Текст книги "В каждом доме война"
Автор книги: Владимир Владыкин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 51 (всего у книги 57 страниц)
– Да где ты видишь его? – усмехнулся удивлённо тот.
– Он повёл тебя в кабак, значит, ты принял его дружбу…
– Во как молодой парень рассуждает, – обращалась старушка к старичку, дремавшему рядом с ней, – я уже думала, что нет истинно верующих среди молодых, а вот ошиблась.
– Ну ты даёшь! Больше тебе сказать нечего? – воскликнул Антон. взглядом призывая сидевших рядом пассажиров посмеяться над странным парнем, вертя головой то вправо, то влево.
– А он прав, прав! – благолепно повторяла старушка с грубоватыми чертами лица, имея в виду Афоню и с укором глядела на Антона.
– Лукавых людей Бог метит в своих скрижалях, – продолжал Афоня, – кривить душой – это тоже грех, а ему сие понятней, чем тебе.
– Пусть он примечает и карает больше тех, кто ворует, убивает, грабит! – отчеканил с обидой Антон. – А вот когда комары летают, это что же: Бог тоже замечает мою вину, а те лишь хотят крови моей напиться, а ему всё до лампочки! – двое мужчин засмеялись с другого ряда, повернув головы к спорщикам.
– Ну ты и загнул! – бросил один.
– А ты спроси: почему войну допустил, почему в школе дети гибнут? – спросил второй.
– Война – это спор сатаны с Богом! – парировал Афоня. – Переступили заповедь: не убий, а ещё из-за жадности до чужих богатств, будто своих им мало. Бомбы, пущенные злобой, убивают всех подряд. – Все дивились мудрости юнца, хотя выглядел Афоня чуть старше своих лет. На подбородке росли уже тёмные волосы. В основном Афоне приходилось повторять всем сидящим здесь известные вещи, кто втягивался в досужий разговор о безбожниках и верующих, которые так же грешны, как и безбожники, искушающиеся многими соблазнами. А потом идут в церковь замолить грехи свои, и после опять грешат, потому что люди слабы перед сокрушающими их души желаниями.
Вот и получается, грешники поучают грешников. А жизнь так устроена, что вынуждает поступаться и честью, и совестью. А делают её такой те же грешники по своему подобию, то есть, чтобы все были грешны. Для того и церковь существует, где можно покаяться, церкви-то и выгодно, чтобы грешники не переводились, как же ей жить, существовать, кормящейся от грешников?..
Афоня, конечно, ещё плохо знал жизнь, его познания исходили от книжной богословской мудрости. И в этом была его слабость и сила. Сейчас он признавал речение о греховности самих священников, дьяконов, протодьяконов и других церковных служителей. И потому в своё время громили, разрушали храмы и церкви: мол, погрязли попы в содомско-гоморском разврате…
Афоне было стыдно слушать огульное поношение церкви, в недрах которой творилось непотребное, богопротивное. Он покраснел, будто сам был замешан и уличён во всём этом. И его осенила догадка: да эту же ересь глаголят дьяволовы люди, видящие в единоверцах своих противников. Да что он мог знать, так, всего немного, о пострадавших церковниках от власти, жизнями своими заплативших за веру, и его душила злая обида, скорбь заполняла сердце, что, сколько сторонников у дьявола, пытающегося поколебать его веру, обратить против Бога. И ему как никогда сделалось не по себе, что злость к себе допустил и холодок страха заполз ужом в сердце, что пришлось изгнать его просебейной молитвой.
Антон слушал этот многоголосый спор, меняясь в лице, не зная: к кому примкнуть: к мужикам, старушке и старичку или к Афоне? Впрочем, он решил держаться в стороне. Хотя Афоня всё продолжал опрокидывать их суждения своей книжной мудростью, и ни в чей помощи не нуждался.
И все настолько были увлечены спором, что даже не тут же услыхали сообщение по вокзалу о прибывающем поезде Сочи-Москва. Антон толкнул Афоню в плечо, дескать, пора на перрон, а то за безбилетниками не успеют сесть в свой вагон. И все люди тоже со своими вещичками задвигались, засуетились и потянулись к выходу…
В поезде они ехали в одном плацкарте. Антон и тут нашёл себе попутчиков на Урал, чем остался премного доволен. Он расспрашивал, как там, в Сочи, купаются зимой?..
Афоня помалкивал, так как отныне ещё лучше понимал двуединство людей, причём, столкнувшись с откровенными сторонниками сатаны, в чём они, правда, никогда бы открыто не признались, что, в сущности, являются таковыми по своим убеждениям антихристовым. Заговорить с ними – это значит пожать им руку, а Христос говорил: «Отойди, Сатана!» Спорить не хотел, ведь не словом доказывают праведность свою, а делами. «По делам его узнают…»
Оставим в добром здравии наших путешественников да вернёмся в наш посёлок, так как здесь ещё не все узлы личных судеб героев развязаны…
Глава 80…Пробежала опрометью зима остатком холодного и ветреного февраля, будто кто-то подстёгивал её, так думалось посельчанами. А в эту пору коровы у всех в свой срок починали, да и отеливались вскоре. Сельским детишкам молоко парное радость, когда уже все продуктовые запасы с осени тянулись во всю зиму и прикончены были. Все соленья, варенья, да сальце и мясцо ещё остались, у кого семья поменьше, а у кого-то и этого не было, потому отелившаяся корова приносила в хату истинный праздник и обновление жизни. Вот, к примеру, у Натахи Мощевой, кроме самой, больше никого, про мужа она забывала уже вспоминать. Иной раз думала, помер где, так царствие ему небесное! К сёстрам его, Гелине и Павлине, иногда хаживала спросить, подсказывает ли им что-то в душе, жив ли Афанасий? Это она на всякий случай выспрашивала. Ведь ею один приглядный мужчина поинтересовался: вдова она или дева старая? На рынке в городе случилось повстречать, точнее, он сам подошёл. Натаха салом торговала в воскресенье. Вот и март был уже на носу, а она выносила на базар сальце, боялась, пропадёт, одной ей много не надо, с тем она и засаливала, чтобы зимой выезжать в город. И этот мужчина этак расстроил её тем, что принял за старую деву, будто в лице у ней написано холостяцкое происхождение безмужней бабы. Приглянулась она ему, что готов в жёны взять, так как в войну потерял жену, пока сам на фронте был, а детей своих в детдоме разыскал…
Натаха донельзя разволновалась, хотелось ей замуж за такого мужчину, да сама который месяц пребывала в разгадке: жив или не жив Афанасий? Впрочем, в душе она была согласна принять предложение и переехать жить в город, но мысль, что Афанасий вдруг объявится, удерживала её от этого опрометчивого шага…
Сёстры мужа считали, что их брат жив, так им Чередничиха сказывала, и в их снах Афанасий являлся без намёка на то, что с ним там стряслась беда. В казённом доме томился…
О городском мужчине Натаха не говорила и своей закадычной подружке, Домне Ермиловой. То, что была она действительно закадычная, говорил и тот факт, что Натаха охотно принимала Домну и угощала, ставя бутылочку. О своих мужьях они, конечно, ничего не слыхали, и в пустой след прилюдно о них не упоминали: сгинули так сгинули, и по ним не скучают, как бывало это в первый месяц после их ареста. А с тех пор прошёл уже не один год…
Когда явился к Марфе Павел Ефимович, Натаха и Домна чуть было не побежали к нему. Но вовремя опомнились: он вряд ли слыхал про их мужиков, которые к тому же ненавидели Жернова. А их жёнушки не преминули позлословить о Марфе, дождавшейся своего муженёчка. Домна, разумеется, с ревностью говорила о Марфе, поскольку Павел одно время знавал к ней дорожку, когда дояркой дежурила на ферме. Но вскоре перешла ей дорожку Авдотья, с которой (Домна была уверена) Павел амурничал втихомолку, она при встрече ему брякнула, что знает, с кем он забавляется. Павел на это только раздражённо фыркнул, замахнулся рукой, и приказал не трепать языком его доброе имя, не то его больше у себя не увидит. И она помалкивала, но ревность мучила, так как он отдавал предпочтение Авдотье, и она видела, как в присутствии Треуховой его глаза загадочно блестели. А что между ними происходило доподлинно, Домна, разумеется, не ведала. Павлу она ещё не раз высказывала догадку и припугивала: дескать, будешь бегать от меня к Авдотье, Марфа всё узнает. На это Павел в тайной злобе только нагло посмеивался и принимался её ласкать… и прямо на куче сена, подостлав его овчинную тужурку, они грешили.
У Домны о той поре остались сладкие воспоминания. И вот через столько лет хотела увидеть Павла, да где там, он из дому носу не показывал, превратившись в полнейшего нелюдимца. Видать, совесть совсем не зачахла в бывшем председателе-любовнике. А как хотелось с ним вспомнить свои золотые денёчки, опавшие давно трухлявой листвой и только в памяти шелестели, волнуя былым любовным жаром. А после у неё были другие, и даже в чём-то его превосходили. Но какими бы они золотыми не были, Павла и её соединяла душевная и телесная любовь…
Весной уже, где-то в конце апреля, когда вся степь стояла в цвету и каждый день наливался убыстряющимся солнечным теплом, средь бела дня со стороны Большого Мишкина в посёлок вошёл Афанасий Мощев, о котором девчата-подростки даже забыли, что был когда-то в посёлке такой человек с грозной внешностью. Однако его появление в разгар посевной, когда бабы, девки, мужики и парни были заняты работами земледельцев, не осталось незамеченным. Первой, кто увидел Мощева, была Эвлалия Старкина, ещё нестарая женщина, муж которой, Афиноген, на фронте пропал без вести. И она порядком устала ждать его…
В этот солнечный, весенний день Эвлалия была дома, и работала в своём огороде, высаживая в самом заду кукурузу. Она пришла за семенами, когда у двора остановился мужчина в сером поношенном костюме, в кепке. Держал в руке чемодан:
– Чего так уставылась, нечто не узнаёшь мэнэ? – спросил Афанасий. Был он на вид высок, но костляв, лицо заросшее, худое, только серые глаза весело блестели, один глаз казался белым. Волосы на висках отливали известью.
– Ох, не Афанасий, ты, часом? – спросила Эвлалия, прижимая руки к груди, идя к калитке, прищуривая от солнца глаза.
– Угадала! Значит, ещё не совсым состарывся, а ты, если память не изменяет, Старкова Ляля, помнишь, я так звал тебя? – он засмеялся, подойдя к ней, и она увидела изрытое оспой рябое лицо, оно было загорелое или серое. Да, было дело, Афанасий завлекал её часто в лесополосу, а она смеялась. Афиногену передали бабы, что она с Афанасием чуть ли не целовалась под скирдой соломы после стогования. А этого тогда ещё ничего не было. Хотя от его прикосновений её начинала бить нервная дрожь, переходившая потом в мучительное томление, вызывавшее головные боли, которые не проходили даже после бурных ласк мужа… Но теперь Афиногена нет, она свыклась с вдовьей долей, сникла, а об Афанасии никогда не вспоминала. Сын Мишка пришёл с войны, женился на Глашке Пироговой, а дочь Марьяна вышла замуж за её брата Гришу. Вышло, что дважды породнились и жили пока дружно. Эвлалия была ими довольна: дочь и сноха брюхаты, к концу лета разродятся.
– Ну проходи, коли так… – неловко проговорила она дрогнувшим слегка голосом, хотя это волнение не походило на давнее, испытанное и возле скирды, и в лесополосе, когда не устояла перед ним… Теперь это был скорее всего страх от того, что она увидела Афанасия через столько лет.
– А я там, бывало, воспоминал наших баб, и среди них тоби особое место отводил. Гарная ты была… в лесополосе… плохо, что всего один разок, а то бы к чёрту свову Натаху яловую бросив бы усовсим! Вот тебе крест, – он перекрестился. – А ты и сейчас хороша, – он боком прошёл с дерматиновым чемоданчиком в калитку. И пошагал важно за хозяйкой к хате.
Эвлалия забыла напрочь, что недосадила немного кукурузу, что за семенами пришла, собрала на стол еду: бутылку, приготовленную для зятя и сына на праздник, выставила, сало порезала, лук, пару яиц сырых принесла, больше у неё ничего не было.
– Чем богата, тем и рада! – улыбнулась она. – Не ждала я гостя, в ухе, правда, так сильно зазвенело, к новости какой-то, а это к твоему приезду.
– Вот и хорошо, спасибо за такив гарнив приём, не пыв давненько! А ты какая молодая, а моя там как, не родила без меня? – сказал он со смешком. Голос у Афанасия огрубел совсем, злостно блестели глаза, гневно ширились ноздри большого, мясистого, издырявленного оспой носа. Эта его выразительная хищность нагоняла трепет и покорность перед силой мужика, несмотря на всю его потёртость и пришибленность жизнью. В нём виделся основательный мужик, но уже сильно постаревший. Закурил папиросу. Один глаз обезображен, не видел почти, и это ещё больше делало его грозным.
– Одна твоя, как и я одна, пропал на войне мой Финоген… – вздохнула Эвлалия, глянув обречённо в себя…
– И за кого же выпьем? – спросил он, беря стакан. Хозяйка напряглась, трясущейся рукой взяла стопку. Она не ожидала, что так скоро жизнь её повернётся. Подумала о Натахе, что вот отнимает Афанасия, который потянулся сразу к ней. Она ни тогда, ни теперь не видела всей его страхолюдности, отстранялась от него словно нарочно, не признаваясь в этом себе. Однако слегка укорила себя, потом сочла, что из вежливости зазвала Афанасия в гости, по старой симпатии и того, что было между ними недолго. Сама запретила себе грешить. Хотя какая там симпатия, – неведомая сила влекла к нему, хищному такому, нескладному, грубому мужику, а вот влекло же почти неодолимо. Да и вся прежняя жизнь с Афиногеном такая же прошла. Он тоже мужик из мужиков, да только характером помягче и со всеми земными слабостями и претензиями: и выпивал, и работал, на виду у людей жил в общем-то незаметно: некрикливый, молчаливый, и днём или ночью мог унести из колхоза свеклу, подсолнечных семечек, кукурузных початков. Впрочем, помногу не брал, да и то трясся, неся домой за пазухой как можно подальше от людей. Но из всех Домны боялся больше огня. Жизнь издавна к осторожности приучила. Ещё дома, на курщине, когда невмоготу стала колхозная житуха, стал с тока приворовывать зерна, семечек и однажды попался председателю. Грозился под суд отдать. С жалкими пожитками сорвались с места. До колхозов тоже не имели лошадей, на корове вспахивали надел или брали у соседей лошадь под урожай, который почему-то всегда собирали небогатый, самим бы прокормиться. Родители умерли. Родня там всякая осталась её и мужняя: тётки, сёстры, братья родные, двоюродные, троюродные…
Эвлалия не услышала сперва Афанасия, приглашавшего выпить с ним, увидела, как он взял стопку, а сама подняла, как в полусне пребывая, в клубке своих мыслей о прошлом, оплетающих сознание липкой паутиной, что и стряхнуть их, как пыль вчерашнюю, не можно. На руку свою трясущуюся смотрела со страхом.
Афанасий выскалил полуиспорченные зубы в наглой худой улыбке, уставился на неё; опять спросил о её мужике пропавшем, и его губы, которые иссохлись, запеклись, изжаждались от долгого недоедания и непития, натянулись, искривились в улыбке.
– Что ты… – он забыл её имя, нахмурился, напрягая память, а потом махнул рукой, – как тебя нарекли… вылетело из башки? Не придёшь в себя от нашей встречи. – Забыл, ведь недавно называл правильно…
– Ой, да я это так, Эвлалия, как всегда звалась. Лалей мои называли. А вот я тебя не забыла, Афанасий, – слегка улыбнулась, поглядела на стопку: как её осилить для поднятия духа? Он потянулся к ней чокнуться, плеснул ей на руку. И быстро опрокинул в свой чёрный рот. Взял солёный огурец. Эвлалия только сделала глоток и поставила, голова закружилась от страха. Не переносила запаха сивушного. Кусочком сальца зажевала горечь в рту. А он ел торопливо, жадно, словно боялся, вот сейчас наскочат, отберут всё.
– Давно домашнего не ел, всё хлебал казенное жито, – он вдруг перекрестился, глянув в святой угол. – Чего ты не пьёшь за своего?
– Хватит, выпила, работа стоит. А то мои придут… сын с невесткой, – она опустила глаза. Видела, как он ещё налил себе и выпил. Закусил быстро.
– Хороша ты, Эвлалия, а можно просто Лаля, как раньше.
– Да разве я запрещаю, называй, если нравится.
– Не ждут меня тут? – спросил Мощев.
– Да кто, акромя твоих сестёр: Павлина повариха в бригаде, а Гелина замуж собиралась. Солдат у неё был. Натаха с Домной так и дружат. А что им вдвоём делать, живут как все, а может, и лучше так, забот мало, – она почувствовала, рука его жёсткая накрыла её руку, позывно, утайно сжала. И в душе кошки заскребли, обжигая оторопью страха и дурноты, подошедшей к горлу, бившейся томной мутью в голову. Почему-то боялась поднять глаза, сидела покорно, отрешённо, сторожко подняла голову, встретились жадные, колючие его серо-голубые глаза, вернее, один, второй искалечен, бельмом сверкал. А может, всегда таким был? Дрожь знакомая побежала по телу книзу живота. И он ловко оказался возле неё, и она потянулась помимо воли своей, но оказалось, что чужой силой подхвачена. Господи, да это же он дёрнул её на себя, прижал. Эвлалия упёрла руки в грудь его, как пугливая девчонка, которая боялась потерять девственность. Он напирал всей тяжестью своей и шептал: «Давай!» Ноги подламывались, он грубо толкал её к кровати, она была уже не в силах сопротивляться, покорилась, как и тогда первый раз в лесополосе…
Встала первая, натянула быстро юбку, а он всё лежал, огромный, растелешённый, с волосатыми ногами. Поторопила, чтобы уходил скорей. Афанасий оделся. Подошёл к столу, налил стопку, выпил, хотел закусить.
– Ради Бога, больше не надо, что я скажу своим? – попросила Эвлалия, полная смущения оттого, что не давала причаститься ему к выпивке и еде. – И не ходи больше, не надо; дурь нашла на меня; позора не хочу, – а сама говорила нетвёрдо, только чтобы он знал да скорей бы ушёл. А всё-таки было радостно на душе, что плотская любовь жива в ней. И перед Натахой почувствовала на расстоянии укоры совести, опаскудилась. Хотя перед хваткой Афанасия не устояла, поддалась влекущей бесстыдной, сладкой похоти…
Эвлалия пошла на двор, выглянула на улицу. А потом смекнула надоумить Афанасия, чтобы огородом шёл к себе. Сейчас там никого не было. Зачем-то упомянула о ходившей давно о нём недоброй славе, связанной с деньгами, о чём он не мог и теперь не знать. И ещё напомнила о бывшем председателе, имени которого будто бы намеренно забыла упомянуть, чтобы Афанасий оживил в памяти далёкие события, и понял, что тут его хороший приём вовсе не ожидал. Но она не ведала, что Афанасий давно решил о том, что будет отвечать, коли доведётся свидеться с кем-либо из них, своих соподельников.
Афанасий, однако, внял разуму Эвлалии и пошагал неспешно из калитки, вышел за посёлок, обогнул чью-то крайнюю хату, от кладбища-погоста зашагал по краю огородов и колхозного поля, зеленевшего ярко, сочно озимой. На огородах где-то чернота перемежалась зелёными латками: лук взошёл острыми перьями, картошка там и сям всходила кустиками и сорняк иголками да гвоздатыми шляпками кашлатился над обветренной коркой чернозёма. Иные люди уже тяпонкой по свободному времени занимались, это видно по тому, как лежала привяленная срубленная мелкая щерица, паутелька. А сорняцкая зелень всё равно выбивалась упорно, бесстрастно из земли к солнцу, словно лучи и тянули из земли всю эту травку.
Афанасий зыркал одним глазом на хаты, в огородах уже кто-то копошился. Он оглянулся: Эвлалия стояла на своём огороде с краю от двора и смотрела, как он шёл, а потом, увидя, что он обернулся, нагнулась, начав будто высаживать семена кукурузы. Но тут какая-то баба со своего огорода уставилась на него, взявшись рукой за грудь, думая, что объявился чей-то пропавший муженёк. Афанасий бабу не узнал, а то была Прасковья Дмитрукова. В этот час в огороде не застать больше баб, какая хворой прикинулась, чтобы успеть управиться на огороде, та и увильнула на свой страх и риск от колхозного наряда.
Зато свою благоверную жёнку Натаху Афанасий сразу узнал. С утренней дойки она давно пришла, пару часов отдохнула и вышла на огород. Она одна, помощников, как у Зябликовых или Гревцевых, нет, поэтому успеть бы к маю высадить огурцы, помидоры; картошку сажала сама больше недели, а золовкам она даром не нужна. Сейчас каждый больше всё сам по себе, нет той дружной взаимовыручки, какая была в единоличную жизнь, вся родня помогала другой, пока все наделы не засевали и пахали так же, и урожай снимали сообща, а потом на базар излишки везли гурьбой: то-то опосля было веселья…
Натаха увидела идущего краями огородов и поля по бровке человека, застыла, приложив к глазам грязную от чернозёма ладошку. И в душу, будто кто-то толкнул её:
– Афанасий, что ли, объявился! – прошептала в оторопи. Глаза враз повлажнели, душа в пятки ушла. – Где же, окаянный, столько он болтался? – она почему-то по-иному о муже не могла думать. И правда, свернул на межу между огородами – с Половинкиными соседствовала, а нынче уже во всю хозяйничал Давыд Полосухин, живший с Ульяниной меньшей дочкой. А в его хату переселился отец Семён Архипович с Симкой, когда Панкрат женился на Варьке Треуховой, племяннице Гурия по его сестре…
Он всё ближе и ближе, а у Натахи из глаз слёзы потекли, обветренные губы в узелок собрались, щепоткой закрыла, чтобы не разрыдаться ненароком. И тяжело задышала, головой качая, будто покойник перед ней воскрес, которого в мыслях давно похоронила. И то правда, сколько раз она мысленно хоронила Афанасия, а он вот живой, да такой ещё ладный, в костюме, какого никогда у него не было. В ту осень, когда убежал из посёлка, он был в хлопчатобумажном пиджаке, в старом армяке, который достался ему от его отца или даже деда.
– Ну вот и я, Наташа, чи не ждала мэнэ? – вопросил он, поставил чемодан, она уткнулась в его грудь, всхлипывая, Афанасий руками сгрёб её маленькую тщедушную фигурку. Худей, жилистей стала, по лицу морщинки, обветренные розовые щёки. Она, конечно, не старая, глаза цвета льна, молодые, живые, как у девчонки перед любовью. Сейчас вдруг пришла на ум Эвлалия, она приглядней, полнотелей и ростом чуть повыше.
– Где же ты пропадал столько лет, что ж мне думать о тебе всякий раз одинакива?.. – протянула она с трудом, почти плача.
– Пошлы, пошлы в хату, робыть успеется, сказывай, что тут, как тут было без менэ? Узнаешь скоро увсё…
И супруги Мощевы пошли. Натаха о Домне подумала, скоро ли её Демидка заявится, чтобы сошлись они парно, да и побалакали сообща о жизни в разлуке. Радостно в душе стало, а потом мелькнуло в сознании, как она было замуж за городского собиралась. Но более всего вспомнила, как с немцами гуляла, Домна сманила, а её постоялец-немец ссильничал, что после дурманом в голове ещё отдавался, как вспоминала ту заполошную, сумасшедшую ночь, слаще которой у неё в жизни не было никогда. Она мысленно перекрестилась, отогнала прочь грешные наваждения, думая уже о том, чем угостить Афанасия?
В хате Натаха отвечала на все его вопросы, как милиция наведывалась долго к ней, а потом отстала, будто не верили, что ничего не знает о муже, может, считали: под юбкой укрывала, как тогда люди судили-рядили про Афанаса. А ей приходилось огрызаться. Но Марфе было похуже, чем ей и Домне. Поносили вражиной, что её саму не посадили. А теперь Жернов завёл овечек и нанялся пасти овец в хуторе Большом Мишкине, где жил он по неделям. В колхоз работать не пошёл. Корсаков к нему однажды заявился, о чём-то разговаривали по секрету, а люди боялись, что поставит его каким-нибудь начальником. Мало одного, что сынок Алёшка уже верховодил на ферме…
Натаха расспрашивать у мужа боялась, с какими же деньгами он тогда скрылся, ведь так все в посёлке говорили, а он всё помалкивал и был весьма спокоен, самоуверен, будто в своей полной невиновности. Она этак, настороженно-пытливо смотрела на мужа, испытывая неудовлетворённое любопытство. Но Афанасий продолжал и продолжал выспрашивать о людях, а о своих сёстрах ни слова, будто напрочь их из памяти вышибло. Она про себя дивилась, что по ней не соскучился и есть не просит. Но Натаха всё равно встала, сняла с печи свежесваренный утром ещё борщ, поставила на окно, к нему ближе, чтобы запах учуял да и попросил. И тут она вспомнила, что запах спиртного сивушного ещё на огороде унюхала, когда ткнулась в грудь его лицом. Папиросами пахло, всеми мужицкими запахами, вызывавшими невольно тоску по прошлому. Всё лучшее осталось позади или только сейчас начиналось. Досада кралась сама по себе оттого, что Афанасий сидел каменно-строг, вытаскивая из головы свои старые грехи, и прикидывая: как ему ноне распорядиться собой? Он был доволен, что Демида Ермилова, Ивана Староумова нет, ведь перед ними ему надо было бы держать ответ особый…
– А есть ты сёдни будешь, чи сытой, недаром, что с дороги? – спросила она, пытаясь заподозрить мужа, хотя не знала, что и думать на сей счёт.
– Да погодь, Натаха, дай очухаться маленько, покурю вот, покумекаю: что ты тут мэнэ насказала о наших людях? – ворчливо оборвал жену не без досады, беря папиросы из кармана пиджака. Натаха закусила язык с обидой, соображая, что ему и сейчас несладко после скитаний по свету. И вся его жизнь потусторонняя показалась темней-тёмного, а он точно в облаке загадочности плавал. И где же он войну отбывал, нечто она мимо его прошагала своим страшным грохотом. Под потусторонней жизнью она подразумевала неизвестное место его пребывания вдали от дома.
Афанасий не спешил выйти во двор да посмотреть на посёлок, который часто видел во сне; он почему-то лежал на дне пропасти весь в тумане. А таким ли он предстанет в действительности? Впрочем, со стороны огородов Афанасий видел – похорошел посёлок, расширился, деревца растут у многих за хатами белёными, как бинтами обтянутые стоят…
Встретить людей он не опасался, тогда не за чем было сюда ехать, оставался бы там… На Украине забился в самое глухое село, работал, куда бригадир пошлёт, а жил с одной вдовой бабой, у которой сыновья поразъехались кто куда, родители померли в голодный год. Пожил он так лето, осень, зиму и услыхал, что им интересуются в милиции и ночью сбежал из села. До станции и – на поезд. Деньги всё это время прятал, не знал, что с ними делать. В поезде какие-то хмыри подсели с картами и водкой, выпил с ними, поиграл, почуял недоброе и ушёл в другой вагон, сказав, что там друг дожидается, хорошо, вовремя отвязался: «Хытрить надо умэть».
Привёз поезд в Воронеж, а оттуда ещё южнее поехал, где пустыня, степь, травы совсем мало, тут набрёл на какой-то кишлак, там овцы. Прикинулся безродным, а его на работу нарядили – сторожить хижины из камня, замес из глины и песка, а спал, как собака в конуре, такая жизнь сперва терпелась. А потом в горы его заманили. Раз он кинулся: денег нет, мужик бородатый в огромной лохматой шапке скалился. Афанасий запросил свои деньги, за ними приехать должны. Два дюжих джигита на него навалились, бока отбили, отлежался день, а потом решил убежать. Их женщины вроде были свободные по новой советской жизни, а всё равно ходили с закрытыми лицами, лишь глазами чёрными обжигали.
Началась война, всех стали забирать подчистую, Афанасий надумал уехать. А денег не было. Однажды ему удалось подсмотреть заначку: забрал бумажные, золото испугался брать и убежал, а кругом горы, пока выбрался, ноги исцарапал о камыш, туфли порвались. Кое-как выбрался в долину. Машина ехала, остановилась, в кузове военные везли кого-то. Один спрыгнул, обыскал Афанасия: «Откуда родом?» Он заикался, рот разевал, а сказать никак не мог, на пальцах, как немой, показывал. Военный толкнул к машине, Афанасий влез, теперь не убежишь. Привезли в городок, посадили в помещение, оказалось, что то была местная милиция. Оставалось одно – хитрить, что память потерял, ничего не помнит: батрачил у каких-то абреков, они обманом заманили, всё отобрали. Он к сёстрам ехал в Воронеж, посулили заработок хороший. Больше ничего не помнит. А потом его били, били, и памяти не осталось о своём роде, племени.
«Во, ежли бы все мои шатания по свиту обмолвить Натахе, – думал Афанасий, – то вона бо чокнулась ба на месте. Я и сам не хочу ворошить, что содеяли со мной опосля. А як милиция обнаружилась, так я увэсь задрожав осиновым листом, ну, зря накрыли, за мною послали наряд мильтонов, а спокоен був, шо деньжата уже не со мной, а сыты други вуже, чёрт с ними, заробыл, да вот удрал из батраков чуть свит. Так вони меня удумали насилком вышибить из башки, шо я из себя такив, будь же они не ладны. Ну, стращали, ох, как стращали: пистолем в живот упирали, и к решётке на окне руки привязали навыверт, шо неможно було пошевелиться, горело всё у внутрях огнём. Сказал, что убёг от басурманов, так всэ однэ – по башке маузером перетянули, ажник искры брызнули из глаз. А в штанах замокрело. Ну, думаю, порешат сей миг, я слэзу пустыв, чего никогда не пускав ажник с пацанства сваво. Ну и… сказав как есть про зерно. А, думаю, увсэ равнэ пропадать, одним концом что так, что этак. А я не знал, шо моих увсэх мазуриков взяли за шкирку. Не, брешу, от испугу удрав, шо обыжали нас, пэченкой чуял. И дёру дал, а шо выиграл? Да ничёго! Направили бумагу сюды, что в розыске есть такив Мощев. Засудили, да и на поезд с другими урками увэзли в Туруханский край, на каторгу. На хронт отбирали, а я глаз как раз повредил, и меня оставыли. И всю войну там, на сплавах да на рубке…»
Афанасий закрыл глаза, чтобы сонм воспоминаний потух в памяти. Как хорошо, что тот весь ад позади остался, каторжным трудом добился свободы, натерпелся унижений. А что отныне ждало его в посёлке, не хотел гадать. Афанасия вовсе не тревожила и предстоявшая встреча не только с Жерновым, а также и с другими людьми, всем им нет дела до его приключений. Хотя понимал – работать всё равно предстоит в колхозе. От этого не увильнёшь.
– А мне в огород надо, – отозвалась, напоминая о себе, Натаха, выводя мужа из задумчивого оцепенения. Афанасий посмотрел грозно, а глаз бельмастый без того страх вызывал. Он взял папиросу и чиркнул спичку, проговаривая, и раньше его уродства не видала, а вот он весь перед ней…
– Чего спышишь, чи совсим не рада менэ? Без миня тутки жила справно, никого не завела?
– Скотину, чи што ли? Борова дэржала…
– Склёпки нема, чи прикидываешься? О мужике говорю! – нервно бросил он.
– Ой, осталось мне… – она махнула рукой, голова непроизвольно склонилась, глаза спрятала, краска тронула щёки, – ты во-то лучше сам сказывай, где быв, а баб на свете полно, а вашего брата мало, так что похвастаться не можу этим, – и она тут подумала, ещё бы месяц и могла бы дать городскому мужику согласие, и сейчас бы Афанасий искал её в городе, а хату свою нашёл бы закрытой на замок. Вот тогда бы и ответить ей было бы нечего, почему не дождалась его?
– А тебе и сбрехать недолго. В войну тут люд всякий бывал, и что скажешь, не бувал, кто тебе поверит? Всё одне слух дойдэ до мэне.
– И плохо, што о тебе не дойдэ… а обо мне ничёго гадкого люди не скажут… Ну, жрать-то ты собираешься, не успев прийдить, а вуже в душу лезет. В своей разберись, ворюга проклятый. И чего так чёрство со своей жинкой встречаешься? – укорила с обидой она, подозревая его в явном равнодушии к ней.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.