Текст книги "В каждом доме война"
Автор книги: Владимир Владыкин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 55 (всего у книги 57 страниц)
С того дня, конца зимы, когда Афоня поехал в Москву поступать в духовную семинарию, прошло почти полтора года, но за это время от него не пришло ни одного письма. И ни мать Донья, ни бабка Чередничиха, ни сестра Алёна ничего о нём не знали, почему он не пишет. Хотя Чередничиха уж точно могла сказать о том, что сталось с внуком, но невестке и дочери отвечала как-то уклончиво, дескать, стареет и карты отказывают говорить ей всю правду про внука. И сама тихонько переводила дух, вздыхала.
Чередничиха за эту весну и лето исхудала и думала, что скоро закроет навеки глаза. Небывало жаркое лето тому было как бы подтверждением. Чередничиха знала, что грядёт голод, но не такой продолжительный, как раньше. При встречах с ней люди боялись заговаривать, спрашивать, да и вид исхудалой гадалки и ведуньи говорил им как бы сам за себя. Вот так вся земля истощилась и отказывается больше плодоносить. Чередничиха не выходила уже работать в колхоз – сидела дома. Донья выходила в полевую. С Екатериной Зябликовой вместе. Это она в своё время передала ей предсказание свекрови о сыне Денисе, которого может не ждать напрасно. Ну, если и хочется, то и тогда будет только надеждой пустой тешиться. Хотя Екатерина и сама знала, что сына в живых нет. В сны она, конечно, верила, но всё равно хотелось думать, что не каждый сон вещий. А когда от Доньи услыхала весть свекрови, Екатерина почувствовала, как в желудке будто что-то тяжело перевернулось, словно душа там очутилась от страшного известия гадалки; Чередничиха последнюю каплю веры развеяла и убила в ней что-то святое. И во всем её существе произошло нечто жуткое, и жить больше не хотелось от одного осознания, что нет Дениса для неё больше во всей его прежней физической и духовной сущности. Но он есть, Екатерина это точно знала; вот он над ней где-то рядом, только рукой невозможно потрогать, сын вне живой оболочки. Он сам воздушный сгусток, витающий вокруг неё, только молчит, но пребывает тут же, что она ощущала всеми свойствами души, и о чём никому не объясняла, так как боялась, что это ощущение незримого присутствия сына, тайна одной её; а стоит кому-то из своих рассказать, как сын тут же покинет навсегда это доступное для него пространство, поэтому она жила своими представлениями, словно почёрпнутыми из какой-то сказки.
К этому мистическому состоянию Екатерина привыкла. Но только вот сила её ощущения сына рядом с собой со временем уходила, или она просто забывала об этом. А в последние дни сохранялась как бы на одной поре. Когда в посёлке заговорили об исчезновении внука Чередничихи, люди думали, что он просто не хочет давать весточку о себе нарочно, так как ведьмастая бабка водится с нечистым. Афоня потому и ушёл из дома…
В посёлке также считали, что дни Чередничихи на исходе, а своё ремесло гадалки и повитухи передаст или уже передела своей невестке. Донья была невысокого роста, любила петь, была выдумщица шуток. Когда крестила свою первую внучку, так она напелась и к чужим мужикам приставала. А на свадьбе вырядилась в мужика, потом в цыганку, ну скоморошница, ну затейница, а с виду вроде бы тихоня…
К Донье, тёмноволосой, симпатичной бабе, подмазывались городские шофера, но всем она шутливо указывала то на Домну, то на Василису. Хотя ей самой было донельзя приятно оттого, что у мужиков пользовалась успехом. Один даже всерьёз предлагал сожительство, да только Донья вежливо отказывалась, полагая, что такое замужество с городским будет длиться недолго, так как он был уже дважды женат, детей куча. Да и она к городскому житию не приспособлена.
Чередничиху приглашали на свадьбы многие только потому, что была затейница да выдумщица. Вот когда соседский парень-фронтовик Ефим Борецкий женился на Наташке Жерновой, гуляла и Донья. Чередничиха была уже плоха. Стояло уже начало знойного, сухого сентября. Завершилась уборка злаковых, а людям выдавать по трудодням нечего. Потому свадьба получилась не столь весёлой и шумной. За всех старалась петь и танцевать Маша Жернова, а её муж Алёша, худощавый, со смуглыми впалыми щеками, хлопал в ладоши и тоже подтанцовывал перед женой и зятем.
Корсаков сидел за столом, посматривал на людей, потягивал папиросу. Он думал о многом, что год выдался трудным, людям нечего давать на трудодни, а у колхозников кончается мука. И ещё у него сложились странные отношения с Фаиной, поражавшей его удивительной образованностью и не советскими манерами, даже разговор выдавал её непростое происхождение. А во всём другом она была женщина со всеми слабостями. Гаврила Харлампиевич чувствовал, что с головой был влюблён в неё, несмотря на то, что по красоте она намного уступала его красавице-жене Тамаре. И, самое главное, Фаина Николаевна сама испытывала к нему какие-то чувства, в которых даже не пыталась разбираться, так как ей они были понятны. Она знала, что ещё смолоду питала особую страсть к мужчинам, и эта страсть подвела её, когда она ждала предложения от дружка, но тот почему-то медлил. И вскоре неожиданно встретила отца Кости, перевернувшего все её планы, и Фаина Николаевна, подхваченная этим увлечением, бросившись, как в омут головой, не сразу узнала, что у любовника было трое детей. Впрочем, если бы даже узнала, то и тогда бы от него не отступилась: он настолько был ей желанен, что ради его любви она пожертвовала своей репутацией. Хотя он и не собирался уходить к ней из семьи, но случилось самое худшее, она стала причиной смерти матери троих детей, о чём, собственно, Фаина Николаевна старалась вообще не вспоминать. Это была тайна, которой она боялась сама. И с тех пор избегала общества мужчин. Роковое увлечение жестоко отразилось и на её здоровье…
С Гаврилой Харлампиевичем Фаина Николаевна вела прилично, как к этому была приучена своим личным опытом. Она не подавала ему повода к ухаживанию, невзирая на то, что он ей нравился. Уже было вполне достаточно того давнего случая. К тому же его жена недавно родила сына и она не собиралась отбивать у него отца. Фаине Николаевне достаточно было одного знания, что Гаврила Харламопиевич не прочь закрутить с ней роман, который ей самой был уже ни к чему, ведь той прежней женщины, что была раньше, уже нет, возврата которой она боялась сама.
И Гаврила остыл немного, вёл себя степенно, проникаясь к ней глубоким уважением, и отныне между ними установились чисто деловые отношения. К тому же от потребкооперации Фаина Николаевна занялась коммерческой деятельностью. Ездила сама на колхозной машине за сахаром, конфетами, пряниками, печеньем, хлебом, крупами, мылом, спичками, щёлоком, разными тканями. Эти продуктовые и хозяйственные товары были самыми ходовыми и востребованными у посельчан. Да вот только скоро выяснилось – далеко не у всех водились деньги, поскольку в те времена в колхозах и после войны зарплату ещё не платили. За вырученные на рынке от продажи мяса, сала, молока, яиц, картошки, зерна, подсолнечника, кукурузы, фасоли, гороха и других овощей, посельчане подкапливали деньжат и тогда покупали на них промышленные товары…
Домна брала даже городской хлеб, отказавшись от домашнего, выпеченного собственными руками. Раиса, жена Фрола, тоже предпочитала свойскому – городские булки. Меньше мороки, а то стой, квась и меси тесто в деревянном корыте, потом выпекай. Свекровь раньше этим только и занималась, да вот Полину радикулит начал тревожить, ноги быстро уставали. И она уже трудновато передвигалась, хотя была нестарая – ещё пятидесяти не стукнуло. Полина травы собирала теперь сама, на невестку надежды было мало. Ходила раньше, и словно нарочно, лишь бы не посылали, приносила не те. А тут страшный слух доходил, будто её невестка путалась с дедом Романом. Но в этот слух Полина остерегалась верить, так как в своё время со злым умыслом наговорила на бывшую невестку Соньку, будто понесла она вовсе не от сына, а от какого-то солдата. Однако её дочь вся удалась в сына. Вот за оговор Соньки теперь мучается и спиной, и ногами. Молилась, читала библию, а облегчения не наступало. Вот потому на Раису Полина остерегалась возводить напраслину. А что, ежели люди ей нарочно так мстят за то, что хорошо жила с Иваном, капиталец собирали. Всё надеялись, всё думали – власть даст разрешение на бурное развитие частного хозяйства. Да не тут-то было, Ивана взяли за шиворот, да отселева умыкнули, и пропал муженёк не за понюшку табака. И что он там, много зерна на себе упёр? Кабы знали, так надо было ещё проворней таскать, да в тайничок ссыпать до лучших времён. Ведь считай один и тот же срок давали за пучок колосков и за мешок зерна.
Так думала Полина, лёжа на кровати, качая люльку с внуком Никитой, а внучка уже в школу ходила. И бабушка всё никак не могла успокоиться, что в посёлке магазин появился не у них, Староумовых, а у новых жителей, Волковых. Уродец-сын Костя стоит за прилавком, а его матка Файка в огороде копается. Так ей говорила на выгоне коров Агапка Верстова. Полина в этот магазин ещё не ходила. И не собиралась исключительно из гордости и от обиды, что председатель Корсаков доверил торговлю недавно приехавшей бабе, а почему не ей, Полине, неужели только потому, что она не с учеными повадками? Но ведь она тоже грамотная, любой счёт сведёт к нужному знаменателю и во всем поселке умней нет бабы, чем она.
Полина от досады даже горькую слезу пустила, а сыну Фролу лишь однажды и сказала, чтобы от неё передал горячий привет председателю, что она придёт ещё к нему и выскажет обиду за несправедливое отношение к своей в пользу чужой.
Но Фрол промолчал. С возрастом (ему уже шёл тридцать первый год), он всё больше обликом походил на своего отца. О муже Полина перестала тужить уже на второй год, как его не стало, а попервости мучилась. Слёзы проливала наедине. Как Фрол пришёл с войны, она совсем повеселела. И вот уже который год Иван ей ни разу не приснился. А его сотоварищи Павел Жернов да Афанасий Мощев объявились, кроме Демида Ермилова. И ни один не пришёл, не сказал ей ничего. Конечно, успокаивать да обнадеживать её не нужно, она и сама знает, чует, что Иван сгинул в преисподней. Ведь дьяволом, а не богом был водим по свету, так объясняла ей Серафима Полосухина, с которой они одно время в город на базар ездили, и домой обратно. В церковь всегда заходили, свечки ставили за упокой и за здравие, молились. И вот как однажды Серафима сказала о посохе дьявола, за который Иван будто бы держался по жизни, так она вытаращила на неё свои сизые глаза, в исступлении гневном обозвала боговой перечницей, норовящей сыпануть горечь отравы через её медовые уста. И с тех пор между ними пошла вражда.
Полина однажды взяла рубль мелочью и пошла к Чередничихе, которая сразу ей и сказала, чтобы Ивана не ждала, и с невесткой не спорила. Карты показали, что Полина скоро встанет крепко на ноги; крестовая дама, которая ей портит жизнь, не самая вредная, что она будет жить хорошо через несколько лет. Никто ей не помешает опередить эту крестовую даму; но надо просто ждать без злобы душевной, не то надорвёт своё сердце тяготой напрасной.
Пришла Полина от Чередничихи и почувствовала себя лучше прежнего. В теле появилась лёгкость необычайная. Она в воскресенье пошагала в Соколовку через поле, на котором в отдельных местах подсолнух рос густо, в других прогалина заросла сорняком высоченным: пырей, лебеда, щирица, сурепка, паутель по сухой земле плелась с белыми венчиками цветков и пудрой пахла. Она вынула нож и срезала шляпки подсолнуха, когда нагибалась к мешку, острой иглой пронзил прострел в позвоночник и вышел через поясницу в бедро, и там застрял. Полина не могла разогнуться несколько минут и стояла, как застывшее изваяние. Однако боль немного отпустила. Она подумала, что опять Бог её метит, как ту известную шельму, за воровство и плутовство, и тут же кто-то внутри сидевший стал разубеждать: мол, это просто так совпало, пробуй ещё, а то голод надвигается, испугаешься и тогда пропала. Полина стала только срезать шляпки и бросать их в кучку. Когда та поднялась порядком, она пошагала домой в смутной тревоге, что сейчас трясучка хватит её и тогда больше не оклемается. И резко, каким-то паническим тоном окликнула невестку, которая выглянула из летней кухни почти нагишом, так как мылась над тазом после работы на колхозном поле.
– Оденься и пошли со мной! – сказала Полина требовательно.
Раиса нахмурилась недовольно, блеснув злыми глазами на свекровь:
– Вот сейчас прямо сразу, не домывшись и опять в пылюку, мамаша, о чём думала раньше? – она резко закрыла дверь, которая сильно хлопнула.
Полина, держась рукой за поясницу, слегка нагибалась и выпрямлялась, чувствуя в позвоночнике застрявшие глубоко острые шипы, точно металлические иглы. Она завздыхала, села на табурет под акацией в тенёчке и ждала невестку.
Раиса появилась в чистом ситцевом платье с открытыми плечами, вся загоревшая, гладкощёкая, с острым носом.
– Ну и приспичило вам в аккурат, а то бы я сама не сходила? – упрекнула невестка, с полуслова понимавшая свекровь, которая редко когда объясняла суть своего дела, мол, сама догадаться должна. Впрочем, Раиса уже наперечёт знала её повадки: она не проходила мимо, чтобы не потрогать или не сорвать что-то на чужом огороде. У неё чрезвычайно развит хватательный инстинкт. И была прижимистая: на базаре, торгуя сметаной, молоком, обязательно не докладывала и не доливала, и не довешивала мясо, сало, портя перед началом торговли весы. В самогон для крепости добавляла настой табака, и после его разбавляла водой.
Полина нехотя пошла на огород, переваливаясь уточкой с ноги на ногу. Оглядываясь, идёт ли следом Раиса. Привела к своему месту. Слышалось жужжание пчёл, стояла тишина. А небо матовое и проглядывает голубое небо в серых, грязных натёках, будто плохо выкрашенный голубоватый холст.
Раиса быстро накидала в мешок подсолнечных шляпок, почти под завязку.
– И чего мне мешок грязный на чистое платье всаживать? – грубо бросила невестка. – Буть ты неладна со своим добром. И какие тут семечки – одна тоска, а тебе всё мало и мало. Хочешь, как отец, попасться. Небось, объездчик Паня Рябинин трусит на жеребце по наши души.
– Сиди, дура, чего каркаешь? Бери за угол мешок, а я за другой, если ты такая чистюля, а то мне договоришься… я про твои шашни всё знаю, учти, если не будешь слушаться меня, Фролу как расскажу, так полетишь в свои Вёшки, к матери…
– И што-о? Шашни, это всё твоя брехня, мамаша. А вот про Фрола и Соньку я точно слыхала. Кобель! Вот он кто, кобель вонючий, и не пикай на меня… – вытаращилась Раиса, расширив страшно глаза, беря мешок за угол. И они понесли. Полина шла сзади и ворчала, если бы спину не прихватило, сейчас бы она будылку от подсолнуха выломала и перетянула бы невестку через всю спину, чтобы знала, как старшей угрожать.
Глава 87В середине сентября – в самом разгаре посевная озимой пшеницы. С полей слышно, как в посёлок доносится рокот тракторов. Семён Полосухин, сидя перед своим двором на лавочке, тугой на ухо после фронтовой контузии, и тот слышит. За лето из жердей он сплёл забор, к нему на лавочку подсела Фёкла Ермолаева, семечки молча лузгала и вдруг сказала, что Фадей тяжко приболел, ранение под сердцем мучает острием застрявшего осколка, который в госпитале вынимать побоялись, чтобы какой-то важный орган не повредить. А что важней сердца ещё может быть в организме человека, гадала вслух перед Семёном Фёкла. Она родила вначале лета сына, которого иногда присматривала дочь Дора, а сейчас Николай спал чистым сном младенца. Она нарочно соседу назвала его взрослым именем, представляя, что будто бы он уже вырос.
– Летопроводец идёт сейчас, – степенно проговорил между тем Семён, – осенины, раньше прозывались. От тятьки ещё сваво помню, ох, и знавал он увсе народные приметы, – продолжал он. – Засидни. Вот сидим с тобой, Фёкла. А трактора пашут. Конец лета вступил и уже отходит, две недели длился. Начало осени прошло – последний посев. В эту пору крестьяне наши убирались – делами готовили переход на зимнее житьё. Начало, значит, наших с тобой, Фёкла, посиделок. А чё с Фадеем?… Я ещё для энтого сгожусь, у меня хороший фрукт, хе-ха-хе!
– И-и, себе, старый, Серафимы, чи-то ли, мало? – удивилась Фёкла. Семён маханул рукой как-то резко и отвернулся…
– Я вот жалкую о чём: были времена, после полевых работ на Руси в эту пору осенние хороводы начинались. Семён, дескать, лето провожает, бабьё лето наводит, вот как было! – начал он.
– Это ты чего про себя сказ ведёшь, лето, сидя на завалинке, провожаешь? – засмеялась заливисто Фёкла.
– Да нет, святой Семён, мой тёзка. В старину бабьё примечало: лето сухое – осень мокрая. Бабье лето ненастно – осень сухая, у нас всё наоборот: и лето сухое, и осень дубело. Хотя бы дождик прошёлся один, а то вёдро и вёдро. Голод вступает, вот опять беда ждёт. До обеда сей-паши, а после обеда от холода руками маши. Семена выплывают у колосьев, любопытно, Фёкла, любопытны эти народные приметы. А сейчас приметы не к нонешней погоде. Христос, видно, рассерчал на безбожный люд и спутал все дни, что теперя по примете не угадаешь, что идёт впереди. Сухмень сплошная с весны. Был ли хоть один дождик?
– Как же, коротко пролился разочек, а и я помню старинные праздники, но уже и тогда их меньше отмечали, да и все ли помнили, – говорила Фёкла.
– Каженный дён праздники справляли. И такой засухи, нонешней, не припоминаю. Вот уже через три дня – баба Василиса, со льном торопися, готовься к потрепушкам и супрядкам. В эту опору бабья работа в полном разгаре. А ты вот лясы со мной точишь. Народные праздники заставляли людей не баклуши бить навроде нас с тобой, а работать с умом…
– Да чего теперя старину вспоминать, – сказала, не слушая Семёна, Фёкла, думая о своём. – Ладнова. Пошагала я к Файке за крупой. Дора намедни свозила на базар яички, копейка завелась, спущу, – сказала она, встав с лавки, видя при этом, как Семён подслеповато смерил её с ног до головы, словно говоря: «А сама-то ты с Фадеем забавляешься, коли он захворал», – и, точно услышав его внутренние мысли, она прибавила: – Фадею, ночью так было плохо, так плохо, уже весь побелел, я так испужалась. Думала – помрёт. Слава Богу, отлегло. И просит прощения у меня за грехи, – и она пошла, качая сокрушённо головой.
– А у меня Серафима занедужила! – сказал Семён больше себе, чем удалявшейся соседке. Вздохнул, скрутил цигарку, закурил. И от первой затяжки закашлял.
Солнце уже почти село далеко за колхозным двором, где были видны сараи, контора, амбары в основном с островерхими крышами, крытыми соломой. От балки тянуло вечерней прохладой и влажной, высохшей за лето, травой. Семён думал о разном, но сейчас мысли текли неведомо о ком, впрочем, просто созерцал жизнь посёлка, хотя на улице людей не видать. Со стороны колхозного двора гнали коров с выпаса. Пастухи Степан Куравин и Фёдор Зябликов гоняли частное стадо в Климову балку, аж в Камышеваху, где трава по балкам была намного свежей. С голодухи коровы срывали сухими губами высохшую, как сено, траву: овсяницу и пырей.
А бабы у себя на огородах, глядя друг на друга, срезали под корень почти всю лебеду, да ещё ходили в Терновку за щавелем. Таким образом, жители посёлка заготавливали лебеду, щавель, крапиву в виде солёных салатов на зиму. Страх того, что они столкнутся с голодом, всё крепчал. Не отпускал, так как по трудодням выдали по три килограмма зерна на каждого едока на каждый двор. И уже плохо доились коровы, они исхудали от постоянной бескормицы. Стадо гоняли по скошенным и сжатым полям. Коровы с жадностью набрасывались на колхозную солому, от которой пастухи без конца отгоняли их, но они всё равно шли к скирде почти напролом…
Угроза надвигавшегося голода, который люди не испытывали даже в войну, чёрным коршуном кружила над посёлком и у всех вызывала страх…
Семён покурил, чувствуя во рту табачную горечь, а в желудке – пустоту. Щёки у него посерели, белые ворсинки седых волос зыбились у висков. И дальше, будто снежным куржаком, осыпана голова. Борода, которую он вновь отпускал, была вся в белых пятнах.
Где-то по южной части неба гудел самолёт. Семён сразу подумал, что до сих пор при звуке в небесах, в душе возникает тревога, крадётся липко страх, а рокот тракторов напоминает иногда идущие вражеские танки. И в голове роятся картинки пережитых боёв, как в окружении враг нещадно бил с земли и воздуха. Семён чувствовал крадущийся по телу холод, отчего делалось донельзя жутко. Его губы, посиневшие, вздрагивали нервно, а серые глаза прищуривались. Иногда все звуки пропадали, устанавливалась мёртвая тишина, и он, как бывало на фронте после сильного боя, даже терял чувство реальности. Видел вроде бы хаты, но не понимал, где он находится. Коровы шагали торопко, протяжно, жалобно мычали, словно говоря: «Мы идём, мы голодные, есть хотим.»
Семён увидел, как по той стороне улицы, через балку, возле двора Половинкиных, остановилась грузовая, новой модели машина. Это сын Давыд приехал из города, куда возил с тока зерно. «Хотя бы полмешочка завёз, стервец!» – подумал Семён, жадно глядя на грузовик. Как отошёл в примаки Давыд, так изменился, стал молчаливей, посолиднел. Он собирался строить новый просторный дом на высоком фундаменте, с крыльцом, чтобы жить отдельно от тёщи, но на её же подворье. Майя якобы сама хотела освободиться от опеки матери. Хотя своего трёхмесячного сына Диму передоверила Ульяне, а сама ходила в полевую.
Колюша уже ходил в школу во второй класс. Зина, его мать, как-то приезжала, пробуя уговорить сына уехать в город, но Колюша наотрез отказался.
У второго сына, Панкрата, женившегося на племяннице Гурия Треухова Варе, в конце лета родился сын. Невестка уговаривала Панкрата уехать к ней на родину, в Орловскую деревню, где сейчас голодом и не пахнет. А тут жарко, и от постоянных ветров пыльно. Панкрат молча слушал жалобы Вари, а потом обнимал, успокаивал жену, что здесь зато больше фруктов, овощей, это только в нынешний год ничего тут не уродилось.
К родителям Панкрат заходил редко, хотя жили почти по соседству. Да и Стешка настолько втянулась в свою личную семейную жизнь, что за лето навестила стариков всего несколько раз, а то ей всегда некогда да некогда, всё у неё дела. Да и то иногда приходила к своим попросить муки, керосина, так как отец, запасливый во всём, мог запросто выручить. Семён действительно чем-либо выручал Стешу и Панкрата. Зато Давыд ни за чем не приходил, наоборот, он даже интересовался: в чём, мол, великую нужду испытывают родители. А то и без подсказок привозил дрова, скотине корма.
Семён любил ходить в лавку Фаины Волковой. Разглядит весь товар, выставленный на витрине и на полках. Просил папиросы «Север», вертел пачку в руках, нюхал, качал головой. Хотя на фронте курил разные, трофейные и наши папиросы. Но всё равно самосадный табачок ни на что не хотел менять. «Север» – папиросы горькие, будто перцем начинены – горло продирали до всех внутренностей. И он отдавал продавцу Косте пачку, не желая выкидывать на ветер два с лишним рубля. Но после денежной реформы папиросы подешевели, кажется, в десять раз. Хотя и деньги сильно изменились, но всё равно за них много не купишь, дешёвая была разная крупа, манка, пшено, перловка, лапша, макароны. Бери, сколько влезет. И люди рьяно запасались. Фаина Николаевна не успевала ездить за продуктами в район, где уже стали всё меньше отпускать продуктовые товары.
Когда Семён однажды шёл к Волковой, он столкнулся у её калитки с Горкиным.
– Моя тёща скоро родит от Корсакова, – брякнул Вячеслав ни с того ни с сего, а Семён, глядя на него, от удивления даже раскрыл рот.
– А ты что, свечку держал, шалопут? – спросил, придя быстро в себя, Семён, остро глядя на дурачка, каких в деревне всегда, как он помнил, было полно.
– Нет, я свечку не держал, а видел, как Емельяниха в амбар с председателем – шасть! А живот у неё разнесло после этого быстро, как три сковороды картошки съела. Всем голодно, а ей хорошо…
– Так ты, может, спутал свою тёщу с её дочкой. Лидку, не ты ли вспучивал? Хе-хе-ха? Ой, Горкин, беда с тобой. В армии, нешто, у тебя мозги совсем вышибли?
– Я со второго яруса в казарме темечком ушибся, вот глядите, дед Семён, – он подставил седовласому бородатому мужику голову.
– А ты чего в магазин наладил, денег много? – спросил Семён, глядя на Горкина, склонив голову набок.
– Папиросы тёща скурила мои, а я у неё трояк выцыганил.
– Это ты её выучил куреву? – усмехнулся он.
– Ой, ослобони меня, Господи! – вдруг перекрестился Горкин. – Ослобони от наветчика, – шёпотом прибавил, – она к Чередничихе травку пошла набрать, хочет брагу ею заправить и меня опоить… – выпучил глаза в страхе.
– Что за трава такая, из какой ещё и брагу делают? – воскликнул Семён, не беря на веру признание Горкина-дурака
– Белена, ей-богу, трава сатаны, которой в аду окропляют всех грешников и в котёл с кипятком потом кидают, как ощипанных цыплят. А ещё молочай, из него она печёт оладушки. Нет, блины, а потом говорит: зятёк, ступай к тёще на блины. А я ей кукиш под нос – ищи другого. Я пошёл за папиросами. И куда их ховать – не знаю. Корсаков скажет. А он и так прогоняет с работы…
Семён посмотрел-посмотрел на чудного молодца, усмехнулся и пошагал во двор, а Горкин – следом.
Костя стоял в сумрачной горнице за прилавком, сбитым из струганных досок. На стене тикали-такали ходики, от которых, казалось, струился сумрак и останавливался перед окошками. В крупяных ларях пусто, в одном ящике лежали спички, в другом папиросы. В мешках стоял сахар, один открыт. На комоде весы в виде двух сковородок, гирьки сбоку от большой до самой маленькой в специальных для них ячейках.
Костя в светлой сатиновой рубахе, поверх шевиотовых брюк повязан белый фартук; нос у него картошкой, к переносице сужается; глаза карие, умные; большие, широкие брови полудужками. На подбородке родинка чуть ли не висит. Щёки впалые, тонкая нижняя губа заходит под припухшую верхнюю, отчего видны у него крупные белые зубы. Его лицо нацелено на пришедших, глаза блестят настороженно и зорко глядят на Горкина.
– Ну, продавец, чем порадуешь, каким товаром располагаешь? – бедово спросил Горкин, упираясь руками в прилавок.
– А ты бы помолчал, есть постарше тебя, – степенно ответил Костя, при этом его правая рука непроизвольно колыхалась, как на прялке катушка. А здоровой прогонял того.
– Во, это правильно! – приподнято сипловатым голосом одобрил Семён. – А чего же ларьки пустые? – тут Семён усмотрел консервные банки с килькой. И попросил продавца подать две. Тот степенно исполнил.
– Матка поехала за пшеном, – после долгой паузы (получалось как-то уже не к месту), изрёк Костя с трудом. Казалось, в его сознании каждое слово, прежде чем его выговорить, отдельными буквами подавалось ему на язык, словно нанизываясь бусинками на нитку.
– Это хорошо! Значит скоро приедет, а то уже вечер на носу, – приподнято сказал Семён.
– Должна! – раздумчиво прибавил Костя, глядя на Горкина, как тот следил за маятником часов.
– Земля наша вот так же, как на нитке, качается! – заметил он, показывая пальцем на маятник. – Раскачивается, а потом улетит в преисподнюю, как теннисный мячик. Американцы гольф придумали и загоняют клюшками мячики в лунки, углублённые в землю.
– Ты грамотный, а я тёмный, еле читаю, – признался Семён, – и твоих речей не понимаю, слова странные, чуженародные.
– Я в журнале «Огонёк» видел, когда служил, – благодушно сказал он. – Ну пошёл я, скажу бабам, чтоб за пшеном топали. А, дядька, я тобе скажу одну истину. Твоя супруга из всех верящая в Бога и он ждёт её, чтобы она после с неба веру на землю спускала. А то одни безбожники развелись…
– Ух, я тебе счас по башке трахну, дурачок, как ты мог жинку в ангелы произвести? Во сне, что ли, увидел? – Семён озадаченно чесал затылок: уж очень слова безумца резанули оторопью по сердцу, холодок подступил от сознания того, что действительно Серафима совсем плохо ходит. Зрение резко упало. Иногда перед глазами туман стоял…
– Да какой во сне, Бог вот подсказывает, за плечом сидит его прислужник и шепчет, а ты не сердись, дядя, просто так туда не уходят, без боли, без страдания. Пока ещё поживёт, а потом отправится из тьмы к вечному свету истины, и оттудова пошлёт тебе указание, что делать до встречи с ней…
– Ишь ты, вумником, дурачок, притворяешься? Ну, смотри, каркала, сам чтоб туда не улетел, – и Семён пошёл прочь.
– А ты чего стоишь? – спросил Костя.
– Хорошо пристроился. Работёнка не пыльная, – сказал Горкин. И тоже пошёл прочь.
– Да я-то работаю, а ты совсем болтаешься. Тебе лавку доверить нельзя, ветер сквозит в голове! – произнёс медленно Костя, не заботясь, что тот услышит его…
Костя закрыл дверь на крючок и пошёл считать деньги: в бумажной, из-под обуви, коробке лежали рубли, трёшницы, пятёрки и много мелочи. Посчитал, сложил бумажные в коробку из-под мармелада, похожую на разрисованную бодрыми тонами шкатулку. Всю дневную выручку закрыл в сундук под замок, а ключик спрятал в буфет. Мелочь же ссыпал в копилку. И в это момент Косте почему-то вспомнился Горкин, и он подумал: «Славка не работает, а копейка водится в кармане, где же он деньги берёт? У тёщи вытаскивает? Или куда-то ходит на разбой, но такой дурак разве способен?» Но тут его отвлёк от мыслей звук подъехавшей ко двору машины; Костя выглянул в окошко: увидел мать, шофёра, который улыбался своими толстыми губами. Он узнал Василия Глаукина, широкоплечего мужика, который открыл борт и на спину вскидывал мешок с пшеном.
Агапка Верстова выглядывала из-за калитки своего подворья. Её муж Тимоша, крупнокостный, мословатый, со щетинистым вечно лицом, с длинным островатым носом, узковатыми слезящимися глазами, носил на руках ребёнка, завёрнутого в байковое одеяльце. Его старый отец Селиван сидел под хатой на скамейке и курил цигарку, держа её толстыми крючковатыми пальцами, с грязными длинными заскорузлыми ногтями.
Ко двору Волковых через балку шли бабы с сумками. И по этой стороне улице семенили, чтобы опередить других товарок.
Фаине Николаевне в районе выдали распоряжение райисполкома по разнарядке отпускать на одного едока не больше килограмма крупы, полкила сахара, чая по одной пачке на месяц, соль, макароны и также все прочие товары…
Бабы стояли под двором, наблюдая, как Василий Касьянович таскал на горбу мешки и радовались тому, что должно всем хватить пшена. Десять мешков насчитали, а сколько без них он снёс в лавку Волковой? Да ещё коробки с макаронами, лавровым листом и халвой. А папирос, а спичек, соли было меньше. И бабы удивлялись, что табаку придавалось больше значения, чем соли и прочим пряностям. Манки дали только три мешка…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.