей сотни отнюдь не в том смысле, который обычно вкладывается в эти слова, и, похоже, считал собственный карман – тоже казенным достоянием. Таким мы увидим его и на Гражданской войне; тогда же повторится – в бо́льших масштабах, как в увеличительном стекле, – и манера ведения боевых действий, которая была свойственна сотнику Унгерну, еще не выросшему в генерала, и бои Азиатской конной дивизии где-нибудь под Троицкосавском будут разыгрываться едва ли не точно по тому же сценарию, что и разведка сотни партизан у местечка Бледенск: тактическая небрежность, грозящая посадить весь отряд в мешок; безумная смелость, опрокидывающая расчеты противника вместе с ним самим; яростное пренебрежение всеми обстоятельствами, а из всех вариантов маневра инстинктивный и оттого незамедлительный выбор – всегда идти на прорыв, на «ура», лицом к лицу с врагом; и черта, которая станет для Унгерна роковой: переоценка сил своих подчиненных (из описания боя: «Сотник повернул опять на восток, и уже люди, задыхаясь от бега, не могли перейти в контр-атаку…»). Барон уже не прежний своенравный юноша, медлящий вылезать из постели по побудке в Морском корпусе, – опыт одиноких скитаний укрепил и закалил его, а былое своеволие превратилось в железную волю, придающую силы даже измотанному организму. «Двужильный» Унгерн отныне и навсегда выносливее своих солдат, и непонимание этого будет впоследствии стоить ему жизни.

Но это произойдет не скоро. Мировая война продолжается, и в безумных метаниях сотника его боевым товарищам невозможно разглядеть будущего генерала, бросающего в атаку полки с той же легкостью, что и взводы.

Не ужившись и в партизанском отряде, он уже в апреле 1916 года возвращается в Нерчинский полк, получает там Высочайшие приказы о производстве в подъесаулы и есаулы за боевые отличия и сразу вслед за этим преподносит своему несчастному командиру новый подарок, в ноябре угодив под следствие и военный суд за избиение комендантского адъютанта в тыловых Черновицах. Прапорщик, за отсутствием мест отказавшийся выписать удостоверение на получение номера в гостинице, в сущности, просто попался под горячую руку подвыпившему барону, который вдобавок с кем-то его перепутал. Под боевой клич «кому тут морду бить?!» Унгерн легко обратил адъютанта в бегство и в пылу погони ударил его ножнами шашки по голове. «Я страшно сожалею, что оскорбил не того адъютанта, который отличается своим некорректным отношением к офицерам, а другого, и вообще сожалею о случившемся», – по-видимому, искренне будет объяснять барон, но чистосердечное раскаяние от наказания его не избавит. Впрочем, наказание окажется достаточно мягким (подействовали аттестации командира полка – «офицер, выдающийся во всех отношениях, беззаветно храбр, рыцарски благороден и честен, по выдающимся способностям заслуживает всякого выдвижения», – и начальника дивизии – «лично преклоняюсь перед ним как пред образцом служаки Царю и Родине»): всего лишь двухмесячный арест.

Начавшийся после Февральского переворота развал Российской Армии барон наблюдает уже на Кавказском фронте, куда переводится, быть может, вместе с однополчанином и приятелем, есаулом Г. М. Семеновым – будущим знаменитым Атаманом. Новые условия побуждают к поискам и новых путей восстановления боеспособности фронта, и Семенов выдвигает идею монгольско-бурятских конных добровольческих формирований; однако Унгерн, вопреки всему, что мы привыкли слышать о его любви к монголам, остался к этому проекту равнодушен и «взял на себя организацию добровольческой дружины из местных жителей – айсоров[156]156
  В первоисточнике – «айсаров». – А. К.


[Закрыть]
».

Этим «айсорским («ассирийским») проектом» если и не опровергаются, то по крайней мере серьезно подрываются все утверждения об особом отношении барона к монголам и их религии. Разрозненные горные племена Северо-Западной Персии и Турецкого Курдистана не только исповедовали несторианство (еретическое учение, в V веке отколовшееся от Православия), но и относились к семитам, что, согласно всем навязанным нам стереотипам, должно было оказаться для Унгерна совсем уж неприемлемым. В действительности же он охотно берется за дело, и, по свидетельству Атамана Семенова, вскоре «дружины эти, под начальством беззаветно храброго войскового старшины[157]157
  Так Атаман называет барона уже начиная с весны 1917 года; Унгерн действительно был представлен к производству в этот чин, хотя достоверных сведений о том, что оно состоялось, у нас нет. – А. К.


[Закрыть]
барона Р. Ф. Унгерн-Штернберга, показали себя блестяще». Непривычные к регулярному строю (один из офицеров «ассирийских войск», не обинуясь, именовал впоследствии своих подопечных попросту бандами), в значительной части – выходцы из горных районов, айсоры были пригодны лишь для партизанских операций; Унгерн же не только любил, но в каком-то смысле и умел воевать только таким образом, и охотно выбрал айсоров, вместо «желтых буддистских орд» становясь во главе «семитских несторианских банд»…

Но, убедившись в тщетности попыток оздоровления разложившихся войск и, возможно, получив от Семенова известия о том, что в Забайкальи заваривается нечто более интересное, барон в конце ноября 1917 года уже оказывается в семеновском отряде на станции Даурия, попав к самому началу открытого противоборства. «Этот тип должен был найти свою стихию в условиях настоящей русской смуты, – писал через несколько лет о нем барон Врангель. – В течение этой смуты он не мог не быть хоть временно выброшенным на гребень волны, и с прекращением смуты он так же неизбежно должен был исчезнуть». Не менее правдоподобно звучало бы и утверждение, что сама «смута» просто не могла бы прекратиться, пока «Даурский Барон» еще оставался на исторической сцене; и неоспоримо, что для этого сильного, цельного и фанатичного в своих убеждениях человека начинавшаяся борьба в случае поражения не могла бы окончиться иначе, как гибелью.

Представить его «на покое» с этих пор уже невозможно.

* * *

Список первых семи «семеновцев», пошедших за молодым есаулом против, казалось, всей обезумевшей России, по праву открывает имя барона Унгерна, и оно же приобретает известность, начиная с первых операций крохотного отряда по разоружению запасных полков и ополченских дружин в полосе отчуждения Китайской Восточной железной дороги.

По-видимому, в начале января 1918 года Унгерн был назначен комендантом станции Хайлар, на этом посту занимаясь не только разоружением и изгнанием большевизированных войск, но и формированием на их месте полков из представителей двух монгольских племен – баргутов и харачинов. Усиливаясь за их счет, Семенов предпринимает попытку взять под свой контроль и всю Баргу – населенную преимущественно монголами западную часть Маньчжурии, административным центром которой и был Хайлар. Позднее это подавалось как стремление «очистить от большевиков свой тыл», однако скорее речь шла о восстановлении русского влияния в значительной части Цицикарской провинции Китая. Поэтому столкнуться Унгерну пришлось с китайскими властями, тем более обеспокоенными, что руководимые русским офицером баргуты были подданными Китайской Республики. Попытка не удалась, и базой семеновского отряда по-прежнему продолжал оставаться отрезок железной дороги от Даурии (одна из последних станций на русской территории) до Хайлара.

В первых попытках наступления Семенова на Читу в январе – марте 1918 года Унгерн участия не принимал, формируя пополнения и ведя оживленные переговоры и переписку с самыми различными силами, готовыми стать под русские знамена. При этом он не брезгует не только дикими монгольскими родами и дезертирами из китайской армии, но и откровенными разбойниками-хунхузами. С идеальной точки зрения это может выглядеть нечистоплотным и безнравственным, но горстке русских офицеров приходилось считаться с реальной политической обстановкой: любой хунхуз, не завербованный ими, не просто грозил обратиться в первобытное состояние, разрушая тылы и нападая на коммуникации во имя банального грабежа, но мог и объявиться «интернационалистом» в лагере их противников, поскольку большевики вообще охотно принимали к себе национальные подразделения, щедро оплачивая их службу награбленным русским достоянием. Тем же духом «реальной политики» веет и от рекомендации Унгерна Атаману, отдающей некоторым цинизмом: «Вообще мое частное мнение, что именно надо стремиться, чтобы китайские войска на Твоей службе воевали с большевиками, а Манжуры и Харчины[158]158
  Правильнее – «маньчжуры и харачины». – А. К.


[Закрыть]
и Баргуты с Китаем». Такие рассуждения заставляют вспомнить основополагающий колониальный принцип «разделяй и властвуй», и сходство здесь, кажется, не только внешнее.

В гипотезах относительно психологии барона Унгерн-Штернберга и его внутреннего мира обычно перебирается ряд вариантов – от «евразийца» до «панмонголиста», – несмотря на свое видимое многообразие в сущности сводимых к предположению, что он полностью отрешился от культуры, в которой был воспитан и вырос, и «порвал связь с создавшей его Европой», «делаясь действительным членом в семье народов… мистически влекущей его Азии». На самом же деле тип, который кажется нам наиболее подходящим для описания личности барона, – это тип колониального или, в русских условиях, окраинного служаки, включающий в себя как героев Купера или Киплинга, так и наших «кавказцев», «туркестанцев», «заамурцев»… Сжившиеся с краем, куда забросила их судьба, но отнюдь не натурализовавшиеся в нем, перенявшие многие из местных методов ведения войны и отлично умеющие применяться к условиям природы и нравам населения и противника, но не перестающие быть офицерами своей армии и подданными своей короны, с пониманием и не без симпатии, иногда чрезмерной, относящиеся к «туземцам», – все они все равно осознают себя европейцами, несмотря на то, что многое в них шокировало бы иного европейца. В нашем случае различие состоит в том, что литература среди прочих черт приписывает этим персонажам неизменные добродушие и гуманность, и впрямь трудно сочетающиеся с образом барона Унгерна, уважение к которому в многочисленных рассказах соседствует с неизменным страхом.

Эта страшная слава укрепляется еще более после вступления «семеновцев» в Забайкалье в сентябре 1918 года. Об участии Унгерна в летних боях ничего не известно, а IV-й степени «Ордена Святого Георгия образца, установленного для Особого Маньчжурского Отряда», – награды, как явствует из самого названия, боевой, – он был удостоен «за то, что, командуя взводом, в январе 1918 г. разоружил Хайларский гарнизон в составе батальона». В дальнейшем же, помимо разовых поручений, самым неожиданным из которых стало назначение «заведующим и руководителем работ по добыче золота» на Нерчинских приисках, барон по-прежнему остается привязанным к железной дороге: вверенный ему двухсотверстный участок лишь «перемещается» теперь из полосы отчуждения на русскую территорию, простираясь от станции Оловянной до границы и имея «административным центром» Даурию, по которой и сам Унгерн, произведенный Атаманом в полковники, а к концу 1918 года и в генерал-майоры, получает прозвище «Даурского Барона».

* * *

Даурия была последней относительно крупной станцией перед границей, и таким ее географическим положением определялись «таможенные» функции, взятые на себя бароном и навлекшие на него многочисленные обвинения в грабежах и расправах. Того, что Унгерн творил суд скорый и немилостивый, не отрицал и единственный, наверное, из его подчиненных, кто оставил уравновешенные и информативные воспоминания – полковник В. И. Шайдицкий, при перечислении чинов немногочисленного унгерновского штаба упомянувший и такого: «Генерал-Майор Императорского производства, окончивший Военно-Юридич[ескую] Академию, представлявший из себя военно-судебную часть штаба дивизии в единственном числе и существующий специально для оформления расстрелов всех уличенных в симпатии к большевикам, лиц, увозящих казенное имущество и казенные суммы денег под видом своей собственности, драпающих дезертиров, всякого толка “сицилистов”, – все они покрыли сопки к северу от станции, составив ничтожный процент от той массы, которой удалось благополучно проскочить через Даурию – наводящую ужас уже от Омска на всех тех, кто мыслями и сердцем не воспринимал чистоту Белой идеи». И хотя упоминание о «чистоте идеи» в таком контексте звучит едва ли не кощунственно… для лучшего понимания ситуации следует присмотреться к ней пристальнее.


  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации