Текст книги "Русский Колокол. Журнал волевой идеи (сборник)"
Автор книги: Иван Ильин
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 58 страниц)
Ходячая фраза, утверждающая, что «Церковь аполитична», требует внимательного и ответственного анализа. В ней заключается целый ряд исторических ошибок, религиозных соблазнов и государственных опасностей.
В слове «а-политична» – первое «а» равносильно отрицательному (=не). Что же отрицается им? Партийность ли Церкви? Или призвание Церкви к завладению светскою властью? Или ее живое и творческое отношение к государственному строительству вообще? С самого начала ясно, что на эти различные вопросы могут и должны быть даны совершенно различные ответы.
Церковь, конечно, не есть политическая партия. Она вообще не «партия», т. е. (буквально) не часть: она призвана не к делению и разделенности, а к мировому единству и всецелости (=«кафоличности»). Православная Церковь утверждает за собою религиозную истину о бытии Божием, о смысле мироздания и о спасении человеческой души; другие религиозные учения и исповедания – суть для нее не равноправные церковные «партии», а неистинные учения и неверные исповедания. Юриспруденция и политика могут условно признавать «множество» разных «Церквей»; но религиозно-верующий знает одну, единственную, истинную Церковь, истина которой (согласно его вере) свободно озарит и соединит однажды все человеческие души.
Итак, Церковь не может признать себя религиозной партией. Тем более она не есть политическая партия.
Церковь есть религиозный союз. Политическая партия не есть религиозный союз.
Церковь имеет догматы, таинства и каноны. Политическая партия их иметь не может и не смеет.
Церковь исходит из веры и ею строится дух человека. Политическая партия исходит из соображений государственной целесообразности и хозяйственной пользы и ими направляет внешнее поведение человека.
Церковь по установлению своему благодатна; она есть орудие Царства Божия. Политическая партия устанавливается человеческим произволением и есть порождение земной государственности.
Церковь ищет перерождения души и духа. Политическая партия ищет государственных и хозяйственных реформ.
Церковь не ищет светской, государственной власти. Политическая партия добивается именно светской, государственной власти.
Церковь не борется силою и понуждением. Политическая партия добивается для себя именно права бороться понуждением и силою.
Итак, по самому существу своему и по всему существу своему Церковь не может и не должна становиться политической партией; а политическая партия не может и не смеет становиться Церковью. Церковь, становящаяся политическою партиею, унижает и извращает свою природу.
Но этого мало: Церковь не может и не должна связывать себя ни с какою бы то ни было политическою партиею, ограничивая доступ к себе другим партиям. В каждой партии могут участвовать люди разных исповеданий; а в каждую Церковь могут входить люди разных партий. Принадлежность к политической партии сама по себе не может быть тем смертным грехом, за которым следует церковное отлучение. Связанность Церкви с одною партиею делает ее партийною Церковью; этим она низводит свое представление о Царстве Божием до уровня политической целесообразности и изменяет своей кафоличности; в то же время она придает данной политической партии значение благодатной исключительности и тем сеет величайший соблазн в душах.
Точно так же Церковь не призвана к светской власти, к ее захвату и подчинению. Церковь и государство взаимно инородны, подобно тому, как инородны Церковь и политическая партия: по установлению, по духу, по достоинству, по высшей цели и по способу действия. Государство, пытающееся присвоить себе силу и достоинство Церкви, творит кощунство, грех и пошлость. Церковь, пытающаяся присвоить себе власть и меч государства, утрачивает свое достоинство и изменяет своему назначению. Государство не может действовать благодатно: установлять догматы, совершать таинства, растить Царство Божие. Церковь не должна брать меча – ни для насаждения веры, ни для казни злодея, ни для войны. Бесспорно, государство выше политической партии так, как родина в целом выше всех своих частей; но и партия и государство остаются учреждениями человеческого порядка и земного ранга[93]93
Здесь уместна следующая цитата из Хрисанфа: «Прямо Евангелие ничего не говорит о жизни общественной и не касается непосредственно ее устройства: оно выше и шире этой жизни; оно все дух и жизнь (Ин. 4, 63) в смысле общих духовных начал, которыми оно проникнуто. Основатель христианства открыто возвещает, что учение Его, как и Он сам, не от мира. И в этом отношении христианская религия есть единственная из религий, вполне отрешенная от временных, случайных и изменчивых форм жизни, единственная религия в собственном смысле слова; потому что только религия не знает ничего, что вне ее задачи и целей; тогда как все древние и исторически известные религиозные учения представляли собою в большей или меньшей степени смешение элемента религиозного с научным или общественным, указывали и предписывали известные частные формы социального быта, сообщали правила для внешней, обыденной жизни. Это также факт, возвышающий Евангелие над всеми известными религиозными учениями и свидетельствующий о том, что евангельская истина выше всего того, что касается бытия преходящего и обусловленного временем и пространством. Но по тому самому, что христианское учение стоит выше временных форм жизни, по тому самому, что оно указывает основные, духовные начала жизни, требует обновления духа и сердца в человеке и дает средства для этого нравственного перерождения, оно не может не касаться и земного быта человеческих обществ. Не было религии, которая бы так отрицала всякую связь свою с формами и целями общественной жизни, и вместе с тем не было и нет религии, которая бы так широко и глубоко, так постоянно и неизменно влияла на устроение временной жизни человека и человеческих обществ. Основатель христианства не заявлял о Себе, что Он призван быть преобразователем общественной жизни народов, напротив, устранял все, что могло вести к мысли об этом; а между тем Его учение произвело всемирный переворот в человеческой истории и отделило историю древнего мира от новой, христианской истории неизгладимыми чертами. Так и должно было быть. Новые и всеобщие нравственные начала, вместе с обновлением духовных сил человека, не могли не оживотворить и не обновить внешнего быта человеческих обществ. Высокое достоинство человека, созданного для жизни вечной, открыто и осязательно засвидетельствованное чудом воскресения Христова, высокий и беспредельный идеал жизни, так ясно указанный новой религией, нравственное начало любви и самоотвержения – вот те животворные силы, которые принесла с собою миру новая религия и которые не могли не отразить своего влияния и на гражданской жизни народов. Евангелие не имело целию сообщать человеку знание в строгом смысле слова, то есть в смысле, отличном от понятия о религиозном знании или вере. Если ветхозаветная религия в противоположность другим древним религиям мало касалась или почти вовсе не касалась вопросов о небе и о земле в значении физическом или естествознательном, то тоже еще более решительно нужно сказать о Евангелии. Оно проповедует нам о любви к нам Небесного Отца, о нашем грехе и искуплении, о надежде на жизнь в вечности – и только; все прочее ниже его задачи. Но оно сказало о вечном, не умирающем достоинстве нашего разума, о том, что он есть образ вечного Божественного Слова и что Слово Божие воплотилось и жило с человеками, чтобы научить их вечной истине и возвестить им, что в будущем ожидает их непосредственное видение и познание самой беспредельной истины. Здесь основы и побуждения к тому умственному развитию народов, какое началось со времени явления христианства, и к тому открытию тайн природы и господству человека над нею, которое, вместе с временем, более и более увеличивается и так изумляет нас самих в последние дни. Так действует разум, освободившийся от уз неразумной природы, которую люди обожали в язычестве, сознавший свое высокое превосходство пред слепыми и бездушными мировыми силами и уверенный в своем вечном достоинстве и в бессмертии своего знания и достояний науки.
Не установляет Евангелие и правил для взаимного отношения между людьми; но оно дает общее начало бескорыстной, самоотверженной любви к ближнему, кто бы он ни был, и нравственного равенства и единства между всеми, несмотря на различие полов, состояний и народностей. Во Христе, говорил апостол Павел, нет ни еллина, ни иудея, ни варвара, ни скифа (Колос. 3, 11), ни раба, ни свободного, ни мужеского пола, ни женского, но в Нем все одно (Галл. 3, 28). Идея равенства и свободы людей, высказанная со всею ясностию, не могла не повлиять и на внешний быт человеческих обществ. Равенство это и свобода были чисто духовные, прямо не касавшиеся социального состояния человека; христианин мог быть духовно свободным и был таким, если и оставался во внешнем рабстве. Но нравственное состояние, происшедшая в нем перемена не могли, хотя и не вдруг, не изменять, в большее или меньшее соответствие с ними, и бытового положения людей. Из сферы чисто нравственной и духовной идея свободы естественно переходила и в сферу жизни общественной. Вот почему пал и древний Рим с его старыми началами рабства и подавления человеческой личности государством. А затем вся история христианских народов представляет постепенное и возможное изменение и семейной и общественной жизни по идее нравственно-религиозного равенства и свободы.
Не определяет Евангелие и вообще никаких политических форм жизни, как делала это большая часть древних религий; это было бы также ниже его цели и задачи. Формы политического быта зависят от случайных причин, от территориальных и других условий жизни и исторических обстоятельств, и оттого различно вырабатываются складом народной жизни; а всеобщая религия не имела дела и не могла иметь его с формами вообще; она давала истину на все времена, указывала на общую норму жизни и притом не внешней, а внутренней, духовной. Она – первая из религий, отделившая элемент религиозный от гражданского, Божие от кесарева, то, что принадлежит небу, от того, что касается земли. Это отделение государственной стихии от религиозной, вполне соответственное с чистою идеей религии, в противоположность смешению общественного с религиозным во всем древнем мире, не исключая и религии евреев, составляет также характеристическую особенность христиан ства. Но, несмотря на это или по этому самому, не было и нет формы политической жизни, которой бы христианство не осмысляло и не возвышало своими вечными духовными началами братской любви и нравственной свободы; потому что для всех политических форм жизни эти начала одинаково нужны и животворны; потому что благо жизни всех народов зависит от справедливости, от ослабления своекорыстия и от единодушного братского содействия общей пользе. Христианство не отвергло ни одной из бывших политических форм и не определяло новой; но в своих нравственных началах указало единый и для всех народов одинаково необходимый идеал общественных отношений, к которому они должны приближаться сообразно с историческими и другими условиями быта.
Нет прямого слова в Евангелии и о международных отношениях, и – потому же, почему нет речи о народном и кесаревом; но возвещенные им нравственные начала определяли собою и то изменение во взаимных отношениях народов, какое неминуемо должно было начаться с явлением христианства и постепенно развиваться по мере проникновения этих начал в жизнь человечества, и какое действительно открылось в последнее время. Богочеловек есть идеал жизни для всех народов без исключения: Он все и во всех; Дух Утешитель есть Дух всеобщей и вечной истины, всеобъемлющий и все исполняющий, Дух единения, общности и любви. А любовь к ближнему не знает национальных разностей, не ограничивается ими. По этой великой идее единства всего человечества и созидается жизнь христианских народов, постепенно приближаясь к ее требованию. Велики в этом отношении успехи евангельской идеи в наше время, хотя эгоизм и не исчез еще и едва ли совершенно исчезнет на этой грешной земле. Поразительно и то, как в последнее время, под влиянием христиански просвещенного ума, этому объединению стала служить и сама природа в тех вновь открытых силах, которые так сокращают для нас и время и пространство» (Епископ Хрисанф.
Религии древнего мира в их отношении к христианству. СПб., 1878. С. 378–383).
[Закрыть].
В этом смысле Церковь «а-политична»: задача политики – не есть ее задача; средства политики – не суть ее средства; ранг политики – не есть ее ранг.
Но означает ли это, что Церковь не должна стоять в живом и творческом отношении к государственному строительству и к бытию Родины?
Отнюдь нет. И Русская Православная Церковь в истории всегда поддерживала и впредь будет поддерживать это отношение к русскому государству.
Церкви есть дело до всего, чем живут или не живут люди на земле. Ибо живая религия есть не одна сторона жизни, а сама жизнь и вся жизнь. Все, чем живут или не живут люди – или уводит их от Царства Божия, или ведет их к нему; и Церковь обо всем этом может и должна иметь свое суждение, – открытое, авторитетное, одобряющее или осуждающее. Но это суждение должно иметь своим мерилом именно Закон Божий и Царство Божие; а отнюдь не политическую целесообразность и не хозяйственный или партийный интерес. И это суждение никогда не должно проводиться в жизнь на путях светской государственности. Церковь вправе благословить и не благословить; она вправе анафеманствовать. И в суждениях своих она должна блюсти свою полную религиозную свободу и независимость, не угождая и не приспособляясь, а если надо, то приемля и гонения (Иоанн Златоуст, Филипп митрополит, патриарх Тихон).
Члены церковного союза подчинены государственным законам в своем внешнем поведении; но совесть их не подчинена никаким государственным велениям. И произнося свои суждения и осуждения, Церковь этим отнюдь не вмешивается в политику, но пребывает в пределах созидаемого и блюдомого им Царства Божия. Церковь призвана, Церковь обязана указывать людям, – и царю, и чиновникам, и гражданам, то в личной беседе, то в проповеди, то во всенародном воззвании, – где именно их дела, их установления или страсти вредят делу Царства Божия. В этом ее учительная власть, от которой ее ничто и никак освободить не может. И вторжением в политику это стало бы только тогда, если бы Церковь подменила свое религиозное мерило – земным, или обратилась бы к земным, политическим средствам.
При таком, подлинно православном понимании дела Церкви никак не может быть безразличным, что именно делается в народе и что именно творит государственная власть. Промолчит ли она, если в народе возникнут кровавые и жестокие игрища? или если распространяются формы публичного разврата? или если черная месса войдет в погибельную «моду»? Промолчит ли она, если правительство узаконит многобрачие? или разрешит торговлю гашишем? или отменит преподавание Закона Божия? или установит избирательную систему, при которой право голоса будет принадлежать только удостоверенным святотатцам? или введет декретом новую обязательную религию – магометанство, католицизм? И если не промолчит – то это будет тоже «вторжение в политику», в «царство кесаря»?
Государственная власть не судья в догматах, таинствах и канонах. Зато вопросы правопорядка решает она; и члены всех церковных союзов подчиняются ее законам. Но Церковь – судья во всем, на что падают лучи Царства Божия, не исключая и самых вопросов государственного устройства.
Государство правит. Церковь учит. Во внешнем и земном – государство повелевает и Церкви. Во внутреннем и благодатном – Церковь учит и государство. Государство не покушается на учительную и спасающую власть Церкви. Церковь не покушается на учреждающую и упорядочивающую власть государства. Но государство есть оборона и опора независимой Церкви. А Церковь есть духовник и ангел-хранитель христианского государства. Обоюдная формальная независимость обеих властей; взаимное непосягание и невторжение; и взаимная помощь: каждая власть помогает другой по-сво ему, в ту меру, в какую другая нуждается в этой помощи…
Вот древнее, исконное, русское-православное разрешение вопроса. Церковь отнюдь не была «отделена»[94]94
Идея отделения церкви от государства – масонская идея. Она возобладала в большинстве современных государств, за исключением немногих: Израиля, Греции и еще некоторых.
[Закрыть] от государства; напротив: пеклась о нем, помогала, учила, советовала, благословляла, ободряла, осуждала и отстаивала. И государство отнюдь не было отделено от Церкви; напротив, ограждало, поддерживало, облегчало, жертвовало, «вкладывало», советовалось и принимало благословение, освящение и благодать.
Церковь отнюдь не была ни безгосударственна, ни противогосударственна. Царство «кесаря» стремилось по-сво ему служить Царству Божию; а Церковь учила, как надлежит лучше вести это служение.
Не благословили ли епископы Владимира Святого казнить разбойников по суду? И не на Послание ли апостола Павла к Римлянам они ссылались при этом? Не вдохновил ли преп. Сергий Радонежский Дмитрия Донского к кровавому побоищу с татарами? Не помогали ли великим князьям освобождать Русь от татар и собирать ее всея России чудотворцы Петр и Алексий? Не митрополит ли Макарий ввел первое царское коронование? Не митрополит ли Филипп обличал Грозного Царя до самой своей мученической смерти? Не Гермоген ли поднял православную и патриотическую Русь на поляков и разбойников? Не митрополит ли Ростовский Кирилл строил и вел ополчение вместе с князем Пожарским? Не патриарх ли Филарет Романов устроил патриаршее ведомство для борьбы с гражданскою неправдою на Руси?
Что же, православно ли мыслят те, кто требуют «отделения Церкви от государства» и настаивают на том, что все политические события и явления должны быть «безразличны» Православной Церкви? Не ересь ли пытаются они навязать нам?
Два раза изнемогала Русь в своей истории от порабощения иноземцами и иноверцами. Преподобный Сергий воззвал к ней в первый раз и вдохновил ее к освобождению. Святейший Гермоген воззвал к ней во второй раз и вдохновил ее к очищению и воссоединению.
Ныне Россия изнемогает в третий раз, порабощенная безверным и безбожным, инородным и международным скопищем. И ныне, как и встарь, она ждет, что прозвучат зовущие и вдохновляющие голоса ее святых и святителей.
Церковь не может и не должна быть партийною и мерить политическим мерилом. Но разве «третий интернационал» есть политическая партия? Но разве безбожное кощунство, религиозное совращение и нравственное растление целого народа, великого народа и православного народа, разве дело посягающего антихриста не весит на священных весах Царства Божия, не взывает к церковному осуждению, не побуждает благословить тот меч, который некогда благословили Сергий и Гермоген?!
Господи! Возроди в Православной Церкви дух пророческий и водительный!
Господи! Спаси Россию!
Среди многих легенд о неукротимом Роланде[96]96
В русском переводе, вышедшем в XIX веке, он назван «неис товым» Роландом, не истовым (?!).
[Закрыть] есть одна, исполненная глубокого смысла и символического содержания. Ее фабула такова.
Однажды друзья рассказали Роланду, что где-то, неподалеку, посреди глубокого озера, на пустынном острове – возвышается мрачный, неприступный замок, а в нем живет злой, старый волшебник. Еще никому не удавалось проникнуть внутрь замка, ибо волшебник убивал своих врагов на расстоянии – чем-то невидимым: блеснет огонь, грянет гром и нападающий падает пораженным.
Не задумываясь, Роланд решил, что он должен сразиться со злодеем и избавить от него мир. Он находит озеро, садится в лодку и бесстрашно едет один к чуть виднеющейся с берега громаде замка, как бы поднимающейся прямо из воды. И вот, когда он был уже совсем близко и все кругом было так тихо, что казалось, будто замок необитаем и как бы умер, – вдруг блеснул огонь, что-то загремело и ударило в воду рядом с лодкой… Еще и еще раз… Но чудом невредимый, рыцарь с одним мечом в руках добрался до острова, ворвался в замок и убил волшебника: маленького, тщедушного старика. А на полу, рядом с ним, он нашел его таинственное, злое оружие… Это была какая-то странная палка, с механизмом посредине, кончавшаяся длинной железной трубкой. Роланд взял его с собой, отъехал на самое глубокое место, с презрением разломал это подлое оружие на куски и выбросил в воду.
Но, совершив свой подвиг, Роланд в первый раз в жизни почувствовал, что победа не дала ему радости. Глубокая тоска охватила его душу.
– Вот, – думал он, – я убил этого гнусного старика и уничтожил его злое дело; но я не спас этим мир от коварства и хитрости. Наступит когда-нибудь время, когда кто-нибудь другой придумает такое же оружие и когда каждый сможет его иметь. И это будет означать, что пришла смерть рыцарству. Ибо если каждый, самый ничтожный и робкий, прячась, не в открытом и честном бою, не осмеливаясь даже подойти к своему врагу, сможет поразить издалека самого храброго и самого сильного, – рыцарство умрет: это будет днем смерти героизма и доблести, мужества и отваги. Это будет означать, что миром начнут править не самые прямые, благородные и доблестные, а самые коварные, расчетливые и хитрые…
Таково содержание этого прекрасного, пророческого рассказа.
Меня не смущает наивность этой легенды. Она придает ей только особую прелесть и не мешает ощутить всю глубину ее содержания. Мне не важно сейчас: «прав» ли был храбрый и не мудрствовавший рыцарь? Прав ли он был, думая, что до него миром правила отвага и доблесть, и не ошибался ли он, боясь, что какое бы то ни было изобретение сможет хоть когда-нибудь устранить героизм, сможет потушить извечную и неугасимую человеческую потребность. Мне не это важно. Говоря «по-современному», мы сейчас, пожалуй, даже упрекнули бы Роланда в преувеличенном представлении о значении «материальных факторов». Но за всем этим в легенде остается яркое изображение столкновения двух извечно борющихся начал, двух человеческих типов и психологий; в ней остается и элемент подлинного пророчества. Ибо несомненно, что та эпоха, о которой с таким ужасом, тоской и омерзением, по рассказу легенды, думал Роланд, – уже наступила; в эту эпоху жили наши отцы, а мы сейчас доживаем и изживаем ее…
В чем же выразилась эта новая эпоха и что же изменилось в судьбах героизма?..
– Не в могучем ли и беспредельном росте техники? Но мы-то знаем теперь, что «с появлением ружья» – героизм не умер; что вообще нельзя материально умертвить того, что бессмертно… и что с новыми техническими достижениями люди лишь углубляют, разнообразят и расширяют способы проявления извечной человеческой потребности и страсти, – виды человеческого героизма…
Может быть, иные, новые условия жизни (социально-экономический фактор) породили иные нравы, иные потребности, в результате которых умер герой и родился новый «средний человек»? Да, конечно, душа каждой эпохи неотрываема от ее тела. Но мы как раз отрицаем неизбывную зависимость человеческого духа от его тела и от социального фактора…
Или, быть может, все сводится к тому «движению» в бесконечном «историческом пространстве», которое даже движением может быть названо лишь в смысле смены поколений и которое почему-то называют «прогрессом»? Но я думаю, что историческое «движение» совсем не есть еще тем самым движением вперед и что не всякое развитие есть уже прогресс. Мне чужд этот наивный позитивистический мистицизм, эта «религия» самодовлеющего «движения» или «прогресса».
И именно поэтому я думаю, что объективная историческая справедливость легенды заключается не в том, что «героизм умер», а в том, что он угашался и погашался теми идеями, которые господствовали в изживаемую нами эпоху. Идеи вообще имеют свою жизнь и свое движение; они не зависят в конечном счете ни от технически-материальных, ни от социальных факторов; они не зависят и от мнимо новых и мнимо «прогрессивных» условий жизни. Они изживаются и теряют свою жизненную силу.
И вот, господствовавшие идеи ныне уже уходящей эпохи – в своих умыслах и намерениях «отменяли» героизм, или в лучшем случае «устраняли» и отстраняли его за ненадобностью. А люди этой эпохи, те, которые эти идеи восприняли, «растленные» этими идеями, всеми силами психически отталкивались от героизма. Закоренелые и верные сторонники этих идей, пропитавшие ими свои вкусы, навыки и эмоции, не могли не ощущать героизм, как пережиток старого, в лучшем случае наивного и «глуповатого» времени; в худшем случае они относили некоторые проявления его прямо к эпохе господства грубой силы; это еще ничего, если они считали его только смешным («ридикюль»), чаще – варварским, низменным, не «прогрессивным», признавая и «легализуя» лишь некоторые его формы, не понимая, что стихия его всегда и во всем едина; – ибо, конечно, Роланд и Галилей, Колумб и Гус, и все те бесчисленные «маленькие герои», творцы жизни на всех ее путях и во всех ее областях, – суть братья по духу. И если, в изживаемую нами эпоху, одни из них признавались, а другие отрицались, то это показывает только, что признавалась не стихия героизма, а лишь та (своя) область, в которой данный человек действовал, хотя бы и героически. Это показывает, что самого героизма, как верного жизненного метода, как нормального творческого начала, – не воспринимали, отрицали его, чурались. Но о каких же именно идеях идет речь? Культ большинства, поиски «среднего арифметического», неизбежное стремление все снизить, а иногда и срезать возвышающиеся над толпой головы, тяга к срединности, страсть уравнительства, «сладострастие уравнения», – таков тот еще недавно безраздельно господствовавший комплекс идей и чувствований, из-под власти которого мы только еще начинаем высвобождаться[97]97
В дальнейшем мы будем говорить только о проявлениях ге роизма в общественной и государственной жизни.
[Закрыть].
Культ и пафос героизма предельно эти идеи исключают. Они абсолютно с ними несоединимы и даже прямо им противоположны. Культ героизма есть культ исключительной личности; тем самым он утверждает неравенство как некую неизбывную стихию жизни, как суровый и жестокий закон самой жизни, как источник творчества и движения. Неравенство есть предпосылка героизма. Более того: если так обстоит в логической плоскости, то еще разительнее психологическое взаимоотталкивание между культом невыделяющегося и пафосом выдающегося.
Представим себе на минуту, что тот пресный «земной рай», тот «истинный прогресс», неосуществимыми идеями осуществления которого бредят «властители века сего», – когда-нибудь наступит… В этом мире, представляющем из себя комбинацию серого острога с прекраснодушно-слащавой сектантской молельней, – не оказался ли бы герой в положении Потока-богатыря, попавшего в анатомический театр (см. у графа А. К. Толстого)? Но и более того, – герой был бы помехой, врагом этого «рая», ибо он, даже не борясь с ним, одним своим присутствием – опрокидывал бы его. В этом раю герой, наверное, был бы объявлен «врагом народа» и «социально опасным элементом»…
Последовательное, до конца додуманное философское оправдание и приятие героизма как одного из необходимых элементов подлинной и живой жизни есть признание и приятие неравенства. И еще более, – это есть признание того, что мир лежит во зле, которое неустранимо никаким «общественным договором», или «истинным прогрессом», или «декларацией Вильсона»[98]98
Вильсон Томас Вудро (1856–1924) – 28-й президент США (1913–1921), демократ. В 1918 г. выдвинул программу мира «Декларация Вильсона», известную под названием «Четырнадцать пунктов». В нее входили, в частности, «свобода торговли», «свобода морей», урегулирование колониальных вопросов и др., способствовавшие усилению влияния США после окончания Первой мировой войны, в которую США вступили по инициативе Вильсона.
[Закрыть], во зле, борьба с которым требует непрерывного индивидуального подвига…
Все, чему «хозяева положения», «люди века сего» настойчиво учат доверчивые массы и низы народа, есть призыв к умерщвлению героя. Ибо они говорят народу, что он сам может и должен устраивать свою судьбу; они прививают ему вредные и усыпительные грезы «ни-в-ком-ненуждаемости», самонадеянной горделивости и всяческого «анти-водительства». Они говорят ему неправду о мире и жизни, неправду о законах, управляющих жизнью обществ.
«Тебе не нужны вожди, тебе не нужны герои! Ни за кем не иди! Веди и приказывай сам! Ты – хозяин, а мы твои слуги!..»
А с этим неизбежно связано и отвращение народного взора от неба…
…И сладкий горошек достанется нам!
А царство небесное мы воробьям
И ангелам Божьим уступим…
Так некогда аргументировал Бебель свою социальную утопию – стихами Гейне.
В каждом народе всегда есть элемент «детства» и святой детскости, – грубого, жестокого, наивного, но доверчивого и ищущего. И эту его тягу ввысь и вверх, все его неизбывные тяготы и бремена, и поиски того, кто бы вывел его из них, повел и помог, – они пытаются заместить самодовольством «сладкого горошка» и культивированием его собственных слабостей и пороков.
Образно выражаясь, можно сказать, что на окна его дома, в которые народ может видеть небо, они вешают зеркала, в которые он не должен видеть ничего, кроме самого себя…
Героя, подвижника, личным напряжением и усилием ведущего и спасающего народ, всегда вдохновленного идеей жертвы и служения, – они всегда старались оттеснить и заслонить, или в лучшем случае «ощипать». Для себя же они придумали звание «народных слуг» и «исполнителей его воли». И как часто здесь совершается тот самый обман, который произошел в известной, поистине символической сказке Пушкина о «работнике Балде»: ибо они нередко «служат» народу так же, как Балда «пронес» лошадь… сев на нее верхом…
Средний человек, если он утверждает свою «среднесть» как ценную и должную, – не может не бояться и не ненавидеть героя. Для людей с бедной эстетикой и с обильной завистью – герой есть конкурент, помеха и «затмитель»: из-за него можно остаться незамеченным и забытым. Средний человек, которому его собственная бескрасочность не внушает естественного чувства скромности, а «носится» им, как некий единственно приличный современный мундир и даже, как некое идейное знамя, должен чувствовать себя в присутствии героя примерно так, как почувствовали себя два полячка после появления в «Мокром» Дмитрия Карамазова: не у дел!…
Нужны ли республике герои? Французская революция, умертвившая короля, королеву и королевство (правда, чтобы создать вскоре империю!), быть может, впервые за все исторически обозримое время создавшая идейно насыщенную и напоенную духом республиканизма – республику, – та поначалу думала даже, что «республика не нуждается» и «в ученых». Это, конечно, было «некоторое» преувеличение. Но что господствующие идеи современности учат и убеждают, что республика не нуждается в героях – это несомненно; они могли бы свободно сказать толпе, что герой – «герой не ее романа…».
Если человек хочет узнать, с кем он имеет дело и даже познать себя, кто он сам, то самым верным способом является осознать и прочувствовать, не что он думает и говорит, а к чему его тянет, что его привлекает и притягивает к себе, что он считает красивым, какова его «эстетика». И вот как раз эстетика подлинного героизма прямо противоположна эстетике «героя современности». К чему копья и шлемы, когда есть векселя и биржа? К чему Наполеон и Великая Армия, когда есть Вильсоны, 11 пунктов[99]99
Так в оригинале; на самом деле было 14 пунктов.
[Закрыть] и Лига Наций?!
Так называемая «передовая демократия Европы» ведет сейчас последовательную и упорную борьбу с «военной психологией». Но в чем существо этой борьбы? Есть ли это только борьба за мирный труд, борьба против страшного и кровавого времени, против нового возможного кровопролития, материального разорения, социальных взрывов и культурного оскудения. Если бы мы вообразили, что этот разумный и законный мотив является единственным, – мы бы глубоко ошиблись. Может быть, в гораздо большей степени это есть попытка со стороны довоенных людей произвести некую духовную и идейную реставрацию; ибо это есть борьба против всего того, что рождено во время войны и благодаря ей; это есть борьба светской и обесцерковленной Франции с тою Францией, которая пошла во время войны в храмы, фигурально выражаясь, это есть борьба «Комбов»[100]100
Упоминается «Комба» – одна из патриотических организаций во Франции.
[Закрыть] с «Фошами»[101]101
«Фоши» – сторонники Фердинанда Фоша (1851–1929), маршала Франции. В Первую мировою войну он командовал армией, в 1917–1918 гг. начальник Генштаба, в 1918 г. верховный главнокомандующий союзными войсками.
[Закрыть]. И если современная Франция по-прежнему празднует, как национальный (?!) праздник, 14 июля, то война, быть может, уже возродила и оживила подлинно-национальный образ Жанны д’Арк, – образ не разделения, а единства, образ национального освобождения, а не образ взятия пустой Бастилии…
Я мог бы выразить это по-русски именами Златовратского[102]102
Златовратский Николай Николаевич (1845–1911) – русский писатель, близкий к народничеству.
[Закрыть] и Гумилева[103]103
Имеется в виду поэт Николай Гумилев (1886–1921).
[Закрыть], – не давая какого-либо догматического изложения сущности героизма. Ибо «смазать» противоположность этих человеческих образов невозможно: между ними надо выбирать. Кто теперь читает Златовратского и не знает Гумилева? Но этот вопрос неизбежно вызывает другой, общий: всегда ли живой ткани народной духовной жизни соответствуют те идеи, которые почитаются данной эпохой и входят в ее канон?.. – Можно ответить: почти никогда! Ибо жизнь движется быстрее; идеи консервативнее, чем действительность. Тот, в сущности, довоенный, «антигероический» канон, по-видимому, все еще является официальной «религией»; и в то же время довоенным жрецам уже приходится реставрировать его с огромными усилиями. Он уже не соответствует духу новой современности, он высвобождается из-под него, подобно тому, как живая ткань тела заставляет медленно отсыхать покрывающий ее струп. Ибо дух современности, имея опыт великой войны, не приемлет довоенного «канона», он уже напитан иным пафосом.
Война – это не только бич человечества, наряду с гладом, мором и землетрясением; но это есть то время, когда меркнут «Блоки» и расцветают «Гумилевы»; когда господином положения становится не Парис, а Гектор… Это не только господство грубой силы и злобы, время, когда замолкает поэт и ученый, артист и художник; но это также и время, когда рождается доблесть и мужество, отвага и честь, любовь и самоотверженность; – время появления новых людей с новой психологией, тех, кто привык быть хозяином своей жизни и смерти, – «Для кого не страшны ураганы,/ Кто изведал мальстремы и мель…» – время, когда рождаются герои.
Я хотел бы быть до конца понятым. Все здесь высказанное не есть только личное измышление. Я готов утверждать, что так же думают и чувствуют многие и многие, даже безотносительно к странам и национальностям, особенно люди известного поколения: и мои сверстники, и люди моложе меня. В этом смысле все изложенное есть как бы и некое свидетельское показание. Иллюстрируя это русскими примерами и образами, можно сказать, что люди этого поколения, искренно отдавая должное образу честного и либерального председателя земской управы, весь пафос которого исчерпывался «аптечками и библиотечками», впервые нашли, поняли и до конца возлюбили образ рядового Архипа Осипова, во всей его патриотической красоте и простоте…
Когда волей истории они, молодыми студентами, или даже юными мальчиками, вошли в казарму, через которую (хвала Богу!) почти все они прошли, – они с удивлением увидали на ее стенах ряд (пусть и лубочных!) картин героического и патриотического содержания. Это было для большинства из них ново… И они прежде всего не могли не задуматься над тем, почему в кабинете их отца висел портрет какого-то господина с бородой, росшей откуда-то из шеи, и почему там не было ни одного из тех, которые висели в казарме, которые говорили о чем-то новом и совсем другом…
В своем подавляющем большинстве люди этих поколений дошли до своего мировоззрения и до своей «эстетики», увы, без помощи предыдущего поколения, дошли самостоятельно, сами; они – самоучки. В этом, может быть, и их слабость; но отсюда, как всегда это бывает, и твердость их убеждения.
Все мною сказанное здесь по своим целям не есть скрытая «филиппика» против ортодоксальных идей демократии или завуалированное опорочение республики как формы правления – во что бы то ни стало… Но дух, «религия» демократизма и республиканизма – мне действительно глубоко чужды; и притом именно потому, что я воспринимаю этот дух, как отвращающий взор человека от Бога на небе и от героя на земле. Я знаю, однако, что среди республиканцев и демократов есть люди, не считающие это ни для себя, ни вообще обязательным. Тем лучше… Моя борьба «не против плоти и крови». Я не сектант. Я сам измеряю те или иные формы только их большей или меньшей способностью вмещать в себя – дух героизма, социально облагораживающего и заразительно возвышающего, дух национального горения, безраздельный пафос Родины, пафос долга и жертвы, водительства и служения. Люди, единожды ощутившие их и возлюбившие, – до конца дней своих им обречены.
При решении вопроса о форме правления, конечно, огромную роль играют традиции и то или иное отношение к своему историческому прошлому. Но мне думается, что для России вопрос стоит глубже. В тот момент, когда с нее спадет, вернее, будет снята интернациональная кора, – это есть первая и ничем не заменимая задача, – встанет вопрос не о форме правления, а о том, чтобы эта форма была наполнена и напоена творческим и творчески-патриотическим содержанием.
Волевая личность, годная и лично-ответственная, способная увлекать и вести, водительствовать и служить, подчинять и жертвовать, все требовать, но и все отдавать – должна быть восстановлена в своих правах. Россия и не освободится и не возродится без героев! Герои нужны ей и для освобождения и для восстановления!
Героизм должен быть введен в государство как некое творческое и животворное начало.
Н. А. Цуриков[104]104
Цуриков Николай Александрович (1886–1957) – юрист, выпускник Московского университета, с 1919 г. в Добровольческой армии, с 1920 г. в эмиграции, непредрешенец и активист. Публиковался в различных эмигрантских изданиях. Переписывался с Ильиным (письма не опубликованы).
[Закрыть]
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.