Текст книги "В каждом доме война"
Автор книги: Владимир Владыкин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 39 (всего у книги 57 страниц)
– Как придёт, так и поговорим! – наконец ответил тёще Давыд, беря бутылку, кинул окурок в помойное ведро, стоявшее рядом со скамьёй, на которой – ведро с колодезной водой, закрытое деревянным кружком с вырезанной на нём ручкой. Он налил себе и тёще самогона.
– Ой, я не буду, у меня уже кружится голова, – ответила хозяйка.
Давыд выпил за здоровье всех и встал уходить.
– Пойдём ко мне, Коля? – предложил он.
– В хату нашу?
– Да, посмотрим, как там немцы нахозяйничали!
– Матка убирала, – сообщила тёща подобострастно.
– Я не буду зыть там без Маньки, – отрезал настырно Колюня.
– Вот те на! А если мамка придёт? Что ты выдумываешь? – засмеялась Ульяна Степановна удивлённо.
– И пусть, я Маньку люблю, а мамку – нет! – твердил мальчуган.
Давыд озадаченно почесал затылок. Он заметно опьянел, слегка покачивался, глаза бессмысленно лупали ресницами.
– И что ты, внучек, выдумываешь? Майя-то отцу и не жена вовсе, она девчонка ещё, Зина твоя мать, она фашистов била, а ты её не любишь? – в оторопи говорила Ульяна Степановна.
– Они позенятся и будет зена батькина, – отчеканил Колюша.
– Ну, ты идёшь со мной? – спросил требовательно Давыд.
– Без Маньки не пойду, а ты пьяный, и на флонте так пьянствовал, да?
– Ты не умничай у меня! – сказала жёстко Майя, опять покраснела, дёрнула за руку племянника.
– Ой, не щепайся так, Манька! – крикнул звонко Колюша.
– А чего ты с отцом не сходишь до хаты, а потом прибежишь через балку?
Давыд покачал в досаде головой, глаза его повлажнели. Он чаще заморгал, посуровел взгляд, лицо тотчас сморщилось. Он стал искать в кармане папиросу и зажигалку.
– Я там зыть не хочу! Пусть батька у нас зывёт!
– Ну, ты всё на свой аршин!? Давыд, иди уж сам, вишь, какой пострел? А завтра приходи к нам…
Давыд не торопливо закурил, повернулся к сыну и этак озорно и нарочито пришурившись, заговорил:
– А я тебе что-то привёз и забыл принести. Может, сходим вместе и быстро вернёмся?
– А что пливёз? Иглушку?
– Да, большой фонарик на батарейках. Светит сам, без керосина: нажал кнопку – горит сильно!
Колюша с азартным вскриком: – «Ула!» – согласился и Давыд пошёл с сыном к балке, держа его за руку; его лицо как никогда ещё сияло широкой улыбкой. Майя и тёща провожали их молча взглядами: нашёл-таки, чем соблазнить сына на свою сторону, а день был в полном разгаре. Воскресный день! Ульяна Степановна на поле не пошла из-за зятя. Она давно думала: вот придёт с войны Давыд и как-то надо бы сделать так, чтобы свести его с Майей, она домоседка, ему и надо такую жену. А Зина уже отломанная краюха и, поди, уже в других мужских руках. Майе она говорила всего один раз о своём желании свести с Давыдом. Не беда, что он старше дочери лет на восемь, Майя тогда удивлённо промолчала. Хотя Давыд ей всегда нравился. И матери это не говорила, к тому же была уверена, Давыд любит Зину и, вероятно, будет ждать её…
И сейчас, когда Давыд ушёл, Майя в этом сама убедилась, и ей было досадно. А ведь, когда он пригласил её выпить с ним, она этому так обрадовалась, но мать вдруг вмешалась, за что ей хотелось нагрубить, чтобы не отвечала вместо неё. Но язык не повернулся это сказать, ведь боялась выказать грубость перед Давыдом. Он всё улыбался, а потом она видела, как жадно таращился на её чуть оголённые колени, и она краснела от его похотливого взгляда. А самой становилось томительно хорошо, что Давыд к ней неравнодушен и больше для него никто не существовал…
Глава 60Пришедшие с фронтов мужики приступили к уборочной ядрёных хлебов: сели на трактора и комбайны, лобогрейки. Гриня Пирогов, Кондрат Кораблёв, Устин Климов. А Гаврила Корсаков пошёл в начальники МТС вместо Назара Костылёва. Макар уступал место председателя Гавриле, но тот почему-то отмахнулся. Самочинно он не пойдёт в председатели, пусть лучше сельсовет решит: кому быть. Болина объявила: страда закончится – пройдёт колхозное собрание, и тогда народ сам изберёт, кому впредь быть председателем…
В это жаркое лето бабы почти все повеселели, а больше те, которые дождались своих мужей и сыновей. Марфа Жернова ходила, как грозовая туча. Прасковья Дмитрукова, свыкшись с потерей мужа Изота, собиралась выдать замуж старшую дочь Машу за Алёшу Жернова. Марфа с Наташей и Настей в качестве сватов побывали у Дмитруковых в гостях. Алёша пришёл чуть позже с Гришей-гармонистом. Сватовство прошло весело.
В начале сентября объявился Семён Полосухин весь контуженый, он плохо слышал на оба уха. Да и поблёк его весёлый острый прежний взгляд, лицо осунулось, что трудно было признать в нём крепкого прежнего мужика, уверенно смотревшего на жизнь. Плечистый, осанистый, как-то сутулился и помельчал в кости, в глазах собралась усталость. Говорили, побывал Семён в немецком плену, да ещё после сидел в советском проверочном лагере. Фронтовики с ним общались, но Семён толком про себя ничего не объяснял. Речь его путалась. И он будто не понимал вопросов мужиков. Осень установилась сухой. Страда ещё не закончилась, обмолот хлебов затягивался из-за выхода из строя уборочной техники, и не вовремя подвозили из города горючее. Давыд уже давно пахал землю, жил в своей хате; Колюня без Майи не желал там оставаться. Днём отец допоздна на тракторе в поле, а она – с ним дома. По воскресеньям приходил с Майей, которая на огороде дёргала сорную траву, вымахавшую почти в рост человека щирицу, лебеду, да в придачу амброзия откуда-то налетела и росла стеной, как лесной молодняк.
Уже в конце сентября объявился и Панкрат, в честь которого в хате Полосухиных собралась вся родня Треуховых; Ульяна с Майей и внуком. И гуляли день, потом ночь… Поговаривали, будто Панкрат, как и его отец, побывал в плену, куда попал после окружения то ли под Смоленском, то ли в белорусских лесах; танки при отступлении увязли в болотах, а когда из них выбирались, попались врагу. Но из плена он скоро бежал, немцы во время погони ранили; его подобрали партизаны и отправили в поевой лазарет. После освобождения Белоруссии, его направили в танковую часть и благополучно довоевал…
Дмитруковы и Жерновы, через неделю после гулянки у Полосухиных, сыграли свадьбу Алёши и Маши. Прасковья созвала Костылёвых, Корсаковых, Кузнехиных, Пироговых, Кораблёвых и Зябликовых. Один день гуляли у Жерновых, второй – у Дмитруковых. И Маша вошла невесткой в дом Алёши, который сразу приступил к заготовке ракушечника в каменке. Затем выписал через колхоз строительного леса, и везли его с Гришей из Хутонка, где в войну был немецкий аэродром, а со станции отправлялись в Германию грузы. Когда они ехали мимо рощи, Гриша увидел Зину Полосухину в военной форме. И поверх – в лёгкой тужурке.
– О, кого вижу! – воскликнул Гриша. – Зинка-солдатка, нечто к нам чешешь?
– Сидай, а ну, Алёха, вылазь из кабины в кузов. Зину подвезём, а то Давыд там уже со скуки помирает, – сказал Гриша.
– Значит, вы все живы, давно дома?
– Кто как, Алёха уже Машку обрюхатил, вишь, брёвна ему везём! У нас уже почитай скоро все женятся.
– Да ну! А ты на ком, на Анфисе? – спросила весело Зина.
– А ты чего на войне так располнела?
Алёша полез на лафет, где были увязаны горбыли и брёвна. Зина с помощью Гриши влезла на трактор.
– Много хочешь знать! – отчеканила она. – Про себя что-то не говоришь, а я должна?..
– Я? Конечно, скоро женюсь тоже… нет, вовсе не на Анфисе, она закрутила с Денисом.., но его что-то нет ещё, говорят, без вести пропал… Зато твой деверь Панкрат пришёл и отец их цел. Да только на ухо туг стал, как бревно! У Полосухиных все живы! Мой батя накрылся на войне, царствие ему небесное. Прон Овечкин жив, но безногий, Дроня ногу сломал, хромает. А женился на Алёне – внучке ведьмы Чередничихи, слыхала про такую, у неё не бывала? – он выждал, улыбаясь.
– Нет, не бывала и не буду. А мне сказали… слух доходил, будто Давыд погиб, и я замуж вышла, – вздохнула Зина.
– Слухала бы меньше! На войне подцепила ахфицерика, небось? Где воевала? Медсестрой? – он опять многозначительно усмехнулся, разглядывая её. – Ещё краше стала! Война на пользу пошла…
– Где воевала, там уже нет, а ты бы без пошлых намёков! Таким ты раньше не был, на фронте нахватался, а сам-то ты кем воевал?
– Тридцать четвёртку чуть ли не до Берлина допёр! Два раза подбивали. Скосили из фау, прямо у ворот Потсдама. Уже флаг выкинули, что капитулировали, а сами исподтишка, да ни кто-нибудь, а немчики: киндер-солдатен. Они думали, вот сейчас шандарахнут и мы от них побежим. Злые, черти! Прошёл я, Зина, по всем главным фронтам: в Белоруссии по гатям на танках. Кстати, с Давыдом на одном фронте раз были, а вот не встретились. Это он мне сказал, что воевал на третьем Белорусском. Ну и я там прикрепился, когда наш фронт раскидали после Курской битвы. Была там? Нет? По Украине шла. Южный, Донской фронт, кажись, да?
– Да, Гриня, поездила, навидалась, и не думала, что пойду на войну. Захотела в городе поработать, думала, немцы не дойдут к нам. Да так все считали. Когда отступали к Сталинграду – сколько братских могил, побитой техники, хутора сожжённые…
– А то я этого ада не видел! Брянск освобождали, древний город считался – весь в лепёшку, одни трубы торчат, да собаки стаями… люди в землянках, как кроты. Леса сожжены на десятки гектаров – партизан, гады, выкуривали, а порублено леса сколько и вывезено фашистами. В Германии эшелоны стояли с нашим добром, а мы его назад отправили…
– Скажи, Давыд на меня сильно злится? – осторожно спросила Зина.
– Это ты у него сама… я в душу не лезу, пашет землю, чего ещё надо! Сына на трактор берёт. Его разве разберёшь, лыбится бывало, а в душе может, и кошки скребут. Да никто ему о тебе не трепался, зачем? Всё понятно без слов, вы же грызлись перед войной, все знают! Скажи-ка, не любила, а вышла, да?
– Вот это не твоё дело! Мы вовсе не ругались, это он всё со своими шуточками, это он меня не любил. Иду в город, а он весь белый от ревности… Все бабы и девки ходили в город, а он меня держит…
– Ну, ты же всё равно ездила…
– Конечно, он же не будет продавать сметану, яйца, кур – всё я! Бабам больше всех надо, а вы, мужики – только ждать готовенькое.
– Да, естественно, паши все выходные, а потом ремонт техники, просвета не видно.
– Молодец, что понимаешь, – манерно сказала Зина. – Мне колхоз вот где сидит, в городе люди все чистенькие, а тут вся в навозе, а вымыться негде. А мужик лезет, и сам же носом воротит от тебя, хотя от самого табаком, как от хорошего козла… Ясно! Не хочу я так больше жить. Пусть Давыд даёт мне развод. Я уже ребёнка жду и не хочу, что бы без отца рос!
– Это ты с Давыдом договаривайся, ты меня парламентёром хочешь к нему, уволь, Зинуля… Майка, твоя сестра, к нему, говорят, в хату ходит убираться. Сына твоего уже своим считает. Он её матерью называет…
– Ой, хватит, Гриня, не дави мозоль. Всё-то уже знают, ой, какие бабы, за собой не видят… Немцы стояли в посёлке, как они с ними ладили? – злостно сказала Зина.
– Может, что и было, вон про Надьку Крынкину, эту баптистку, базарят, что сын у неё от немца… Бабы есть бабы… Я пока не хочу жениться, мне не припёрло, как Алёхе, ему надо узаконить пузо Машкино. А я не могу после того, что увидел на войне…
– А говорил – женишься… – протянула Зина.
– Только подождать надо. Наших девок немцы на работу гоняли, значит, их лапали, а я как представлю это, так дурняк бьёт в голову. Обидно за них.
– Ой, как плохо ты думаешь о девчатах! Да что они, все прокажённые, если даже у немцев были?
– Не знаю, может, не все, скорее всего так оно и есть, но факт, что у немцев были.
– Ну и что из этого! Дурак ты, Гриня. Они же к ним пошли не по своей воле… – после этих слов Зина вдруг зарделась и отвернулась.
Трактор рокотал, попыхивал выхлопной трубой и мерно катил по булыжной дороге, подрагивая на неровностях. Проехали давно рощу слева и ипподром справа, открылся большой пустырь, видны лесополосы и балки. С запада сплошной грядой поползли большие плотные тучи. Солнечные лучи падали на их гребень и они белоснежно пылали, как сугробы. Ветер дул равномерно, под ним гнулась высокая сухая трава и бурьян. Летела стая ворон. Пахло из садов учебно-производственного хозяйства: яблоки там уродились хорошие: поселковские бабы ходили в сад украдкой, а то и со сторожем договаривались. Хозяйство называли учхозом: там, на бугре, закладывались каменные двухэтажные дома-первенцы. Два уже возвели, поставили крыши. Люди ходили туда за досками, для своих нужд. Воровали…
Дальше ехали уже молча. Гриня, как никогда, разболтался перед Зиной и чувствовал, что от неё исходит какая-то бабья сила, которая и влекла к ней. Она была очень симпатичная, почти чистенькая красавица. Военная форма её женственность вовсе не умаляла, а ещё больше делала изящно привлекательной; от Зины пахло не нашими духами, кремами и эти европейские ароматы рождали в сознании что-то смутное, дальнее о чужой жизни, томительно заставляя грустить о чём-то не сбывшемся.
– Гриня, скажи, – начала она снова, – ты говоришь, Дрон женился на Алёне, а как же Нина? Он с ней же, помню, встречался. По крайней мере, наши бабы на нарядах любили судачить о молодёжи…
– А что Нина? Деваха гордая, отшила его. Да слыхал про её любовь с одним офицериком. На самолёте ей даже письмо он прислал, но погиб… Тут они, у нас стояли, немцев выбили, а Лексеева деда – он старостой был – расстреляли. Вот этот самый офицерик и был – увели Никиту Андреевича за посёлок и там порешили самосудом. Донесли на него бабы, у которых немцы коров свели со дворов, а староста якобы им подсказывал. Хотя моя маманя сказывала, что это враньё, не подсказывал он немцам, и девок как мог защищал, чтобы не угнали в Германию. Своих внучек сумел вообще от ихних работ освободить, они доярничали, пока всех коров немцы не увели. А Лёха, тоже болтают, самострел, руку себе прострелил так, что всю ладонь отняли. И все бабы знают, говорят, Чередничиха обо всех знает, что кого она к себе ожидает…
– И немцы больше никого не трогали?
– Да про всех я не знаю. Да, твой папаня того… погиб.
Зина посуровела, нагнула голову, печально, со скорбью в глазах, вздохнула.
– Погиб? А кто ещё? – зыркнула она.
– Ну, мой батя, я уже говорил. Алёхин тесть, значит Машкин отец, Никола Корсаков, а больше не помню…
Так они и доехали. В посёлке Гриня остановился напротив двора Половинкиных. Зина спрыгнула, он подал её сумку. Она помахала, сжав плотно губы. Трактор поехал. Зина стояла на дороге, по краям которой рос запылённый спорыш и зелёный ковёр этой травки стелился под самые дворы, перед которыми травы давно нет. С акаций слетали жёлтые листики, устилая землю, словно золотыми монетками. Куры расхаживали за двором, и что-то выклёвывали в траве. Зина вздохнула, посмотрев через балку на бывшую свою хату. На улице пустынно, однако, скучно, от белостенных хат тянуло родным житьём. Но она уже чувствовала себя оторванной от этого быта и ничуть не сожалела, что это перерождение произошло с ней так быстро. Да, нет, не быстро, оно началось ещё до войны, а теперь закончилось. Зина с тяжёлым и вместе с тем с радостным чувством пошла ко двору…
Глава 61Осень стояла на удивление ещё сухая, ещё было вполне тепло; с полей ветер доносил тракторное рокотание, иногда натужное, как будто совсем близкое. Осенняя посевная подходила к концу. В колхозе шла своя жизнь, на подворьях – своя. Война изменила людей, многие со рвением работали на себя, смелей, чем раньше. На наряды могли и не выйти, когда надо было убирать с огородов урожай. Костылёв даже был вынужден ходить по дворам и напоминать, что работу в колхозе никто не отменял. За прогулы, за не выхоженные трудодни будут разбирать персонально на колхозном собрании вплоть до исключения из колхоза. Это ему и говорила Мария Александровна Болина, председатель сельсовета. Она была выше среднего роста, строгого вида, подтянутая, курила папиросы. Семьи у неё не было, муж погиб на войне, детей не имели. В колхоз она приезжала в дни весенней и осенней посевной. Переписала всех фронтовиков. С Устином Климовым у весовой почему-то долго разговаривала. Всегда строгая или редко улыбающаяся, с ним начала улыбаться:
– Устин Романович, кого бы посоветовали в председатели? – спросила она.
– Кого? Да пусть Макар Пантелеевич остаётся, всю войну был, зачем менять. Ну, он уже и раньше занимал этот пост. А потом рулил колхозом Гаврила Харлампиевич. У него живей получилось, пусть он и станет опять, ежели всем Макар глаза мозолит.
– А вы не хотите, Устин… Романович?
– Я? С чего это ради? Нет! Я лучше землю буду пахать – это истинно моё дело. А что Макар – нешто не нравится вам?
– Мне всё равно, лишь бы колхозники не имели против председателя. Хотя нужны свежие кадры, по-новому мыслящие. Это требование райкома. Если Макара Пантелеевича уже отстраняли, значит…
– Это ваше дело… Конечно, Макар вялый руководитель, – он подумал. – Почему вы у меня интересовались, надо людей собирать и пусть решают: кто им нужней?
– Соберём… ты мне нравишься больше Корсакова, – сказала она, перейдя вдруг на «ты».
– Да что я, руководить не умею, хватки нет, так уж лучше Гаврила пусть будет.
Болина уехала на двуколке, а Устин пошагал в тракторную бригаду, думая о Марии Александровне, как о женщине, сделавшей ему комплимент. Его личная жизнь с Пелагеей текла по-старому. За годы разлуки он отвык от жены, хотя на фронте иной раз было не до женщин, которых мало видел. Война не ожесточила его, когда шли на врага, думали о том, как бы уцелеть. Насмотрелся всего: смертей товарищей, расстрелов дезертиров и трусов, издевательства немцев над мирным населением, убийства женщин, детей. В одном селе они застрелили беременную, и женщина умирала в страшных мучениях. Сожжённые деревни и города, трупы, трупы. Тут почему-то уцелели некторые станицы и хутора, причём и город почти не пострадал. Руин совсем мало. Даже памятник Ермаку они не стянули. Вот и в посёлке ни одну хату не сожгли. Словно Бог сжалился над людьми, и на войне не очень много погибло мужиков.
Устин интересовался у отца о том, как немцы вели в отношении женщин? Роман Захарович уклонялся от ответа. Он не знает ничего. У себя дома требовал от их начальника, чтобы солдаты не паскудничали. Всё было хорошо как будто. Немцы попались не такие лютые, о каких рассказывали фронтовики и в том числе Устин.
– Ты что, мне не веришь? – спросил отец, видя, как Устин недоверчиво взирал на него.
– А какие же они были, добрые? – бросил Устин, сплёвывая махорочную горечь. За войну выучился курить. Устин посмотрел на мать, которая тоже подозрительно молчала. Устинья пошла на поводу у мужа: зачем тревожить сына, нельзя ему знать, как она захватила невестку, растерзанную немцем, с синяком под глазом и разбитой губой.
– Не, не, правда, сынок, они были незлые, с имя можно было говорить, – сказала Устинья.
Этот разговор произошёл без Пелагеи, доившей в сарае корову. Устинья знала, что невестка побывала у Чередничихи, об этом ей сказала Домна на наряде. Устинья тогда божилась, что её невестка вела себя безупречно и при немцах и при наших. А Домна рассмеялась дурашливо, ведь она сама была у Чередничихи и видела в горнице Пелагею, которой на картах гадала знахарка-гадалка.
– А чего ты глаза тогда уводишь в сторону, маманя? – с нехорошим смешком спросил Устин.
– А того, ты же в душу лезешь напролом, а мне это неприятно, будто я сама какая-то ущербная, с немцами якшалась…
Устин увидел, как отец задумчиво наклонил голову и он чувствовал, что родители перед ним что-то утаивают. Ему и самому было неприятно оттого, что учинил такой допрос. Он встал и пошёл на двор курить.
– Думаешь, он поверил? – сказала недовольно Устинья, вытирая пальцами уголки губ, прищуривая глаза, словно собираясь напомнить мужу, как он подбивался к невестке. И действительно она этого не забыла, сейчас оно зашевелилось в душе, отчего Устинья почувствовала прежнюю ревность к невестке. Но, правда, она не держала зла на неё…
– О чём-то, видать, с Пелагеей разговаривал, у неё выяснял, – задумчиво между тем ответил Роман Захарович. – А теперь и у нас захотел вызнать. Да ещё бабы, небось, языками чесали друг о друге, и при нём, выдры, Пелагею приплели, – и он махнул рукой. Роман Захарович не забыл, как он слышал – в летней кухне невестка спала с солдатом. Вот только имя его уже забыл. Конечно, Устину ни за что он об этом не скажет, что его жена слаба духом и плотью. Пусть этот грех ляжет на её совесть несмываемым пятном. И после Роман Захарович смотрел на Пелагею с какой-то робостью, потеряв между тем к ней прежнее уважение. А ведь любил он её не только, как невестку, но порой даже больше, а чаще как родную дочь. Хотя особенно в своих чувствах не разбирался – какие они больше – отцовские или мужские? Пелагея, вся ладная, мягкая, ликом неотрывным вышла, вся западающая в сознание и душу своей приглядностью, что неослабно волновало воображение. От неё всегда исходил тёплый свет. Когда ушли наши, Пелагея несколько замкнулась и старалась избегать разговоров со свёкром. Роман Захарович это чувствовал и огорчался. Однажды даже чуть было не сказал о её грехе, измене Устину. Но удержался.
Она как будто это понимала и старалась от него уйти, а потом Устинья ему сказала, что Пелагея побывала у Чередничихи. Он тогда промолчал. Ему показалось, будто Устинья заглянула в его душу, желая уличить его в грехе с невесткой. Но жена тоже промолчала, а если бы сказала, пришлось бы ей открыть невесткину тайну. Вот сейчас Устинья о чём-то думала, неверное, о своей догадке, которую давно в себе носила, и поразительно, что Роман Захарович угадал.
– Ромка, сдаётся мне, наша невестка путалась с солдатами, – шепнула она так, что глаза остро загорелись. – Не ветер же ей надул?
– Дак, может, эта Домка всё врёт! Она же ей, ты говорила, на картах гадала, когда та вошла в горницу? Гадала на Устина…
– Ну, после, как выскреблась, так и погадать решила, как встретит её Устин и жавой ли он на войне?
– Да хватит галдеть всё одно и то же. Ничего, что теперь ворошить, коли только Бог может очистить её совесть. Все это житейское. Устин на войне всего навидался, его не обманешь. Если у бабы был грех, она сама скажет, ежели совесть заиграет…
Устин курил на дворе и слышал, как струйки молока ударялись глухо с бульканьем в надой. Он не зря затеял разговор с отцом да матерью насчёт поведения немцев, так как дурные слухи ходили о бабах, якобы путавшихся с вражескими солдатами по доброй воле; а у Василисы Тучиной, у которой муж погиб, устраивали с немцами гульбище. Василиса, насколько он помнил, работала с Павлиной Мощевой в детяслях и была на хорошем счету. Плохого он ничего о ней не слышал. О Домне тогда, конечно, ходили байки, что путалась с шоферами. И ославилась связью с Фадеем Ермолаевым. И ещё о каких-то бабах сплетничали, что ходили к Чередничихе, намекали и о Пелагее. Устин не верил, что жена могла с кем-то путаться, ведь она такая вся правильная. И всегда была на виду с его стариками, никуда не уйти, если даже и приспичивало, разве что когда только дежурила на скотне? От этой мысли всё внутри холодело и сжималось, отчаяние душило. Ему не хотелось ворошить в памяти жены годы оккупации, если что и могло случиться, так только не по её доброй воле. Но в посёлке после стояли и наши, о которых неохотно говорили отец и мать. Пелагея тоже отмахивалась, а значит, было отчего молчать, он боялся узнать правду, существовавшую в сознании жены. Лучше жить в неведении, как будто ничего не случилось, всё осталось прежним?
В тот вечер он так и не заговорил с женой; она видела, что Устин хотел о чём-то спросить. И это вызывало в душе волнение. Пелагея подоила корову, вышла из сарая и увидела курившего мужа. В душе не шевельнулось прежнее к нему чувство, видно, после сибиряка Герасима у неё что-то стронулось, отчего мужа воспринимала как-то сдержанно. Когда он пришёл, конечно, она выказывала, как могла, неподдельную радость. Хотя её мысли были заняты сыном Ильёй, которого забрали в армию за три месяца до окончания войны, от него пришло всего одно письмо. Илья писал, что будет служить на флоте. Пелагея понимала: с сыном ничего не случится, а всё равно переживала, ведь могли его послать на войну, даже если он ничего ещё не умел, не прошёл всю воинскую выучку; и теперь свои переживания она высказывала Устину. Он сдержанно успокаивал жену и слегка прижимал к себе, не чувствуя её страстного порыва, когда соскучишься по любимому в длительной разлуке. Но на этот счёт Устин так ничего ей и не сказал, а Пелагея была ему за это благодарна, что ей не нужно было ничего объяснять, хотя её непривычная сдержанность сильно ударила мужа по самолюбию. Он целовал её, а жена не отвечала, уста безмолвствовали, словно уже стал не желанен, как бывало это между ними раньше… Лишь помнила, что и до войны любила как-то сдержанно. А почему так происходило, тогда у себя не допытывалась, хотя иногда догадывалась, что донимала её какая-то смутная неудовлетворённость…
А теперь уж и гадать было нечего, Пелагея это уже точно знала, так как ещё живо помнила бурные ласки сибиряка Герасима, который всем превосходил мужа. Всего две ночи провела с ним по нескольку часов кряду, да так, что ей казалось, будто всю жизнь с ним прожила. И годы жизни с мужем как-то померкли в сознании и помнились этак сумеречно. Тем не менее она корила себя, что нарушила супружескую верность, но это было позже. А в тот момент, когда Герасим ушёл с товарищами, у неё душа в пятки ушла, и отчаянно осознала эту потерю. И после ещё месяц жила памятью о любви с ним. Но он постепенно отдалялся, отдалялся, и, наконец, перестала о нём тосковать. Уже, когда фронтовики стали приходить с войны, она впервые подумала об Устине хотя и с чувством своей вины, но вполне спокойно, зная, что готова к самому худшему для себя исходу. И вот пришёл Устин, и Пелагея совсем стала забывать о своём грехе. Хотя боялась, что муж от кого-то мог прослышать о ней. Беременность её встревожила: как она не подумала, что могла ещё залететь. К Чередничихе пошла огородом и вернулась домой по темени той же дорожкой. Когда у гадалки увидела Домну (правда, та уже уходила), у неё всё внутри помертвело, съёжилось, душа стала, словно высохший лист тополя. И махнула на всё отчаянно – пусть! Это, должно быть, расплата за грехи. А дома перед иконой молилась, чтобы Бог простил её, и сразу душу отпустило.
В бабских сплетнях на нарядах не участвовала и поражалась хладнокровию Василисы и Домны, с какой лёгкостью те болтали с женщинами, будто остались чисты и невинны перед Богом. А Домна скалилась, взирала на неё, Пелагею, и бабам делала намёки, уж кто-кто знает солдатскую любовь, так это она, Пелагея, избавившаяся от греховного плода. Пелагея тогда еле сдержалась, сделав вид, что до неё не дошла её злая колкость.
Почему же перед Устином она не покаялась сразу? Думала, что всё будет шито-крыто, а вот не получилось! Устин день ото дня приходил домой с уборочной замкнутым. Разговаривал почему-то сдержанно, с какой-то тайной думой, тяготившей его, как нечто неразрешимое. Да и она вела ему подстать, хотя о Герасиме уже почти не думала. И снова, желая вернуть его себе, с прежней душевной силой настырно льнула к Устину. Но вина перед ним удерживала раскрыться чувствам. Другая бы на её месте наоборот – делала бы всё, чтобы муж не заподозрил появившейся червоточины в их отношениях, что сама она стала другой, раскусившей, наконец, суть слияния с мужчиной. Как же так, всю жизнь прожила с Устином, а радости настоящей не спознала. Герасим разбудил в ней эту страсть или с голодухи сама тогда обезумела. Вот потому и боялась, что Устин поймёт произошедшую в ней перемену и растолкует её так, что без него она тут даром время не теряла. И вела с ним поначалу, с месяц, наверное, по-прежнему, какой всегда знал. А потом сдерживать себя уже не могла. Тогда пришлось объяснить мужу, что время пришло стать настоящей женщиной, понимающей толк в любви.
Или это, или бабские сплетни заставили мужа взглянуть на неё по-новому. Устин почти всё лето не шевелил прошлое, прожитое в разлуке, когда тут были немцы, а потом и наши. Пелагея иногда ловила взгляды свёкра, и женское чутьё ей подсказывало, что старый плут знает её тайну. Или тоже наслушался баб? А сам клеился к Пелагее; свекровь ревновала к ней его яростно, и зло срывала по всякому поводу. Правда, через какое-то время она отстала от Пелагеи. И кто бы знал, что у них с мужем вновь начались молодые отношения…
Пелагея не узнала о разговоре Устина с родителями. Но к ней он малость уже охладел или уставал? У неё было возникла потребность покаяться перед Устином, а когда представила, как бы это выглядело со стороны жалко и неестественно, желание враз пропало и больше не возникало, она чувствовлаа —муж мог и не простить её грехопадение. И потом при всяком случае напоминал бы об этом. Нет, лучше пусть остаётся тайна с ней навеки…
Осенью Устин отмяк и отношения их, кажется, установились как бы сами собой. Да нет, Пелагея приложила все усилия, чтобы у мужа больше не возникало к ней никаких вопросов. А может, он и сам уже смирился с неоткрывшейся ему истиной, и на сплетни махнул рукой. Ну и сын стал писать более регулярно, и дочь Зоя написала за всю войну. Иван её пришел весь израненный и лечится ещё в госпитале, операцию сделали – из-под сердца осколок извлекли. У них растёт дочь, а скоро и второй появится. В гости не собираются и зовут всех: мать, отца, бабу, деда на Вологодчину…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.