Текст книги "В каждом доме война"
Автор книги: Владимир Владыкин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 44 (всего у книги 57 страниц)
Приехал Герасим Клеймёнов в канун Нового года. До Пелагеи эта новость дошла от свекрови, когда пришла она с наряда, а невестка в дежурство собиралась на ферму. Роман Захарович в сарае вычищал навоз и задавал корм корове. Устин, лежа на кровати, читал газеты, которые привёз из сельсовета. А мать шепнула Пелагее что-то в сердитом тоне. Устин не услышал. Хотя раздражённая интонация матери резанула слух, но он всё равно продолжал читать, не придавая ей значения. Впрочем, Устин счёл, что мать за какие-то дела жены выразила недовольство, которое его самого не касалось. Он сам переживал свои отношения с Марией Болиной, к которой ездил несколько раз по велению сердца. У директора МТС Чукина просил разрешение, что в первое отделение колхоза нужен механик. А иногда садился в машину, вёзшую на элеватор зерно. С Болиной начались отношения, когда с фронта пришёл. Был в сельсовете, где становился на учёт, и тогда увидел Марию, её глаза долго взирали, потом поговорили, и почувствовал расположение к ней, будто до этого знали друг друга, – так легко общался с ней, а потом она сама в посёлок Новый по своим делам наезжала. Хотела его в председатели протолкнуть. Но Устин от такого сватанья ногами забрыкал и в пользу Гаврила отрекся. Но всё равно настойчиво продолжала перетягивать поближе к себе. И чем он так ей в душу влез – не понимала; но и сам тоже чувствовал, что тянет его к Марии, словно чем приворожила, травой какой-то опоила. А после и согрешил с ней, когда пригласила в свою городскую квартиру. Она жила одна, детей не имела. Хотя замужем была лет пять, да муж ушёл к другой женщине. Но от кого-то он слышал, что мужа у ней никогда не было, о чём, конечно, у Марии не спрашивал, чтобы не ввести её в неловкость…
Пелагея слышала о том, что Устин тайно встречался с Болиной. Летом, в уборочную, он в займище косил на силос кукурузу и, чтобы домой не ездить каждый день, ночевал в колхозной хате для прикомандированных трактористов и комбайнёров. Пелагея пока не объяснялась с мужем по поводу слухов о нём и Болиной, так как всё думала, мол, это злые языки баб плели несуразное. Зачем городской бабе сельский мужик? Она видела Марию Александровну: самостоятельная, интеллигентная, красивая по-своему женщина. От неё веяло революционной романтикой, к тому же фронтовичка, была ранена, имела награды, поэтому такая вся положительная, не может легкомысленно путаться с женатым мужчиной…
Однако бабы немного подшучивали над Пелагеей, что Устин в город навостряется не зря. Она и сама заметила, как Устин чаще обычного стал следить за внешностью, почитывал газетки, приобрёл несколько важнецкую осанку, чужую, так ходила Болина. Но всё равно Пелагея не выговаривала мужу, словно ничего о нём не слыхала. Хотя от неё уже не ускользало то, как Устин заметно охладел к ней, не так страстно, искренне ласкал её, а в глазах словно застывал огонёк задумчивости. «Вот тебя Бог и покарал!» – пронеслось отчаянно у Пелагеи о себе самой.
Правда, бывали прежние ночи, когда муж льнул к ней, и она радовалась, что с Болиной у него ничего не было. Как же Пелагея могла открыто ревновать мужа к другой, когда сама ещё не забыла Герасима, о котором Устин, должно быть, уже наслышался от баб грязных сплетен. Да и мужики наплели, подхватив слухи. Это тоже умаляло, сводило её ревность на нет, хотя сама по шейку виновата, поэтому лишний раз рта не раскрывала. Вот так и жили лето и осень, как бы боясь прикоснуться к своим грешным душам, к своим тайнам, куда обоим было заглядывать весьма опасно, что смерти подобно. Уж жить лучше в неведении. Но видно, на то и судьба, что способна и сюрпризы уготовить, и проверить чувства, и подвергнуть жутким испытаниям: что посеяла, то и пожать придётся.
Весть о Герасиме из уст свекрови окатила Пелагею как холодной водой; она, однако, осознала, что в душу плеснулась одновременно и радость, и оторопь, и ощущение гибели встало в глазах, что дошла уже до края последнего, за которым открывается вечность небытия или бытия в другом мире. Пахнуло холодком того света, и жуть тотчас вошла в сердце – выстуком частым-частым отдавалась по всему телу. В голове дурманящий звон стоял, будто в несколько колоколов где-то тонко вызванивали. Она отчётливо помнила, как взглянула в глаза свекрови, немо пытавшие её, и думалось, что Устинья нарочно так решила проверить её, вот и всматривалась в неё, как она воспримет новость, от которой по телу озноб побежал. И Пелагея инстинктивно в комок сжалась, на груди руки в локтях согнула, пугливо опустила к полу глаза. И затем подняла, а свекровь тоже свои глаза широко распахнула в осенении открывшейся ей правды невестки. И обе почти разом глянули искрившимися глазами на Устина, державшего газету. Устинья перевела упорный, укорный взгляд на Пелагею, точно говорила: «Вот посмей мне только к нему убечь, срамница, ураз сыну обскажу». Пелагея круто поставила голову, лицо посуровело, тенью обернулась, как коконом, с обидой сжала губы и ушла в горницу, забыв на время, что в дежурство собиралась, с Устином не обменялась ни словом. Он пришёл нынче с работы раньше обычного. Пелагея налила ему из чугунного горшка горячего борща с курятиной. И теперь он, сытый, читал газету. Устинья вздохнула и полезла зачем-то в сундук. Она смотрела на стопки стиранного и глаженного постельного белья, вспомнила, как Устин говорил, что вычитал в газете – новый город строится и туда зовут работать всех желающих. Он Пелагее сказал, что там и жильё дадут. Вот куда поехать, а чего их тут, в степи, ожидает. Сын так и сказал, но это было им проговорено не настойчиво, просто так, в порядке доведения до сведения, что творится в мире… А по ней, так лучше уехать и всё забыть…
Устинья, конечно, про Болину и Устина тоже слыхала, но ему этого не говорила. Только Роману Захаровичу поведала. Но отец многодумно молчал, а потом рукой махнул этак удивлённо, что он ещё такого не слыхал, да и мало ли что бают люди и всему верить, читалось в его лице.
Но о Герасиме Устинья не собиралась докладывать мужу, а то опять не к месту брякнет невестке или сыну. Хотя был не из таких.
Пелагея ушла дежурить. На улице её окутал морозный свежий воздух, так стало легко и радостно на душе, будто из неволи вырвалась. Было такое чувство, точно праздник ожидался самый радостный и желанный. О Герасиме она подумала со страхом и трепетом. Проходила мимо двора Фетиньи Семанцовой, даже боясь посмотреть на хату, хотя во дворе никого не видела. Но ловила себя на беспутной мысли, вот готова ветром ворваться в хату и кинуться Герасиму на шею, обцеловать всего, как девчонка и от этого желания не испытывала ни капельки стыда…
Когда уже прошла двор Семанцовых, она услыхала стук двери. Пелагея быстро обернулась в жуткой и сладкой оторопи, полагая, что это Герасим сейчас нагонит её. Но она увидела Соньку-ягодницу, потому что та всегда ходила по балкам собирать тёрень и шиповник. Пелагея при виде девушки убавила шаг, и какое-то время всё оглядывалась на неё, что она будет делать. Сонька с ведром отправилась в сарай доить корову. И у неё отлегло от сердца, вовсе не от этого, а оттого, что Герасим не увидел её; но в следующую секунду Пелагея пожалела, что Герасим не догадался выглянуть, когда вот сейчас она проходит рядом от него, и вообразила, что он уже наговорился с Фетиньей и её дочерью, которую раньше она почти не замечала, а теперь увидела в ней лютую соперницу. От этой мысли заныла душа, появилась обида. Фетинья, оказывается, годами моложе её. Причём ростом они одинаковые. А мужику была бы рядом баба, про другую быстро забудет, и то, как ублажал с ней плоть свою, для этого мужчине и любви не надо. И Пелагея с болью подумала о неверности мужа, который, казалось, и увлёкся «культурной» Болиной, чтобы свою ревность заглушить, а заодно отомстить ей, Пелагее, да разве, когда любят, так поступают? Выходит, бывает и так: в увлечении Устина городской бабой она сама виновата? Но с этим утверждением Пелагея не хотела соглашаться. Если бы любил серьёзно, устойчиво, то другая баба ни за что бы не сбила его с толку. О своей измене она почему-то не думала, как о измене, просто сама не знала как всё получилось. Но получилось же? Кто-то говорил за неё или спорил с ней. Ах, боже мой, что она тогда с Герасимом испытала. Нет, вовсе не сама кинулась к нему – это в его облике дьявол искусил её. Теперь Пелагея точно знала, какой он коварный…
Пелагея шла на ферму, поглощённая своими тайными мыслями и не заметила, как отворила двери в воротах. Доярки приступили к дойке, ей было почти всё равно, знали ли бабы о приезде Герасима. Правда, по глазам их ничего не поняла, дескать, недосуг до разговоров, все заняты делом…
Через два часа дойка закончилась: доярки Соня Ёлкина, Маша Жернова, Ольга Овечкина, Ангелина Кораблёва, Лида Емельянова, Ксения Путилина, Таня Емельянова, Василиса Тучина ополоснули подойники. Молоко в бидонах Пелагея закрыла под замок, завтра утром молоко увезут в город на молокозавод. Доярки живо, с весёлостью в глазах, пошагали домой, переговариваясь и посмеиваясь.
Гордей Путилин ждал Ксению, у которой заметно оттопыривалась фуфайка. Молодая пара вскоре тоже ушла. Пелагея обошла ферму изнутри и снаружи. Дала коровам на ночь сенца, подвезённого от скирды на возилке скотником Тимошкой Верстовым, костистым, медлительным. Сейчас он соскребал с прохода к окну навоз, который должен выбросить весь в окно на двор, откуда его вывозили на поля.
В длинном сарае светили фонари «летучая мышь», скопился густой тёплый пар, пахло коровьим навозом и мочой вперемежку с силосом, сеном, свеклой. Пелагея вошла в закуток, где отдыхали доярки. Для скотника была отведена своя каморка. Пелагея села за грубо струганный стол, стала листать журнал приёма и сдачи дежурств. Она вывела карандашом надпись, что приняла дежурство, сколько хранилось бидонов молока, расписалась, вздохнула, закрыла амбарную книгу. На стене тикали ходики, она встала с лавки, подняла опущенную гирю на часах-ходиках, убавила фитиль в лампе – стало заметно темнее. В комнате стояла буржуйка, но для неё дров было припасено немного. Печь сегодня не топили, и поэтому ощущался холод. Пелагея решила протопить, от колхозной скирды принесла вязанку соломы, с коровьего база гнилых досок, заменённых осенью на новые. Ломала доски на дрова ногами, и пока этим занималась, Пелагея не заметила, как в полушубке вошёл Герасим.
– Бог в помощь, – сказал он спокойно.
Пелагея в испуге вздрогнула, отшатнулась, обернулась, взялась рукой за грудь, слегка откинув голову.
– Ой, как ты меня напугал, я думала – наш дурковатый скотник… Фу, как ты меня напугал! – повторила шёпотом взволнованно Пелагея, сев на лавку одышливо.
– Ну, помочь, что ли? – он быстро скинул полушубок, стал всовывать наломанные ею дрова в печку, где была уже натолкана солома. Герасим чиркнул спичкой, занялось пламя, загудело в утробе, огонь взвихривался, закружился языками, накидываясь алой пастью на солому и дрова, проносясь в трубу вихрем ярым. Пелагея смотрела на пламя, плескавшееся отблесками на стенах комнаты, запахло палёным, дымком. Вот так и Герасим сейчас сожжёт её сердце.
Он сел на лавку рядом, взял её руку. Но Пелагея властно от него потянула.
– Не надо, ты что приехал, за этим ко мне? Устин-то… нельзя, Герасим. Будь ты не ладен! Зачем?.. – она жалостно всматривалась. – Уже свекровь про тебя знает, не утаила шила в мешке, худой оказался. Я-то понесла от тебя, по посёлку слух прошёл, и до Устина… но не сказал, не пытал…
– Я один… нет жены, она с другим… Я не знал, что у тебя всё хорошо. Вот и поехал: не куда глаза глядят, а к тебе…
– Не говори больше, обманщик ты… я намного старше тебя, что же, молодых мало встречал на своём пути?
– Думаешь, бросил жену, а если бы и так, ради тебя, но жена стервой обернулась, но Бог с ней… а что ты старше, меня не колышет…
– Но я не хочу Устину стервозой стать на старости-то лет, ты не надейся… – Пелагея охнула, вспомнив, что он с Болиной путается, и ею овладела досада. Она почувствовала себя словно между двух жерновов, которые сейчас безжалостно разотрут её в муку. Её охватило яростное отчаяние, она не в силах была с собой бороться, разум тускнел, в глазах темнело, лицо Герасима, такое крупное, выразительное, стало вдруг меркнуть, расплываться и пропадать, словно в тумане, а сердце колотилось гулко, вот-вот выпрыгнет, дыхание участилось до предела. Пелагея увидела мелькнувшие его большие руки. Герасим откачнулся, она это увидела, как будто очень ясно, а на самом деле это она падала, а Герасим ловил её. Вот какая-то сила кинула её прямо на него, он обнял Пелагею со спины, став прижимать к груди. Что-то обожгло ей щёки, а губы накрыла горячая влажная волна. И она почувствовала себя вялой, безвольной, руками пытаясь оттолкнуть его, но руки не слушались. Вот голова наклонилась, и вся она как невесомая парила в воздухе, поддерживаемая точно обручами. И вот опустилась на что-то твёрдое, прохладное, оказывается, она видит сон, и лицо Герасима появлялось и пропадало…
Пелагея понимала, что это уже не сон, кровь прилила к голове, сознание прояснилось. Герасим целовал её, освобождённую от одежды. Вся она налилась истомной силой, истекая страстью обморочного и лихорадочного чувства. Она была действительно как в лихорадке, когда разум на время покидает женщину, а тело пребывает в состоянии ломоты. «Боже, нечто в меня дьявол вошёл, что он делает со мной?» – думала Пелагея после, когда Герасим лежал рядом, обнимая её, когда уже слов не нужно никаких. Всё уже и так ясно, где-то послышался мышиный писк. Пелагея почувствовала, как к телу кралась прохлада. Она убрала его руку, став быстро одеваться. И вдруг на неё нахлынуло чувство страха оттого, что ей показалось, будто весь посёлок смотрит на неё, и все люди уже знают, с кем она тут находится. Но такого безумия с ней ещё не происходило. Пелагеей всё больше овладевало суеверие, что Герасим сущий дьявол, способный вынимать из неё волю и разум, что в его объятиях она вся не своя.
– Зачем ты приехал, чёрт? – почти со слезами сорвалось с губ. – Ты же разбил моё сердце, как мне жить теперь? – она спустила ноги с топчана, обув валенки. Покутала платок шерстяной. Не глядела на Герасима, доставшего из кармана папиросы и спички. Он молча закурил, приняв задумчиво-отрещёный вид. Поднял глаза на окно, где, кажется, метнулась чья-то тень. Герасим явственно узрел за стеклом чьё-то лицо.
– А где скотник? – спросил он.
– Зачем ты спрашиваешь? – удивилась она. – Почему не ответил, о чём я спросила?
– Да что одно и то же талдычишь? Разве тебе неясно? – Герасим смотрел в окно, там действительно кто-то был, но стекло мутное, грязное.
– Я не уйду от Устина, я люблю его, – проговорила Пелагея не столь уверенно.
– Да я любовь твою не отнимаю. Не поедешь со мной – не стану упрашивать. Живи с ним, как до сего жила…
– Зачем тогда пёрся чёрте куда? – она с обидой глядела на Герасима.
– Между прочим, когда любят, так не поступают? – прибавил он.
– А это не твоего ума дело, а моё…
– Ты говоришь, зачем пёрся? К тебе же я и пёрся! Не понимаю я вас, баб! – он скривился, глубоко затягиваясь папиросой.
– Да мы же с тобой годами разные?
– Ну и что, зато подходим телами…
– Ну, теперя бабы проходу не дадут, а Устин молчать уже точно не станет! – вздохнув, сказала она, закрывая глаза, откидывая голову назад, а потом опустилась на лавку, положила голову на стол, руками обхватила, оплела. Слёзы горячие лились по щекам и щипали.
– Эх, дура ты, Пелагея, зачем мужику такой срам терпеть от тебя? Я сразу из деревни от своей изменницы прочь. Представь, с ссыльным чеченцем моя сгулялась, курва, кровь нашу извазила с ним, да нехай, что ли…
– А чего она такого умного мужика не дождалась? И дети есть у тебя от неё?
– Да, слава Богу, что не было! А чечен-то, видать, умелей меня оказался, кровь горячая, горская, вот она… – и он махнул рукой, кинул папиросу. В комнате было накурено, лампа горела уже тускло. Пелагея подошла и прибавила фитиля, сразу стало светло. В печи догорали дрова, в дверь тянуло холодом. Вот её дернул кто-то несильно, робко. А потом постучали.
– Тимошка-скотник, а ты зайди за печку! – шепнула Пелагея.
– Что ему от тебя надо? Да и зачем ховаться? Я не привык таиться, пусть узнают сразу…
– А мне продолжения такой славы не надо! Я тебя не звала, – запальчиво бросила она тихо.
– Вы чего, уснули, а? – спросил бойкий девичий знакомый голос. – Я всё видела!
Пелагея стояла в оцепенении, не понимая, кому этот дерзкий голос принадлежал. Герасим встал с топчана и пошёл размашисто скидывать крючок. И толкнул дверь. На пороге стояла Сонька, ехидно улыбаясь. Она поднималась на носки, чтобы посмотреть через его плечо в помещение. Губы её алели, щёки темнели боками красного яблока. Глаза её смеялись озорной злостью. А Пелагея, злясь на неё, краснела, отчего в глазах темнело, и сердце учащённо билось.
– Гм, что ты тут делаешь? – спросил жёстко Герасим, хмурясь недовольно.
– Дома скучно сидеть, вот пришла поглядеть, чем вы тут занимаетесь! – отчеканила Сонька, вызывающе дерзко улыбаясь.
– Мать послала, небось? – он наклонился к ней, чтобы убедиться, не пьяна ли девка, ведь на такую наглость не всякий парень осмелится.
– Ещё чего, сама пришла! – важно протянула она.
– Нехорошо подсматривать. А теперь домой шагай, да поживей! – Герасим толкнул упрямую девушку в плечо, она качнулась, как деревце под резким ветром, но не уходила.
– Пошли вместе, а то расскажу матери и бабе Усте! – пригрозила Сонька, лукаво глядя на мужчину, её глаза при этом вспыхнули, выдавая нешуточный внутренний гнев.
– Ступай! Я сейчас… – злобно протянул он, полный негодующего возмущения, а лицо враз потемнело, глаза налились ненавистью, на лбу выступила испарина. Из сарая тянуло коровьим духом и всеми сопутствующими запахами. Сонька посмотрела в сторону, где стоял Тимошка Верстовой и глядел на девушку в неярком свете керосиновых ламп.
– Кто там ещё с тобой?
– А это скотник Тимофей Петрович, – сказала Сонька. – Сейчас и Фрол Иванович, ветеринар, придёт, – прибавила она дерзко.
– Ну ладно, шагай скорей отсель! Ух какая, ремня бы тебе всыпать, чтобы не бегала на подглядки!
– А я лучше тётке Пелагее скажу то же самое, что давеча тебе гутарила, ха-ха! – и Сонька проворно обошла Герасима и проскочила в проём. Пелагея чинно сидела за столом с раскрытой амбарной книгой.
– Вы, тётя, запишите, кто вас посещал нынешним вечером! – важно произнесла она.
– Замолчи! – процедила не сразу, в голосе не было твёрдости, Пелагея страдала. – Чего ходишь сюда по ночам? Шальная девка, вот ты кто!
– Ха-ха, да не шальнее вас! – она не успела повернуться, чтобы уйти, как Герасим буквально выволок её прочь, но Сонька отбрыкивалась и кричала. Герасим испугался и выпустил девушку.
– Ух стерва! Вот смотри, ежели пойдут сплетни, я тебя одной рукой придавлю, – он замахнулся, но Сонька бесстрашно глядела на него из кромешной темени.
– А то без меня не пойдут!
– Чего ты добиваешься? – подошёл он к ней почти вплотную. От девушки исходили запахи крема, духов, помады. Герасим втянул холодный воздух, с тёмного неба бесшумно летели крупные снежинки. Пахло морозной свежестью. Он вдруг, сам не зная как, обнял Соню, она покорно поддалась и он поцеловал её в детские губы, почувствовав вкус помады. Он отстранился от неё.
– Смотри, матери ни слова, где я был! – предупредил строго басовитым тоном.
– Да не скажу, только пошли со мной, зачем тебе эта старая тётка? – не отступала она в своём требовании дрожащим голосом, полным волнующей неги.
– Ух, что ты себе позволяешь, сколько тебе лет, дурочка? Я на войне таких малолеток, как ты, обегал стороной. А ты сама суешь башку в пасть льва! Иди… папиросы возьму и догоню.
– Ну, если обманешь, побегу к бабе Усте! – крикнула она вслед.
Герасим пошёл быстро, не зная, что сказать Пелагее о Соньке…
Глава 70С середины января заоттепелело. Накануне выпал свежий снег на старый, слежалый, который схватился ледяной коркой, а потом он замокрел, отяжелел, уплотнился, потерял первоснежную белизну. Весело и ретиво капало с крыш. На ветках акации стайки воробьёв громкоголосо зачирикали, точно смеялись над плакавшим снегом, стекавшим, словно струями слёз. Казалось, столько личного горя скопилось в душе, что природа в середине зимы изливала суматошной капелью сострадательные слёзы, чтобы женщина, измученная потерей старшего сына, почувствовала некоторое облегчение и больше не плакала, или, увидев безудержную капель, несколько успокоилась. И это понимала Екатерина Зябликова, что природа сопереживает её неутешному горю. И воробьи, казалось, тоже слетелись – пока не было скворцов – заняли их скворечники, сделанные Денисом, которого, наверное, всё ещё они помнили, и громким чириканьем как бы выражали его матери сочувствие, словно наперебой с ней делились своими переживаниями, стараясь как-то успокоить, чтобы посмотрела на них и улыбнулась, слушая их: чир-чир-чи-лик-чир-чах-чур-чак-чик-чин-чин-чи-лю-чип-чип. А куры собрались возле курника, только что пришли от навозной кучи и ожидали от хозяйки посыпки зерна. Из сарая, по мере усиления к вечеру мороза, вперемежку с запахом сена, коровьей мочи, валил едкий пар.
К вечеру стало подмораживать, и капель переходила на этакое задумчивое, умеренно-степенное капание. Сосульки удлинялись, как учительские указки. Нина собиралась на телятник, Фёдор Савельевич теперь сторожил то на свинарнике, то на току. Сейчас он, поставив за печку, где сушились сырые дрова, галоши, сел подшивать дратвой валенки.
Витя читал книгу, пришёл только что со двора, где очищал его от снега. В колхозе он работал трактористом, но механизатором не хотел быть. Просился в плотники, однако Корсаков его не посылал на учёбу в ремесленное училище. Собственно, в руках парня спорилась любая работа. Боря в городе проходил производственную практику, начавшуюся сразу после каникул.
Фёдор Савельевич был доволен и дочерью, и сыновьями. Когда он услыхал, что пришёл из заключения Павел Жернов, это известие его удивило, так как ему казалось, что тот выйдет ещё не скоро. Ведь когда-то ходил слух, что бывшему председателю дали десять лет исправительно-трудовых лагерей. Правда, Нина как-то говорила, что Павел Ефимович попал на войну добровольцем. Теперь было определённо ясно, что кровью смывал свой позор. О его наградах ничего не говорили, но даже если бы и были, то их ценность для людей, потерявших к нему уважение, ничего бы не стоила. Но ему-то они нужны…
Прошло уже больше двух недель, а Павел Ефимович, говорили, сидел дома, в колхозе не появлялся. Неужели ждал особого, барского приглашения? Впрочем, для Фёдора Савельевича Жернов даже как бывший председатель не представлял никакого интереса, оставшийся в памяти самодуром и расхитителем. Председателем его уже никто не поставит, люди помнили, как он неожиданно вознёсся в начальники. Вот за это его и должна гложить совесть и мучить стыд позора. А то бы вышел, показался людям.
Когда Фёдор Савельевич возвращался домой с колхозного двора, то невольно смотрел на подворье Жерновых, не появится ли во дворе Павел Ефимович? Видел Зябликов его невестку Машку, жену Марфу, а вот самого как будто не было совсем. Алёшку одно время встречал, куда бы ни пришёл: на ток, на телятник, на свинарник, на птичник, он там расхаживал с начальственным премудрым видом. Вместо кисти Алёшке поставили протез, от этого он казался каким-то загадочным, так как протез своим чёрным окрасом был похож на обуглившуюся в огне его настоящую кисть, и потому она вызывала неловкое чувство и нагоняла сущий страх, что вот-де сейчас с его неживой рукой что-то произойдёт, словно в ней сокрыта ужасная тайна парня. Но всё это ощущение до Фёдора доходило, как в полусне, так как у него самого рука была по локоть отрублена, но протеза ему почему-то не предлагали. Хотя он ему ни к чему, ведь всё равно протезной рукой ничего не возьмёшь: ни лопаты, ни ложки. И Алёшка тоже даже карандаш не зажмет неживыми, точно напрочь сросшимися черными пальцами, одна только видимость целой руки, чтобы рубашку с рукавом можно было застегнуть, и рукав пиджака не болтался. А то всем казалось, будто в рукаве Алёшка прячет кукиш. Он молодой, а уже инвалид, Фёдор Савельевич тоже считался инвалидом второй группы. Ему за это пенсия полагалась. И колхоз выдавал раз в месяц зерно и подсолнечное масло. Говорили, что должны ещё деньгами приплачивать…
Трудно привыкал Фёдор Савельевич к однорукости. В своих снах часто видел потерянную руку, пальцами шевелил, она чесалась в ладони. И он яростно расчёсывал, а потом, будто наяву, брал косу и махал ею в балке по траве высокой, ложившейся валком зелёным. А утром проснётся – одна рука, и до слез делалось тоскливо и неспокойно на душе, чуть не плакал. Кулаком правой руки кому-то махал, стискивая челюсти до зубовного скрежета. Ведь во сне радовался, что вернули ему руку, и с каким-то жутким обманом наяву обнаруживал, мол, чуда не произошло: как была одна рука, так и осталась. Сколько раз этот обман является во сне, что у него будто бы обе руки, он ещё этак пальчиками пошевелит, пощупает, убеждаясь и в подлинности происходящего. И ощутит физически, осязательно почувствует присутствие недостающей конечности, зрительно убедится, что однорукий, и поспешит что-то сделать полезное, а всё оборачивается по пробуждении разочарованием, странной досадой.
О своих снах Фёдор Савельевич Екатерине не рассказывал, он только круче задумывался и спрашивал у себя: «А может, вдруг отрастёт рука?» И хотел в это верить по своей наивной простоте. В сказках как всё хорошо кончается, а в жизни этого нет. Поэтому и сказки давно перестал почитать, так как в жизни ничего сказочного или по-сказочному не происходит. Наоборот, она всё чаще раскрывается неожиданными и не всегда правильными сторонами. Однажды поехали они с Екатериной на базар продавать зерно и сметану. К ним подошла Лидия Горобцова, невысокая, хрупкая фигура, худощавое, сухое лицо с жёсткими чертами. Волосы с проседью, но сама ещё нестарая. Одета прилично, по-городскому, впрочем, она всегда оставалась такой, выросшей в Малоярославце. Это муж её, Демьян, был из деревни Денисовка на пути к станции Тихонова Пустынь, на которой они с Демьяном и работали, Фёдор стрелочником, Демьян обходчиком путей. И вот разговорились с Лидией, её дочь Арина окончила школу семилетку, потом среднюю, в техникуме училась на экономиста. Работала теперь на машиностроительном заводе, а Лидия там же уборщицей. Жили в общежитии, дали отдельную двухкомнатную малогабаритную квартиру с отдельным входом. Причём совсем недалеко от рынка. В гости пригласила, Зябликовы угостили землячку сметаной. О Демьяне боялся спросить, да и Лидия о нём что-то не упоминала, это сразу же как-то ознобко насторожило. Фёдор Савельевич уже стал пытливо взглядом одним выспрашивать о её муже. Лидия опустила глаза, приняла стесненно гостинец. Хотя всегда была решительная, смелая, недаром в Красной армии служила, а после ещё была в продотряде. Фёдору Савельевичу ещё более десяти лет назад манилось всё спросить, не чувствовала ли Лидия Михайловна себя грабительницей, ведь насильно изымали её пособники продовольствие у бедняков, середняков, зажиточных крестьян? Она никогда не рассказывала о своих «подвигах». Но однажды вот так познакомилась с Демьяном в деревне, потом из-за него, раненого, она ушла из продотряда, а вскоре государственная политика повернулась от продразвёрстки к нэпу, и острота прежнего вопроса как бы сама по себе снялась…
Всё-таки тогда Лидия сама рассказала про Демьяна: как арестовали его через два года, и больше она с дочерью мужа не видела. Вот тут Фёдор Савельевич и спросил осторожно:
– За что же его взяли?
– Ему предложили сотрудничать с органами власти, – вздохнула, посмотрела тревожным, вкрадчивым взглядом по сторонам Лидия Михайловна, прищурила глаза и почти шепотом продолжала. – А Демьян не захотел, не в его это характере…
– И только за отказ арестовали? – изумился Фёдор, припоминая, как Демьян остерегался всегда говорить о политике и его, Фёдора, бывало одёргивал, а если что и говорил, то какими-то тайными намёками. Правда, один раз из его уст ясно прозвучало, что в стране суровый хозяин творит всё по своим законам. Вот землю отобрал, а кусочки оставил вокруг изб. И живи как хочешь, селянин. Тогда Фёдор устрашился словами Демьяна, что он говорил так, будто недоволен советской властью, которая показывала антинародный норов. Фёдор сам ничего дурного не прорекал о действиях властей, он только возмущался против несправедливости, как партия неоправданно возвеличивала себя, полагая, что с народом она едина, чего Фёдор так и не уразумел, о каком единстве твердили без конца, когда людям повсеместно жилось крайне тяжело? Он, конечно, одно уяснил твёрдо, что критиковать власть опасно. Хотя бывало, часто перечил Жернову, перечил отчаянно, старался втолковать, как ему надлежало руководить людьми, чтобы никому обидно не было. А Жернов ополчался на него, изгонял из колхоза, работу не давал, чем и вынудил уехать на одно лето на Украину, где лучшей жизни не нашли и назад вернулись…
– Да, получается, что так, проговорился Демьян, – ответила между тем Лидия. – Я его не уговаривала, чтобы им уступил, но видела, как он мучился. И сама попала под их влияние. Мне советовали отказаться от мужа, чтобы не влиял на меня, как троцкистский элемент. Ой, что только не городили, но я понимала, к чему они меня склоняли, чтобы я написала на мужа донос, как он распространяет вредные партии идеи троцкистов и бухаринцев. Вы что-нибудь о таких политиках слыхали? А он этого ничего не делал…
Фёдор и Екатерина ощутили, как их обволакивало нечто липкое, гадкое, как страх сжимал в своих холодных объятиях, как дохнуло на них опасностью. Конечно, про Троцкого и Бухарина он был наслышан. Газеты одно время яростно клеймили предателем Троцкого, который стремился организовать заговор против Сталина, во что тогда Фёдор легко поверил. О Бухарине в то время ещё дурно не поминали, но с его именем связывалась новая экономическая политика. Бухарин выступал против коллективизации, за это его яростно критиковали. Теперь, когда давно нет Бухарина, расстрелянного как враг народа, Фёдор усомнился в правоте политики партии, направленной против Бухарина, которому он и тогда негласно симпатизировал и считал его даже умнее Сталина. Но об этом боялся говорить даже Екатерине. Но в последнее время стали появляться сообщения о каких-то новых разоблачениях, о заговоре мировом. Опять над страной сгущались тучи, а народ верил во все угрозы, которые исходили от капиталистического окружения, верил также о налаживании отношений со странами народной демократии, которые совсем недавно освободились от капиталистического ига и фашистского порабощения.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.